Текст книги "Дубровинский"
Автор книги: Вадим Прокофьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Поэтому Самарский комитет решил устроить митинг с участием рабочих самарских предприятий.
«Прочно врезался в память ночной митинг по ту сторону Волги. Выезжали мы с разных пристаней на лодках, как будто для прогулки. Шумно, весело было в отдельных лодках, переполненных молодежью. Звонко неслись волжские песни. Долго шныряли лодки вдоль берега, затем одна за другой потянулись, когда совсем стемнело, к берегу. Приставали в разных местах, а затем шли далеко вглубь. Там ждали нас в лесу большие костры. Волга только недавно очистилась ото льда. Она широко разлилась. Костров не видно из города. Патрули наши берегут митинг от непрошеных гостей. Всю ночь провели у костров, в задушевной беседе. Никому не хотелось расходиться. Такими свободными чувствовали мы себя все! Не хотелось думать, что по ту сторону Волги, может быть, ждут уж нас сыщики. Утром рано переправились обратно. Меня и всех, кто уже был на примете у полиции, высадили далеко от города. Мы оттуда поодиночке возвращались по разным улицам».
Да, случилось так, что Иннокентий разошелся с Лениным по вопросам внутрипартийной борьбы и стал «примиренцем». Но Лядов заблуждался, говоря о том, что Дубровинский не с ними, не с большевиками. Он, что бы ни случилось, и даже при разногласиях с Лениным оставался большевиком.
Крупская, знавшая Иннокентия гораздо лучше, чем Лядов, очень точно, тонко ставит диагноз его примиренческого недуга.
«Не все примиренцы были на одно лицо. Были примиренцы-дипломаты, были примиренцы, которые вообще по натуре своей боялись борьбы, резкой постановки вопросов, старались сгладить углы.
Иннокентий не боялся борьбы, он был твердым большевиком во всех вопросах, не касающихся внутрипартийной борьбы, он был человеком искренним, но во внутрипартийных делах он все мерил на свой аршин, он просто не мог поверить, чтобы Мартов, Плеханов, Засулич могли окончательно уйти от партии революционной социал-демократии».
Все эти оценки будут даны позже, когда примиренчество, внутрипартийная борьба накануне первой русской революции станут уже достоянием истории, когда улягутся страсти, а время вытравит предубежденность и полемический задор. Но летом—осенью 1904 года и страсти кипели, а задора было больше, чем допускает разумная деловая полемика, и, наконец, конъюнктура того дня, практика революционной борьбы как будто свидетельствовали о правоте примиренцев, а не Ленина, глядевшего вперед, в будущее.
И наверное, не случайно, что в Центральном Комитете за примирение стояли именно те большевики, которые непосредственно участвовали в практическом построении партии, ее комитетов, ее техники. Тот же Соколов попытался образно пояснить, как же, на какой почве выросло примиренчество ЦК, примиренчество Иннокентия и Красина, Марка Любимова, Носкова и других.
Подводя итог полуторагодовой деятельности русского ЦК после II съезда, он, будучи агентом ЦК, близко стоящим к его практической деятельности, имел право писать:
«Объективно, теоретически – это был кризис полуторагодовой практики съездовского большинства. Она вытекала из правильных установок старой ленинской Искры, строилась преданными учениками Дядька. И строилась умело, добросовестно, с увлечением, вопреки и в противовес послесъездовской новой Искре. Она собирала партию, сплачивала вокруг нее массы, воспитывала актив…
Но когда армия непрерывно и обильно пополняется новобранцами и кадровый состав в ней уже тонет – это сырая армия. Она не знает воинского устава, утрачивает способность быстрых мобилизаций, быстрой перестройки в боевые колонны.
Увлечение рекрутскими наборами загораживает необходимость обучения новобранцев воинскому уставу. В этом трагедия Бориса (Носкова. – В. П.), Никитича, всего русского ЦК – в забвении организационных принципов рабочей классовой армии.
