Текст книги "Том 1. Повести и рассказы"
Автор книги: Вацлав Михальский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Андрей застонал и что-то пробормотал во сне.
«Набегался сегодня за один день, как за неделю, – подумала Таня. – И на завод, и в военкомат, и к матери, и в аптеку… За нами в роддом. И все такие концы! По такому холоду!..»
Таня улыбнулась новым воспоминаниям: в день их регистрации он приехал к ней на велосипеде, отвязал от багажника маленький фибровый чемоданчик и передал его Тане.
– Возьми, дома открой… я тебя здесь подожду, выходи только скорей!
Удивленная, она принесла чемоданчик домой. Изломавши ногти, еле-еле зубами развязала старые мохнатые веревки, затянутые узлами. Открыла и ахнула: в чемоданчике – белые свежие розы, они даже не измялись – так были свежи и упруги.
…Сын спал.
Андрей еще затемно ушел за обещанной ему печкой и до сих пор не возвращался.
Таня провела пальцем по холодному, сплошь закрытому ледяными узорами стеклу, и снова сдавило горло. Она отошла от окна и стала вытирать мокрой тряпкой, выстилать газетами, готовить к дальней дороге старенький фибровый чемоданчик. От чемоданчика пахло металлом и машинным маслом – Андрей держал в нем инструменты, – а ей чудился запах роз…
Таня посмотрела в окно, и взгляд ее остановился на двери их сарайчика, который Андрей громко именовал мастерской. Осенью, когда Таня уже пошла в декрет, они с Андреем как-то съездили на лесной склад и купили там досок из отходов, мелких, тоненьких, на взгляд Тани, совсем не стоящих досочек. Но он им радовался, как сокровищу. Дома он обстругивал их и склеивал столярным клеем одну с другой, а потом мастерил из них верстак. Во дворе на скамеечке сидел хозяин квартиры, плотник по специальности, и давал советы. Когда верстак был готов, Андрей был так доволен, что даже согласился пойти с Таней в кино, – на кино ему всегда не хватало времени. Потом он купил как-то на «толчке» старые тиски, потом коловорот и еще уйму всяких инструментов. Когда они бывали с Андреем на базаре, то всегда ссорились: она тянула его в промтоварные магазины «хоть посмотреть», а он рвался в хозяйственные, чтобы бесконечно разглядывать там сверла, пилочки, стамески, – инструменты были его слабостью, он любил их, как женщины любят украшения.
Теперь все эти аккуратно развешанные инструменты оставались без хозяина…
Дверь распахнулась, с мокрым от пота лицом, запыхавшийся, с чугунной буржуйкой и жестяной трубой в комнату ввалился Андрей.
– Андрюша! Как ты такую тяжесть…
– Какая там тяжесть! – по-мальчишески молодецки махнул он рукой. – Там еще в печке хлеб.
– И о хлебе позаботился, ну, Андрюша! – Она прижалась к его плечу, к толстой, пахнущей снегом стеганке.
Таня открыла литую дверцу буржуйки, вынула закаменевшую на морозе черную буханку. В следующую минуту Андрей уже принялся налаживать свое приобретение: вывел трубу в заранее приготовленную форточку из жести с асбестовыми прокладками по вырезу и меньше чем через час опробовал печку.
Словно понимая ситуацию, печка не капризничала, не дымила, дрова быстро занялись пламенем, загудели в ней мощно, и скоро в комнате стало тепло, и запах выгорающего металла смешался с запахом горелого фитиля и копоти начадившей керосинки.
Печка была совсем новенькая – моя ровесница. Подобно тому, как у меня еще не выкатался пушок на спине, так и она была вся в ржавчине, в пыли, забившейся глубоко в поры, в потеках солярки с одного боку, – видно, лежала по соседству с бочкой горючего. До того как мой отец принес ее в дом и одухотворил живым огнем, она валялась где-то в темном складском углу и, не выполняя своего предназначения, как бы не существовала на свете. Вот почему я и считаю, что мы с ней – ровесники.
С младенчества я полюбил ее как родную и, что бы ни случалось между нами, никогда не таил на нее зла. А бывало всякое. Только одних ожогов сколько я вытерпел! От самого сильного из них на всю жизнь осталось клеймо. Угораздило меня, двухлетнего, шлепаясь на пол в погоне за котом Барсиком, удариться голым плечом о ее раскаленный бок. Какими только словами не ругала мама печку, даже била ее поленом. Я тоже грозил ей с кровати:
– Ну-ну-ну, печка!