Дядько тревожно предупреждает сейчас же после второго съезда:
– Разногласия, разделяющие революционное и оппортунистическое крыло нашей партии, в настоящее время сводятся главным образом к организационным вопросам! Изучайте протоколы съезда!
Русский ЦК беззаботно отвечает:
– С этим еще терпит. Надо скорее наладить практику организаций, организующие средства – технику, транспорт!
Дядько настойчиво указывает:
– Новая система воззрений в новой Искре есть оппортунизм в организационных вопросах! Торопитесь с размежеванием!
Русский ЦК, увлеченный успехами практики, досадливо отмахивается:
– Не система воззрений, а заграничное умничанье! В России хозяин положения – мы, большинство. Рабочие массы распирают именно наши организации. Нет сил для их освоения, не хватает литературы… Время ли умничать? Не лучше ли перенять в свои руки и технику меньшинства: это подчинит и самое меньшинство нашей, вполне себя оправдавшей, практике!
И русский ЦК начинает переговоры с меньшинством.
Дядько исчерпал меры товарищеского воздействия на своих ближайших учеников. Они незаметно для себя отходят от учителя в сторону его противников. Он с боем требует и начинает добиваться экстренного съезда.
Русский ЦК ставит ему ультиматум и форсирует переговоры с меньшинством. Не для предательства большинства, а для его вящего торжества – так он думает.
…Но говорят недаром, что хорошими намерениями мостится ад. И если во всякой ереси скрывается зерно истины, то по законам диалектики это значит, что и во всякой истине скрывается зерно ереси.
Постепенно и незаметно блестящая революционная практика русского ЦК из средства сделалась самоцелью. И сейчас же выявила зерно убогой реакционной теории примиренчества, переросшего затем в чистый оппортунизм: ставка на количество, на массовика, на осторожного рабочего-середовика, для которого самое ценное – практика».
Соколов поставил все точки над «и». Но летом 1904 года Дубровинский еще только начинал «примиренческую кампанию». Начинал и мучился, он был убежден в своей правоте, но почему же Ленин с этим не согласен? Такого аргумента, как «Ленин – против», было достаточно, чтобы мучиться, искать ошибку в своих воззрениях и у тех, кто их оспаривает. И наверное, не раз на ум приходила мысль: а не авантюра ли все это? А если так, если савантюрили с ультиматумом Ильичу, с июльской декларацией?
Ведь постановление было принято противозаконно, без ведома двух членов ЦК – Владимира Ильича Ленина и Р. С. Землячки.
Декларация лишила Ленина права заграничного представительства ЦК, запретила печатать его произведения без разрешения коллегии ЦК.
Это означало, что Ленин лишен возможности отстаивать в ЦК позиции большинства партии. Но ведь тогда это не что иное, как измена решениям II съезда РСДРП со стороны членов ЦК, переход их на сторону меньшевиков.
Но Дубровинский возмутился, если бы его назвали меньшевиком.
Невесело с такими мыслями, с такими настроениями объезжать комитеты и агитировать против съезда.
Дубровинский побывал в Харькове и сумел добиться резолюции Харьковского комитета, отвергающей съезд.
Но это был первый и последний успех его примиренческой миссии.
Екатеринославский комитет не пошел за Дубровинским, а высказался за созыв съезда. И Орловский и Курский.
Этого Иосиф Федорович никак не ожидал. Где-где, а в Орле и Курске он пользовался, кажется, непререкаемым авторитетом. Он был уверен, что эти комитеты без излишних дискуссий примут решения, которые он им подскажет. Но вышло все наоборот. И дискуссий было более чем достаточно, и комитеты не послушались своего именитого земляка. Они высказались за съезд.
Позже и Самарский комитет принял такую же резолюцию.
Встреча с Розалией Землячкой в Петербурге, известие о том, что за границей прошла конференция 22 большевиков, высказавшихся за съезд, что создан практический центр и редакция нового органа, который под руководством Ленина будут редактировать Боровский, Ольминский, Луначарский, окончательно убедили Дубровинского, что он не прав в своем отстаивании примиренчества.