А когда рана зажила, обида тотчас забылась, и я опять без боязни и зла, а лишь с чистым восторгом смотрел, как пробегают колючие огоньки по малиновой плите.
Как быстро сушились, бывало, над печкой мои штанишки на помочах, перешитые из маминой юбки, связанные мамой носки из козьей шерсти и даже валенки, которые смастерила мне мама из стеганого одеяла; эти валенки, или, как называли их у нас – бурки, я надевал в литые татарские галоши с острыми носами, и мне сам черт был не брат!
А какие вкусные яства готовились на нашей печке: кукурузные лепешки на тюленьем жиру, сладкие бураки в чугунке, затируха! Однажды мы даже пекли на ней пышки из белой-белой канадской муки и ели их с настоящей арбузной патокой! Но больше всего я любил, возвратившись из очереди, поджаривать прямо на плите довески – кусочки замерзшего черного хлеба, обгорая, пахли так сладостно и так хотелось их съесть, что ничего лучшего я и не припомню на своем веку.
Очень долго, чуть ли не до восьми лет, мама не разрешала мне разводить в печке огонь. А вот выгребать золу и жужелку прогоревших катушков мне было доверено значительно раньше. Я всегда с удовольствием очищал нашу печку как можно лучше, чтобы она горела всем на зависть, выгребал золу и жужелку в таз, потом выносил во двор и разбрасывал ровным слоем от коридорчика до ворот. Со временем натопталась отличная дорожка – так что даже то, что выбрасывалось из печки, служило нам с мамой на пользу; между воротами и порогом коридорчика никогда не бывало ни луж, ни грязи, ни льда, на котором мог бы поскользнуться человек…
– Вот теперь я спокоен! – вытирая рукавом капельки пота на лице, сказал Андрей. – Теперь вы с Ивашкой не замерзнете, дождетесь меня в тепле.
На призывной пункт Андрею надлежало явиться к трем часам дня.
Гудели поленья в раскаленной буржуйке, в комнате пахло сосновой смолой, безмятежно спал в своей люльке маленький. Окно оттаяло, и с кровати Андрею и Тане было хорошо видно снежную, сверкающую на солнце улицу.
– Не уезжай! Не уезжай! Не уезжай! – исступленно шептала Таня. – Не уезжай! – горячо целовала она его подбородок, крепкую шею, родинку на белом плече.
…Этим летом они совсем не загорали, ни разу не выбрались на море, которое было так близко, что даже сейчас, если хорошенько прислушаться, можно различить его неумолчный гул. Не до развлечений было. Еще весной тяжело заболела мать Тани. Чтобы ухаживать за нею, старшая сестра Тани Валя оставила работу. На лечение матери и на содержание сестры нужны были деньги. «Это наша забота, – сказал Андрей, – я буду прирабатывать сверхурочно». Бывало, вечером в день получки придет домой, как всегда усталый, голодный, и еще с порога сует ей в руки половину зарплаты и требует: «Отнеси, Танюша, маме сейчас же!» – «Да завтра…» – начнет она. Но Андрей и слушать не хочет и обедать не садится до тех пор, пока она не возьмет деньги и не выйдет из дому…
– Не уезжай! – твердила Таня сквозь слезы.
Он лежал, сладко опустошенный, как будто плывущий в теплом тумане, и так хотел, так хотел поддаться ее уговорам! Если бы это было возможно…
– Андрюша…
– Что?
– Ты можешь для меня…
– Для тебя? Разве не знаешь? Что угодно…
– Правда?
– Ну, говори же, чего хочешь? – легко и нежно погладил он ее лицо.
Она успела поцеловать его руку, набралась храбрости, сказала:
– Андрюша, давай сына назовем твоим именем. Мне так будет легче без тебя. Он ведь у нас еще не записан. А потом второго, когда кончится война, когда вернешься, второго назовем Иваном. Честное слово, Андрюшенька, а? Честное слово!
Андрей нахмурился, подумал и, рассмеявшись, согласился:
– Ну, если ты настаиваешь, давай. Андрей так Андрей. Значит, Андрей Андреевич!
Как будто почувствовав, что речь идет обо мне, я подал голос – еще минуту назад Иван, а теперь Андрей…
А младшего брата Ванечки у меня так и не появилось. Но с тех пор, как однажды услышал о Ванечке, я часто думал о моем неродившемся брате. А услышал о нем я на седьмом году жизни, в один таинственный февральский вечер.
Дул северный ветер «Иван», глянцевито-черные стекла нашего окошка словно прогибались под его напором. Время от времени по крыше угрожающе хлопало куском сорванного толя, саманные стены домика держались еле-еле, иногда казалось, они рухнут, «Иван» подхватит нас и унесет в ледяное море, откуда уже не будет возврата.
Но жарко горела посреди комнаты наша печка, и мы не теряли надежды на все лучшее. В полутемной, едва освещенной керосиновой лампой комнатке печка давала не только тепло, но и свет – ее раскаленная плита малиново рдела, и поминутно по ней пробегали волнами едва заметные глазу тени, как будто она дышала.
Мама и тетя Валя перебирали в свете лампы рассыпанную на столе чечевицу. А я сидел на кровати поверх разноцветного лоскутного одеяла и играл сам с собою солдатиками, вырезанными из газеты.
– У Катерины еще один сын родился, – сказала тетя Валя. – Иваном назвали.
– Счастливая, – сказала мама. – Когда Андрей уходил, я его упросила назвать Андрюшку его именем, а, говорю, вернешься – родим еще одного и назовем Иваном.
– А почему не родили? – деловито спросил я, оторвавшись от игры. И этот мой невинный вопрос навсегда вошел в анналы семейной хроники. – Почему не родили?
– Потому, – неожиданно зло оборвала меня мама, – играйся, не лезь, когда взрослые говорят! – И слезы закипели в уголках ее глаз.
Я обиделся, сжал кулачки – такая у меня была манера обижаться – и крикнул:
– Ну и не надо, подумаешь! Я сам его выродю!
Мама и тетя Валя засмеялись.
Тогда я заплакал от злости, стараясь плакать посильнее, пока не довел себя до истерики. А через полчаса уже спал как ни в чем не бывало, и сидевшая надо мной мама говорила своей сестре Вале:
– Надо же, какой нервный, ужас прямо!
Может быть, именно благодаря этому скандальному повороту история с неродившимся братом Ванечкой крепко запала мне в душу, и с тех пор я стал думать о нем как о живом человеке.
Особенно любил я думать о брате, глядя в открытую дверцу отцовской печки, когда там горели не вонючие катушки, а настоящие поленья. Есть счастливые люди, которым почти от рожденья все понятно на этом свете: почему светит солнце? почему дует ветер? почему горит огонь? А я никогда не понимал, например, почему горит огонь? И до сих пор не могу взять в толк, как из обыкновенной березовой или сосновой чурки вдруг выходят наружу фиолетовые, сиреневые, багровые, зеленые, желтые язычки пламени, как появляется чудо огня? Я хорошо помню, что тогда я почему-то думал, глядя на горящие поленья: если они могут оживать огнем, то почему бы им не ожить вдруг однажды моим младшим братом?!
Если раньше, играя в своих любимых солдатиков, я иногда позволял врагам наносить мне мелкие поражения временного характера, то отныне этого больше не случалось. За одеяльным бугром (лесом, горой) теперь всегда стояли в засаде Ванечкины полки, и в самый опасный момент, по первому моему зову, как и подобает брату, он посылал их на поле боя, и мы побеждали немцев!
Словом, с того достопамятного февральского вечера я никогда не забывал о Ванечке, а однажды, когда был уже постарше и меня коснулось первое личное горе, я, помню, даже писал в отчаянье в одном из моих многих писем отцу: «Если бы у меня был хоть брат…»
– Я сам к нему встану, – приподнялся с постели Андрей, – ты лежи.
Он отстранил Таню и сел на кровати, свесив босые ноги. И сидел так минуты две, словно в оцепенении, так похожий на маленького мальчика, которому не хочется вставать поутру после приятного сна и начинать день, полный уроков и всяких прочих томительных повинностей.
Маленький Андрейка затих.