В это время и в России одна за другой собираются конференции. На юге представители Одесского, Николаевского, Екатеринославского комитетов одобрили все решения 22-х, высказались за съезд. В ноябре 1904 года в Колпине собралась конференция представителей Рижского, Петербургского, Московского, Нижегородского, Северного и Тверского комитетов.
Эти конференции утвердили и кандидатов в практический центр – Гусева, Землячку, Богданова, Литвинова и Лядова.
«Таким образом родился первый большевистский центр, названный Бюро комитетов большинства, и первая большевистская газета, названная „Вперед“», – вспоминает Лядов.
Видимо, Землячка поставила перед Дубровинский вопрос: с кем он? И внутренне Иосиф Федорович уже был подготовлен к ответу. Он действительно изжил, перестрадал свое примиренчество. Он понял, в какой тупик может оно загнать партию накануне надвигающихся грозных событий.
Война «маленькая и победоносная», на что надеялся царизм, превратилась в затяжную и позорную для русского самодержавия. Русским солдатам порой действительно приходилось чуть ли не шапками драться с японцами. Японцы же закидывали русские войска снарядами.
Царизм сделал «кровопускание» русскому народу, но не обессилил его, а еще больше озлобил. И теперь уже не только большевики заговорили о близости революции. Отвлечь, отвести в сторону удар, оглушить российский пролетариат – вот о чем мечтали царские чиновники, охранники. И готовили этот удар исподтишка. Готовили при помощи провокаций – испытанных зубатовских методов.
Отказавшись от примиренчества, Иосиф Федорович не вернулся в Самару. Он остался в столице. С примиренческим ЦК его теперь связывала только формальная принадлежность. В комитетах, настроенных на созыв съезда, к нему относились недоверчиво. Но Дубровинский не обижался. Совершил ошибку – исправляй.
И он вновь окунулся в организационную работу на фабриках и заводах Петербурга. Видимо, в тот момент именно большевистскою руководства не хватало рабочей массе. Иначе вряд ли подлое гапоновское «Собрание русских фабрично-заводских рабочих Петербурга» могло бы так тлетворно действовать на значительный отряд столичного пролетариата.
Дубровинский и другие большевики прикладывали все силы, чтобы повернуть рабочих лицом к подлинно революционной борьбе, оторвать их от гапоновского искуса.
Гапоновцы были прямыми продолжателями «дела» Зубатова. Сам московский охранник впал в немилость и был отрешен от должности, но сказать последнее слово в этой провокационной возне еще предстояло Гапону.
В 1904 году его «общество» насчитывало 9 тысяч членов. Правда, членские взносы платили едва ли более тысячи человек.
Зубатов еще рассчитывал на прорастание ядовитых побегов «полицейского социализма», Гапон не верил в него, временное ослепление рабочих он спешил использовать для кровавой, невиданной по своим масштабам провокации.
Глава V
Трактир «Старый Ташкент» давно стоял заколоченный, сохранились только память о нем и странное название. Но вот в начале 1904 года в «Старом Ташкенте» закопошились люди, вычистили, выбелили здание, а 30 мая объявили о первом заседании «Собрания русских фабрично-заводских рабочих» Нарвского района.
Старый трактир стал центром внимания. Как-никак, а «Собрание» было разрешено полицией, во главе его стоял поп.
Чудно! Непривычно, интересно!
На первое заседание набилась тьма-тьмущая народу – путиловцы, треугольниковцы, тентеловцы, екатерингофцы. Явился и поп.
Его звали Георгием Гапоном. Худой, небольшого роста. Голос звучный, но вкрадчивый.
Необычное состояло в том, что слова о боге и любви к ближнему шли у него вперемежку со скорбными сетованиями по поводу бедности, темноты, страданий и нужд работного люда. И столько было в этих словах «чувства», так влажно блестели глаза, так хватали за душу призывы к лучшей жизни, к объединению, взаимной помощи, что многие украдкой, а другие и открыто, не таясь, утирали слезы.
Потом отслужили молебен. Артисты читали, пели.
И никакой политики – таков девиз Гапона.
…В «Старом Ташкенте» людно: игры, танцы, тихая читальня и шумная чайная без водки и пива.
И хвалебные, восторженные вирши путиловского поэта Василия Шувалова:
За что восстания велись всегда,
У нас так просто это достается,
Невольно подивишься иногда.
Рад будет каждый с нами подружиться,
Когда придут те добрые года
И знамя мира и согласья водрузится
Меж капитала и между труда!
Именно эту цель – мир между капиталом и трудом – и преследовал Гапон.
Для капитала мир означал возможность беспрепятственной изощренной эксплуатации, для труда мир был капитуляцией, смертью.
Попу хотелось «свить среди фабрично-заводского люда гнезда, где бы Русью, настоящим русским духом пахло, откуда бы вылетали здоровые и самоотверженные птенцы на разумную защиту своего царя». Но «птенцы» понемногу оперялись и начинали разбираться в том, что поп – попросту полицейский провокатор.
И стремились вытащить из гнезда охранки тех, кто еще верил в мир, в батюшку царя и доброго попа.
Нелегко было бороться с «полицейским социализмом».
По заданию партии в гапоновское «Собрание» вошли и социал-демократы, большевики. Но не всегда удавалось им выступить перед рабочими. Ведь трудно было говорить только о человеческих нуждах, о том, что мастера на заводах людей не по именам, а по номерам называют, что вдовы рабочих для прокорма детей своих по столовым бродят, объедки собирают. Ораторы-большевики стремились раскрыть рабочим глаза, показать главного их врага – царизм.
Но о царе худо говорить не давали. Гнали с трибуны.
Приходилось выбирать слова, идти окольными путями. Большевики были настойчивы. Они хорошо понимали, что обманутые попом рабочие очень скоро освободятся из-под его влияния, как только дело дойдет до столкновения с администрацией и полицией.
А дело шло к тому.
Началось на Путиловском.
Как всегда, мастер вагонного цеха обсчитал рабочего. И когда потерпевший потребовал от него объяснения, мастер уволил его за «неусердную работу». Затем были уволены еще трое.
Все четверо были членами «Собрания русских фабрично-заводских рабочих», все четверо помнили призыв Гапона «к объединению, взаимной помощи, братству…».
И обратились за помощью.
Социал-демократы подсказали: нужно требовать, чтобы уволенных возвратили на завод, а вынужденный прогул оплатили. Другие рабочие вспомнили о плохой вентиляции в кузнице.
«Артиллеристы» жаловались на сверхурочные и воскресные работы, паровозники – на вечные обсчеты.
Зрела стачка.
Гапон метался. «Собрание» бушевало. Большевики звали к стачке.
Гапон тоже проголосовал за нее. Иначе лишился бы доверия, авторитета, руководства.
Но была одна оговорка: объявить стачку в случае, если администрация Путиловского завода откажется вернуть на работу уволенных.
Администрация отказала трижды.
И утром 3 января 1905 года завод забастовал.
12 тысяч рабочих через своих депутатов, а их было избрано 37 человек, предъявили требования:
1. Введение 8-часового рабочего дня.
2. Работа в три смены.
3. Отмена сверхурочных работ.
4. Повышение платы чернорабочим: мужчинам – с 60 коп. до 1 рубля, а женщинам – с 40 коп. до 75 коп. в день.
5. Улучшение санитарной части на заводе.
6. Бесплатная врачебная помощь заводских врачей заболевшим рабочим.
Пока делегаты спорили с директором, путиловцы разбрелись по заводам столицы, всюду агитируя поддержать их всеобщей забастовкой.
Большевики Петербурга выпустили листовки.
«Товарищи! Не отступая от наших требований, мы должны предъявить новые требования. Пусть соберутся представители от всех цехов и сообща обсудят, чего нам нужно теперь требовать. Пусть они обратятся к рабочим других заводов и предложат им забастовать и вести борьбу вместе с нами.
Да здравствует стачка!
Да здравствует борьба за освобождение рабочего класса!»
Наступил четверг, 6 января.