Печка погасла, дотлевали последние головешки, пришлось Андрею, сидя на корточках, отколоть ножом от сухого полена несколько щепок и снова развести огонь.
– Дрова быстро прогорают, – сказал Андрей, – а катушки будут гореть долго, вам на всю зиму хватит, а то и на две. – Он осекся, сорвавшееся с языка предположение о двух зимах без него показалось Андрею диким, и он сразу же постарался перевести разговор: – Вызывали в партком – предлагали бронь, – он прошел к кровати, присел на краешек, – как рационализатору, еле отказался.
Таня его не слушала, иначе бы не пропустила мимо ушей слов о двух зимах, и в особенности о брони. Она что-то задумалась вдруг о своей матери, представилось ей до малейшей черточки, как лежит мать в полутемной, пропахшей лекарствами комнате, смертельно больная, и все не устает заботиться о них – своих детях. Все, наверное, спрашивает Валю: «Как там наши? Что Таня? Как сыночек? Вон холод какой на дворе!»
– Андрюша! Андрюша, какие у тебя ногти на ногах повырастали! – Таня словно очнулась. – Дай обстригу.
Она достала из тумбочки ножницы.
– Некогда, – Андрей смутился, – оставь, у нас совсем нет времени.
Он поднял за плечи уже присевшую перед ним на корточки Таню, отобрал у нее ножницы.
В дверь торопливо постучали. Пришла сестра Тани – Валя, закутанная, замотанная сверх платка шалью, слабая и совсем больная.
– Ну что ты пришла! – бросились они к ней. – Через весь город, в такой холод! У тебя же вчера температура была тридцать девять?!
– Ничего, дошла, мама все переживает, как вы тут? Ой, как у вас черно! Что такое?
– Да керосинка коптила, – махнула рукой Таня.
– Вот капусты кислой принесла, синеньких – любимых твоих, Андрюша! Молока у Ивановны литр купили, мама говорит, чтобы ты чаю побольше с молоком пила, это маленькому полезно. Тут в бидончике. И еще теплые распашонки, чепчики принесла – мама лежа все смастерила. Покажите же мне сына.
В дверь снова постучали – пришла старуха, хозяйка квартиры.
– Да что вы, погорели? Батюшки!
– Керосинка, – объяснила Таня.
– Надо же! – горестно поджав губы, старуха тщательно оглядела комнатку.
– Да я побелю, ничего не останется, – уверила ее Таня.
– Да бог с ней, – вздохнула старуха, – с сыночком тебя, Танечка, и вас, Валечка, с племянником! Андрюшку мы уже поздравили и пол-литра с ним да с моим дедом распили. Я б вчера еще прибегла, да принести было нечего. С вечера тесто поставила – подошло горой, хорошая примета. Вот пирожки спекла, с пустыми руками к роженице не ходят – грех. – Старуха развернула два еще горячих пирога: – Это вам, а это Андрюшке в дорогу, с капустой, с яичком. Как-то ты у нас такой пробовал – понравился, вот и спекла.
– Спасибо, спасибо, Кузьминишна, да вы садитесь, сейчас чайник поставлю на печку, – пригласила Таня.
– Ой, да какая у вас знатная печка! – восхитилась Кузьминишна. – А я не замечаю! Надо же! Молодец, Андрюша!
– Какая отличная печка! – поддержала старуху и Валя. – А я тоже не замечаю – думаю, отчего так у них жарко, наверное, это я бежала, упарилась.
– Грейся, Валя, – сказал Андрей, – согревайся. Садитесь, Кузьминишна…
– Когда мне сидеть, Андрюша? Вы мне своего парня покажите, да я побегу.
Все они подошли к кроватке, старуха откинула пеленку, нагнулась, рассматривая маленького.
– В отца квартирант, в отца удался – ничего не скажешь!
Если бы в тот момент, когда Кузьминишна смотрела на меня в недокрашенной люльке, ей сказали, что я и есть будущий владелец ее дома, точнее, двухкомнатной саманной халупы, крытой толем, которую они с дедом строили целую пятилетку, Кузьминишна очень удивилась бы. Да, именно мне предстояло стать в будущем хозяином этой халупы (по документам – двухкомнатного саманного домостроения общей площадью 24 кв. м по улице Приморской, 17а), и каменистого дворика (по документам – приусадебного участка общей площадью 200 кв. м), и орехового дерева, которое посадил той первой военной осенью мой отец.
Года через два или три после начала войны Кузьминишна и ее дед поехали на заработки на рыбные промыслы, километров за семьдесят от нашего города. Думали вернуться с деньгами, завести хозяйство: свинью, кур, может быть, даже корову – такие были у них планы, да так и сгинули навек. Уже не помню, от чего они умерли, мама рассказывала, но я точно не помню, кажется, от малярии, в то тяжелое время в наших краях свирепствовала малярия, впрочем, не в меньшей степени свирепствовал тиф, так что, может быть, – от тифа, а я сейчас просто путаю. Известие о печальной участи наших хозяев пришло только после войны, родственников у них не нашлось, и дом остался за нами. Лет десять мы проживали в нем вроде бы нелегально, а потом военкомат и заводоуправление помогли маме оформить бумаги, и она официально вступила во владение.
За дверью послышались шум, голоса, смех, крики, и в комнату ввалилась целая ватага товарищей Андрея и Тани по заводу и институту. Сразу стало холодно, запахло тающим снегом, стол и кровать завалили кульками и свертками.
– После пожара?
– Откуда такая чернота?
Таня объяснила.
– Ну-ка, показывайте вашего наследника! – заорали ребята.
Так в бестолковой суете и прошло время.
В половине третьего всей гурьбой вышли на улицу. Солнце, светившее весь день, вдруг затерялось где-то в сером облачном небе, и потянул жестокий северный ветер «Иван». Всей компанией (только Валя попрощалась по дороге – беспокоилась за мать, оставшуюся без присмотра) проводили Андрея до призывного пункта.
– Вы идите, ребята, идите, у каждого ведь по горло работы, – уговаривал приятелей Андрей. – Ну, идите же, черти, напишу сразу, как приеду на место.
– Пошли, пошли, – догадались девчонки, – пусть они хоть на несколько минут с глазу на глаз останутся. Пошли!
Все ушли, вернее, весело укатили по темнеющей скользкой улице. И как будто опустел мир.
– Я напишу сразу. Как приедем на место, в тот же день и напишу. Береги Ивашку… Андрюшку, – смущенно поправился он. – Андрей Андреевича!
Мой отец отогнул двумя пальцами край одеяла, прикрывавший маленькое личико от непогоды, и неловко ткнулся в него губами. Выпрямился, погрозил мне пальцем:
– Смотри, маму слушайся! – и, резко отвернувшись от нас, опустив голову, вошел в ворота призывного пункта. Это были его последние слова, обращенные ко мне, хотя мы и говорили еще много раз – все мое детство, отрочество…
С первого класса, едва научившись грамоте, я стал писать отцу письма.
«Здравствуй, папа!
До свиданья!1948 г.»
«Здравствуй, папа!
Я тебя люблю.
До свиданья.1948 г.»
«Здравствуй, папа!
Вчера учительница сказала нам придумать слово на букву “п”. Другие придумали “петух” и “паровоз”. Я первый крикнул “Папа!”. И еще я крикнул “Печка!”. Она сказала молодец. А Рыжий на переменке сказал, что тебя никогда не было, потому что никто не видел. Я ему надавал! Теперь он никогда не скажет. А скажет – убью. Мама плакала. А я ей сказал, что ты все равно приедешь с войны и будешь любить нас.
Твой сын Андрей.1948 г.
Как-то летним утром я полез на чердак и среди старых газет, журналов, книг и разного хлама наткнулся на Атлас мира. Ни одна книга еще не пленяла меня так, как этот географический атлас. Забыв обо всем, я рассматривал его политические и физические карты, читал указатели и справочно-статистические сведения до тех пор, пока на чердаке не стало темно.
– Ма, а может, он в другой стране? – спросил я за ужином. – Я слышал, мальчишки говорили, так бывает.
Мама изменилась в лице, потупилась, тяжело вздохнула.
– Не знаю.
Может быть, она хотела сказать мне, что не нужно обманывать себя, да не решилась. С тех пор я полюбил географию больше всех других наук и стал адресовать отцу письма в чужеземные города.
«Рим,
Тоболкину А. И.
Здравствуй, папа!