В нарвском отделе «Собрания» полным-полно. Все говорят, перебивают друг друга, делятся впечатлениями, у всех приподнятое настроение.
Ждут Гапона, который вместе с делегатами объезжал правление общества Путиловских заводов, министерство юстиции, градоначальника.
Все время хлопают двери «Старого Ташкента», и с улицы врываются морозный январский ветер и новые известия…
6 января день крещенского водосвятия. Самый торжественный обряд в дни церковного празднования – богоявления. И полдня гремел салют.
Василеостровский салют долетел до Нарвской заставы.
В «Старом Ташкенте» все еще ждали Гапона. Многие возмущались батареей его величества. Она пальнула картечью по царскому шатру на льду Невы.
Большевики радовались: салют прозвучал не в честь царя, а в честь рабочих, он бросал вызов Зимнему дворцу.
Когда в Зимнем царь отходил ко сну, в «Старый Ташкент» приехал Гапон. Вид у него был растерзанный, но глаза горели.
Поп хоть кому мог преподать уроки актерского мастерства.
– Все законы попраны! Правды искать негде! Чиновники-казнокрады, судьи неправедные и капиталисты, жадные до прибылей, каменной стеной окружили трудовой люд, и нет ему ни пути, ни выхода. К кому же нам теперь идти?
Зал изнемогал от тишины, от слез, таившихся внутри.
– Мы все дети одного отца – царя. Пойдем прямо к царю. Расскажем ему все… Он поймет…
И зал прорвало.
В минуту экстаза была забыта Ходынка, расстрел обуховцев, все кровавые злодеяния кровавого царя.
Он вставал перед внутренним взором измучившихся людей последним призраком последней надежды. В этом порыве утонули голоса здравомыслящих. Совладать с этой стихией было нельзя.
И большевикам не удалось отговорить рабочих. Но удалось вставить в выработанную ими петицию социал-демократические требования программы-минимум.
Три дня в «Старом Ташкенте» обсуждалась петиция к царю.
«Государь!
Мы, рабочие и жители г. С.-Петербурга разных сословий, наши жены, дети и беспомощные старцы родители, пришли к тебе, государь, искать правды и защиты. Мы обнищали, нас угнетают, обременяют непосильным трудом, над нами надругаются, в нас не признают людей, к нам относятся, как к рабам, которые должны терпеть свою горькую участь и молчать.
Мы и терпели, но нас толкают все дальше в омут нищеты, бесправия и невежества; нас душит деспотизм и произвол, и мы задыхаемся. Нет больше сил, государь. Настал предел терпению…»
И дальше, в перечислении мер, которых рабочие ждут от царя, проявилось чрезвычайно интересное преломление в умах массы или ее малосознательных вождей программы социал-демократов.
Свобода слова, печати, совести, амнистия политзаключенным, отмена косвенных налогов, 8-часовой рабочий день, свобода профессиональных союзов.
По всему рабочему Петербургу обсуждалась петиция.
Весь рабочий Петербург бастовал. Стачка, начавшаяся 3 января на Путиловском заводе, разыгрывается в одно из наиболее величественных проявлений рабочего движения.
В канун рокового воскресенья Петербургский комитет большевиков сделал последнюю попытку предупредить рабочих, превратить мирное шествие в революционную демонстрацию, а быть может, и в начало вооруженной борьбы.
Но тех, кто призывал запастись оружием, стаскивали с трибуны. Запасались праздничными платьями. Ждали утра, не ложась спать.
9 января. Петербург. Утро.
Со всех сторон с окраин с тихим пением псалмов мимо конных патрулей, осеняя крестным знамением царские портреты, к дворцу идут толпы обездоленных.
Ко дворцу их не пускают.
На заставах, на улицах запели сигнальные рожки. Но люди поют громче. Они даже не сразу расслышали залпы.
Петербург гремит выстрелами и окутывается пороховым дымом.
9 января. Петербург. Вечер.
Кажется, что город захватил неприятель и его конные и пешие патрули охраняют черное безмолвие.
Жизнь притаилась за стенами домов.