Вчера меня набили. Мы с Витькой пошли в кино про разведчиков. Он сильный и в футбол гоняет лучше всех на улице. И по дороге все говорил, что Виктор в переводе на русский язык значит победитель. И что он будет разведчиком. Потом нас встретили большие пацаны. Стали заставлять прыгать. Когда прыгаешь – деньги в кармане звенят. Витька прыгал, у него ничего не звенело. Я не стал, и меня набили. Но я все равно не прыгал. А потом Витька сказал, что он их обдурил, – у него деньги были в платочек завернуты, поэтому не звенели. Раньше я его боялся, а теперь не боюсь. На море вода теплая.
Твой сын Андрей.1949 г.»
«Варшава,
Тоболкину А. И.
Здравствуй, папа!
Мама женилась. Не обижайся на нее. Твой портрет висит. И она его чисто вытирает. И твое пальто в шкафу на прежнем месте. Ты не бойся – я все сохраню. Мама говорит, что он хороший человек. Такая морда у него висячая, я его ненавижу. Он сказал, что летом печку надо переставить из моей комнаты в летнюю кухню. Пусть только попробует! На маминой работе мне дали вчера подарок. Он тоже принес со своей работы, но я его подарок выкинул. Завтра Новый год. Поздравляю тебя, любимый папа! Жду. Я всегда тебя жду и никогда не женюсь.
Твой сын Андрей.1950 г.»
«Марсель,
Тоболкину А. И.
Здравствуй, папа!
Ура! Я выгнал ее мужа. Он меня хотел ударить, а я его укусил за руку. И сказал ей, что убегу из дому. Она забоялась, заплакала, они стали ругаться между собой. И потом он ушел. Я сказал, что, если он вернется, я стану уркаганом или утоплюсь в море. Она обещала, что никогда больше не женится. Теперь все в порядке. Только не обижайся на нее и не говори, что я писал. Скорей приезжай! До свиданья.
Твой сын Андрей.1950 г.»
«Лондон,
Тоболкину А. И.
Здравствуй, папа!
Теперь мне хорошо. У меня есть собака. Его зовут Друг. Он немецкая овчарка. Все его боятся. Такой собаки ни у кого нет. Он носит портфель в школу в зубах. Он все знает. Лежать! К ноге! Пиль! Барьер! Я его научил. Он меня сильно любит, и я его люблю.
Прочитал книгу “Робинзон Крузо”. Вот если бы мы с тобой попали на этот остров вместо Робинзона! Как было бы хорошо. Ты, я и Друг! Приезжай скорей, мой папа. Неужели ты не приедешь? Иногда я сплю и вижу тебя, но сны забываю. Мама говорит – у меня память никудышная. Очень жду тебя.
Твой сын Андрей.1951 г.»
«Рио-де-Жанейро,
Тоболкину А. И.
Здравствуй, папа!
Друг умер.
Я его водил к ветеринару в лечебницу. А он все равно умер. За три дня. Друг умер, и теперь я один. Если бы у меня был хоть брат. Скорей приезжай, папа. Скорей!»
1952 г.»
«Париж,
Тоболкину А. И.
Здравствуй, папа!
Я сейчас поднимался по лестнице на чердак в свой штаб, смотрю – закат. Все небо горит в той стороне.
Я все стоял на лестнице и смотрел на закат. Я подумал, что ты на западе и смотришь на этот закат с другой стороны, что мы с тобой за этим закатом, как за забором. И я заплакал – такой красивый он был. И я захотел описать его словами. Не для тебя, ты ведь его видел с другой стороны, а просто так, чтобы он остался.
И я придумал: “Закат пылал!” Правда же, я хорошо придумал? Я сразу понял, что тебе понравится. Эх, если бы я мог, я бы сочинил такую песню, чтобы ее все пели.
До свиданья.Твой сын Андрей.1953 г.»
Я складывал эти письма в жестяную коробку и прятал в тайник под молодым орехом, который посадил перед войною мой отец.
Тонкие ветки ореха перечеркивали в окошке то радостно-голубое, то равнодушно-серое небо. Доставшиеся мне при рождении ярко-синие глаза давно уже стали серыми, а огненно-рыжие волосы – русыми. Шли вереницею дни: монотонные, неповторимые, загадочные.
Это случилось в седьмом классе. На уроке немецкого языка.