В каждом, без исключения, говорят только об одном – о сегодняшнем дне.
Его символом стала кровь на снегу и пробитые пулями, изодранные казацкими нагайками портреты царя, царицы, церковные хоругви.
Трупы уже успели убрать.
Приоткрываются шторы окон, глаза прощупывают тьму.
Господа из гостиных чуть ли не с упоением говорят об утренней «баталии», любовно живописуют мертвую старуху с выскочившими на панель от удара шашкой глазами, улыбаются, как анекдоту, рассказу о мальчике, снятом пулей с дерева и упавшем в сугроб головой. «Одни ноги так и застыли…»
Петербург переживает воскресную трагедию.
Плачет Выборгская сторона, стон стоит на Васильевском острове, рыдают каморки, бараки, подвалы.
Плачут.
Еще утром заботливые руки женщин обрамляли гирляндами бумажных цветов портреты царя.
Те же руки в ярости сорвали гирлянды вместе с портретами.
Плачут без слез, их уже выплакали. Без слез дают клятву и тушат лампады у образов.
И многим не верится, что это только вечер того же воскресного дня 9 января, в утро которого с верой, надеждой, с протянутыми руками шли они к царю.
Нет больше веры в царя. Вечером 140 тысяч петербургских манифестантов и несколько миллионов российских тружеников уже надеялись только на себя.
Один день!
Но «революционное воспитание пролетариата за один день шагнуло вперед так, как оно не могло бы шагнуть в месяцы и годы серой, будничной, забитой жизни».[3]3
В. И. Ленин, Полн. собр. соч., т. 9, стр. 201–202.
[Закрыть]
Скорбь уступила место гневу, руки, воздетые к небесам, потянулись за оружием. Царизм сам подал сигнал рабочим.
На Васильевском острове по мостовой булыге с грохотом катились бочки, выламывались ворота домов, срывались вывески магазинов, летела из окон мебель.
Росла первая баррикада первой русской революции.
Правда оказалась на стороне большевиков. Нет, не мирные шествия, а непримиримая классовая, гражданская война с оружием в руках может привести к победе.
Царизм не в первый раз, хотя впервые столь нагло, открыто, применил оружие против мирных людей.
И «мирные» могли ответить ему только тем же.
Ночью 10 января городовые отсиживались за закрытыми дверями: боялись нападения. Рабочие добывали оружие.
Но рабочему классу еще предстояло научиться применять его в бою.
9 января Дубровинский шел вместе с рабочими. Шел, уже зная, чем окончится это шествие. Шел, рискуя получить пулю или быть зарубленным казацкой шашкой. Шел, так как не мог не идти, не хотел отсиживаться.
Это шествие к Зимнему – расплата за развал работы в социал-демократическом комитете столицы. Это и его былое примиренчество.
Он шел и потому, что знал, если останется жив, то уже вечером будет строить баррикады, добывать оружие, сколачивать рабочие дружины. Он шел вместе с другими большевиками столицы. Меньшевики избрали роль зрителей и свидетелей.
Дубровинский уцелел. И вечером 9 января действительно строил баррикады, добывал оружие, формировал рабочие отряды.
Необходимость нового съезда партии теперь, в условиях начавшейся революции, была столь бесспорна, что Дубровинский не считал себя вправе заниматься только повседневной, текущей работой. Пусть даже важной, но легко исполнимой другими товарищами. Работой на столичных фабриках и заводах. Ведь он член ЦК, и Центральный Комитет не должен остаться в стороне от созыва съезда.
Необходимо созвать Пленум ЦК. И хватит говорильни. Пора практически реализовать требования о созыве съезда.
Эти мысли Дубровинского совпали с мыслями и настроениями Леонида Борисовича Красина и еще пятерых членов ЦК. Центральному Комитету принадлежит право выносить постановление о созыве съезда. И он должен его вынести.
Они соберутся в Москве. Известный писатель Леонид Андреев любезно согласился предоставить в их распоряжение свою квартиру.
И Дубровинский не стал засиживаться в Петербурге. Он поспешил в Москву, завернув по дороге в Орел.