– Ауслянд – заграница. А как будет заграничный? Ауслендиш. Правильно. Внимание, на последней парте! – учительница постучала мелом по доске. – Тоболкин, не спи! Ауслендиш. «А» с умляутом.
«Умляут, ауслендиш, умляут, умляут!» – ударялась об асфальт перед окном падавшая с крыши вода, разлеталась сверкающими брызгами. На деревьях пришкольного сада зеленели первые листочки, первые ласточки торопливо пришивали к земле солнечное небо, все живое наливалось новыми силами, прихорашивалось, как перед праздником.
Я и не думал об отце, а он вдруг открыл белую высокую дверь класса и поманил меня пальцем. Улыбнулся, поманил пальцем и осторожно прикрыл дверь.
– Умляут. Тоболкин, ты куда?
Учительница преградила мне дорогу.
– Пустите! – я оттолкнул ее и выбежал в коридор.
В гулком, насквозь пронизанном солнцем коридоре было так тихо, что, казалось, слышался звон пылинок, танцующих в лучах весеннего солнца.
Чья-то тень мелькнула у поворота на лестницу. Ноги мои налились тяжестью. Как во сне, когда надо убегать и нет сил.
– Папа! – Я хотел крикнуть, а получилось еле слышно.
Хлопнула дверь парадного.
«Неужели не догоню?»
Медленно, так медленно, будто учился ходить после болезни, я вышел из школы.
Навстречу мне шагала рота солдат. Целая рота. Впереди ефрейтор с красным флажком.
– Запевай! – крикнул семенивший сбоку старшина.
Солнце скрылось за горою,
Затуманились речные перекаты, —
повел откуда-то из глубины колонны тонкий сильный голос.
А дорогою степною
Шли домой с войны советские солдаты! —
мощно подхватила сотня молодых голосов.
От жары, от злого зноя
Гимнастерки на плечах повыгорали.
Свое знамя боевое
От врага солдаты сердцем заслоняли!
Их было много, и пели они прекрасно, но не годились мне в отцы. В старшие братья – да, только в братья. И зеленые гимнастерки на их крутых плечах еще не повыгорали, и не с войны они шли, а из своей мирной казармы – в баню, что была на соседней улице.
Я смотрел им вслед до тех пор, пока не скрылся за поворотом замыкающий солдат с красным флажком. А потом мои ноги вдруг освободились от тяжести, и я побежал. Я бежал домой, не разбирая дороги.
Я отпер своим ключом замок на двери нашей халупы. Замирая, осмотрел обе комнатушки, заглянул в платяной шкаф, где все еще висело длиннополое коричневое отцовское пальто, которое он оставил в надежде на возвращение к мирной жизни. Подошел к портрету отца. Потрогал пальцем темно-вишневую рамку. Черноволосый, большеглазый, с ямочкой на строгом подбородке, отец, казалось, улыбнулся мне. Нет, это солнечный луч скользнул по его лицу.
С последней глупой надеждой открыл я дверцу давно не топленной печки – как будто он мог туда поместиться! Холодной золою и какой-то неземной бессмыслицей пахнуло мне в лицо. Я никогда не мог представить себе отца убитым, а, представляя раненым, всегда почему-то думал, что лежит он, примерзший к земле, в луже крови и единственное, что может спасти его, – наша печка с поленьями, гудящими в ней, с голубым чайником на плите. Я и теперь подумал об этом…
– Ты что так запыхался, сынок, что случилось? – спросила мама, когда я прибежал к ней в заводоуправление.
– Ничего, мне показалось…
По лицу мамы я сразу понял, что она ничего не знает.
– Что тебе показалось? Ты весь дрожишь. – Мама обняла меня. – Что тебе показалось?
– Что… ты заболела.
– Какой ты! – Она поцеловала меня в висок. – Значит, никогда не буду болеть.
А потом ей, верно, пришло в голову, что я притворяюсь, она засмеялась и погрозила мне пальцем:
– Ох, и фантазер ты, Андрей. Сегодня же у вас контрольная по алгебре. А ну, марш в школу!
Я вышел на улицу.