В Орле «общество» шушукается и тихо паникует. На улицах вспыхивают и гаснут быстротечные митинги – мастеровые, учащиеся, кто-то из чиновников помельче.
Дома нет конца расспросам. Родственники ахнули, узнав, что он шел вместе с рабочими в этот кровавый день. Но им не нужно объяснять, что большевики должны быть всегда с пролетариями, и в беде особливо.
Анна Адольфовна только припала к плечу. Она хотела бы быть с ним там, на площади.
Не успел оглянуться, как на явку нагрянули волжане. Расцеловался с Соколовым, да и Андрей Квятковский облапил и поцарапал щеку давно не бритой щетиной.
Эти тоже за информацией и за инструкциями. ЦК перебрасывает Мирона в Киев, Андрея в Москву. Они уже были в дороге, когда 10-го прочли правительственное сообщение о кровавых событиях в Петербурге. В Тамбове соскочили с поезда – и в местный комитет. Там ничего никто толком не знает. Вечером того же дня собрали комитетчиков и сообща написали листовку: «Всем гражданам: На улицу! На баррикады! Долой убийц, долой самодержавие!» И не мешкали дальше. В Орле остановились, чтобы ликвидировать местное техническое бюро. И тут – Иннокентий.
Оба страшно возбуждены. У каждого тысячи вопросов, которые сводятся всего лишь к одному – что дальше?
Не очень-то конспиративно приглашать к себе домой «техников», но Иосифу Федоровичу так редко удается побыть дома… Может быть, в эти первые дни революции можно разок и не посчитаться с полицией?
Василий Николаевич Соколов ничего не рассказал о пребывании в гостях у Дубровинского. Он только мимоходом отметил, что был. А очень жаль – человек он наблюдательный и хорошо владел пером.
Может быть, это запоздалое сожаление, ведь ни Дубровинского, ни Соколова уже нет в живых. А наверное, Василий Николаевич знал об увлечениях Дубровинского, или, во всяком случае, мог рассказать нам о его «побочных талантах».
Ведь талантливые люди никогда не бывают наделены только одним каким-либо даром.
Мы не знаем, любил ли Дубровинский театр, бывал ли в нем? А если любил, то драму или оперу? А может, балет?
Например, Красин не пропускал оперных премьер. Недаром в юности он пел в одном хоре с будущей знаменитостью – тенором Лабинским.
Ведь любил же Иосиф Федорович поэзию. И сам писал стихи. И об этом мы узнали только из небольшого некролога Н. А. Рожкова.
И было бы очень интересно прочесть у Соколова о том, как прошел этот вечер. Хотя и известно, о чем они говорили.
Конечно, о 9 января, о революции. О предстоящих боях…
Они и заночевали в этом гостеприимном доме.
Мирону очень не хотелось ехать в Киев, где транспорт находился в руках меньшевиков. И если у него были скверные предчувствия, то они полностью сбылись. В Киеве Соколов быстро угодил в Лукьяновскую тюрьму. И выбрался из нее только осенью 1905 года.
Необычен этот человек. Необычна и его квартира в Тишинском переулке.
Высок, строен и так красив, что на него заглядываются. Легко впадает в истерику. Потом наступает злая депрессия. Увлечен всегда. Чем-нибудь или кем-нибудь. Увлекаясь, ничего вокруг не замечает. Но остывает быстро. Сейчас, в начале 1905-го, увлечен революцией. Надолго ли?
И квартира под стать хозяину. Огромная. Неуютная. Какой-то нелепый фикус на треноге. Одни комнаты набиты картинами, книгами, безделушками. Другие стоят темные, пустые.
Хозяин не мешает гостям. Ведь он не член ЦК.
Гости – члены ЦК РСДРП. Они собрались, чтобы принять постановление о созыве нового съезда. За созыв – шесть, против – три. И предстоят еще споры.
Они были прерваны полицией.
В этот день, 9 февраля 1905 года, на заседание ЦК не приехал Леонид Красин. А он ехал. Он даже проехал мимо дома Андреева, но, заметив подозрительных субъектов у парадного, не остановил извозчика. Но это пока не знали арестованные. И волновались. ЦК оказался в Таганской тюрьме.
Снова тюрьма. Снова Таганка!
И вновь вынужденное, казалось, немыслимое в такое время безделье.
Революция началась. А партия революции осталась без своего руководящего штаба. Как бы он ни был плох, как бы ни подорвал свой авторитет примиренчеством, пока нет иного ЦК. А он почти в полном составе за решеткой. И неизвестно, спасся ли Красин? И не арестовали ли одновременно в Смоленске Марка (Любимова)?
И вообще, почему стал возможен этот арест Пленума?
Иосиф Федорович тяжело переживал арест ЦК. Ведь по его инициативе ЦК был собран. И он приложил свою руку к тому, чтобы заседания происходили на квартире Леонида Андреева. Подозревать провокацию не хотелось, не было оснований. Вероятнее предположить, что всех их выследили. Причем выследили сразу, передавали от шпика к шпику. Скверно! Так скверно, хуже и быть не может. Вероятно, об аресте сообщат газеты. Узнает Анна Адольфовна, разволнуется. Да и мать стала в последнее время сдавать, для нее такие встряски совсем ни к чему.
Единственно, что отрадно, – арест ЦК никак не может помешать созыву III съезда. Если Красин на свободе – он сделает доклад о работе ЦК. Увы, он и примет на себя все упреки. Но Красин выдержит. Он так решительно покончил со своим примиренчеством, что теперь ему уже не страшны никакие укоры за прошлые ошибки.
Газеты! Как-то раньше, там, на воле, трудно было представить себе, что газета может так волновать, что от нескольких строчек, отпечатанных петитом, на глаза набегают слезы. И радости и горя.
А вот в тюрьме может. Разве на воле Дубровинский читал все газеты подряд, без разбору? Конечно, нет.
Он не желал тратить время на заведомо монархические или бульварные. А здесь, в тюрьме, каждая газета – событие. Ее зачитывают до прозрачности, ее берегут, передают из камеры в камеру с условием возврата. Правда, семь лет назад в той же Таганке о газете и мечтать было нечего. Но недаром сейчас 1905 год – год революции.
Носков заподозрил неладное. В тюрьме почти открыто из камеры в камеру передавались «Русские ведомости», «Московские ведомости» – в общем газеты официального толка, вполне благонамеренные. Уж не пытается ли тюремное начальство с помощью этих газет как-то повлиять на умы политзаключенных?
Иосиф Федорович так не думает и читает все подряд. Черт с ним, с направлением, важна хоть какая-то информация о том, что происходит за тюремными стенами.
«Благонамеренные» не могут скрыть беспокойства. А в тюрьму проникают и не очень-то благонамеренные – «Русь» или такая газета, как «Телефон». О ее существовании в Тифлисе Дубровинский и не подозревал. Товарищи с Кавказа, оказавшиеся в Таганке, получали и передавали.
Страшные, дикие факты. Но в царской России такое не вновь.
Старый, испытанный метод, средство, прописанное еще таким опытным «лекарем», как император Александр III, – во всех горестях, обидах, бедах виноваты евреи, интеллигенты, студенты. Ну и инородцы тож.
В Баку шесть дней безумствуют мусульмане, избивая, грабя, убивая армян. Полиция при сем присутствует. Исподтишка подсказывает, направляет. У каждого мусульманина, как по мановению волшебной палочки, в руках современное ружье Бердана военного образца и офицерский револьвер Смита и Вессона. Патронов столько, сколько можно сжечь за шесть дней беспрерывной пальбы. Пожарные не тушат горящие армянские дома и магазины. Бедная полиция не в силах бороться с громилами, она в полном составе подает в отставку.
Но еще более страшная, наверное беспримерная в истории даже средневековой Европы, весть пришла из родного Курска. Из гимназии, где он знает каждый порог, где знаком скрип каждой классной двери. Хотя он в ней и не учился.