«Куда девался отец? Где он? Я же видел его, видел и узнал, я сразу узнал… Может, он остановился в гостинице, чтоб расспросить, как мы с мамой живем? Или сидит сейчас у соседей? Все соседи его так любили и до сих пор о нем вспоминают. А что, если он притаился за деревом, за забором и наблюдает за мной? Военкомат прислал: “пропал без вести”, а он жив, жив и вернулся! Вернулся! Я так и знал, что он вернется!»
Я обегал всех соседей, всех знакомых, но все напрасно. Потом долго стоял у гостиницы, следил за всеми, кто выходил из нее и входил, но никого похожего на моего отца не встретил. Поздно вечером я вернулся домой…
– Что с тобой? Ты от каждого шороха вздрагиваешь, – удивлялась мама. – Уж не натворили ли вы чего с мальчишками?
«А вдруг отец узнал, что она выходила замуж, и уехал? – с ужасом и тоской подумал я. – Тогда все пропало…»
– Признайся, что ты натворил? – приставала мама.
– Отстань! – закричал я. – Ты сама натворила! Предательница! Замуж ей надо было выходить!
– Что ты, Андрюша? – Мама побледнела и как-то вся сжалась. – Что ты, сынок?
– Отец приходил в школу, только я его не догнал, он скрылся, я побежал за ним и не догнал.
– Расскажи мне все, как было…
Я рассказал.
– Это тебе показалось, это галлюцинация, – мама заплакала. – Отец убит под Белой Церковью, его убили из пулемета на глазах у Лавриненко, это папин друг, он тоже был ранен в том бою и целый год лежал в госпитале, я не хотела тебе об этом рассказывать, ты всегда так ждал папу…
«Прости», – хотел сказать я маме и не мог: а вдруг она все-таки ошибается? Вдруг ошибся этот Лавриненко? Ведь в военкомате не дураки, раз прислали – “пропал без вести”? Без вести – это значит: ничего не известно.
Еще много дней я напряженно вглядывался в лица прохожих, вздрагивал от каждого стука – все надеялся. Постепенно это чувство притупилось. А когда я понял, что у меня была галлюцинация, навалилась тяжелая, как чугунная плита, мысль о том, что мой отец никогда не вернется домой, никогда.
Я перестал писать отцу письма. А те, что были в тайнике под ореховым деревом, так и остались там лежать в плотно закрытой жестяной коробке. Я думал, что корни отцовского ореха крепко и нежно обхватили коробку с письмами и не отдадут ее никому, никогда…
А Таня все стояла у высоких железных ворот, ждала, ждала… Казалось, напрасно ждала она того момента, когда ворота раскроются и новобранцев поведут на вокзал.
– Они сегодня не поедут! Сегодня не будет отправки! – разнесся слух среди провожающих.
Толпа стала быстро таять, и вскоре остались только мы с матерью.
На столбах вдоль черной улицы зажглись электрические лампочки. Начиналась метель.
Мама очень замерзла.
Наконец за воротами началось какое-то движение. Через несколько минут они распахнулись, и новобранцы стали вытекать со двора на улицу.
Мой отец шел правофланговым в одном из первых рядов колонны. Он миновал маму, отчужденный, как будто никогда и не принадлежавший ей, прочно слившийся с массой новобранцев.
Она окликнула его.
Он поскользнулся и едва не упал.
– Ты-ы… Иди домой! Нас ведут на Сортировочную, это семь километров!
Но она не вслушивалась в его слова, она бежала следом и скоро поравнялась с той шеренгой, в которой шагал мой отец.
Новобранцы глазели на нее с интересом и завидовали моему отцу, потому что она была красива, а в темноте и кружении снега, при неверном свете фонарей, под мерный скрип шагов по мерзлой дороге казалась еще красивее, чем была на самом деле.
– Да выйди ты! Выдь! Потом нагонишь! – советовали отцу соседи.
Он шагнул из колонны, обнял нас и замер: прикрывая руками, и грудью, и фибровым чемоданчиком от ветра и холода, словно отдавая нам все свое тепло, всю жизнь, как будто желая оградить нас от зла и несчастья на много лет вперед.
– Не отставать! – хлестнул вдоль мглистой улицы окрик.
Отец вздрогнул и, почти оттолкнув от себя мать, побежал за колонной.
Вдруг он остановился.
– Ключ! Я чуть не унес ключ, – и он бросил что-то по накатанной обмерзшей дороге.