Текст книги "Том 4. Весна в Карфагене"
Автор книги: Вацлав Михальский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Горы красивые, кое-где даже зелененькие, – не согласилась с ней Машенька.
– Горы-горы-горы-горы… ветер-ветер-ветер-ветер, – вдруг забубнил себе под нос дядя Паша, взглянул на свою жену, а затем и на Машеньку тусклым отсутствующим взглядом и вдруг выкрикнул – звонко, молодо: – Какая красота! Какие будут ветряки! Сколько электричества дадут они нам! Нам!
Его темно-карие глаза со слившимися зрачками заблестели тяжелым горячечным блеском, черные усы встопорщились, лицо разгладилось и стало почти юным – влюбиться в такого можно было в одну секунду! Так что деваться Машеньке было просто некуда. Да и зачем? Она уже давно поняла, что влюбилась бесповоротно и надолго, а может быть, и на всю жизнь.
Она любила его голос – бесцветный, слабо интонированный, можно сказать, занудный, когда собеседник был ему малоинтересен, и мгновенно наполняющийся соками жизни, игрой и силой, когда ему становилось интересно. Она любила его вспыльчивость и отходчивость, любила, как он фыркает, когда умывается, как он бесшумно и не торопясь ест за столом, как он улыбается, показывая свои ровные, чистые зубы, один из которых, третий нижний, с выщербинкой. Машеньке казалось, что именно эта выщербинка придает его улыбке особое обаяние. Ей нравилось, что он не говорит ни о ком дурно, она восхищалась его удивительным многознанием и тем, что он не только не бравирует им, но всегда старается сгладить свое превосходство над теми, кого превосходит.
Мама твердила ей с детства: «Не сотвори себе кумира!»
До поры до времени так оно и было. Но прошла та пора, прошло то время… Кумир явился взору, что называется, на ровном месте, им стал тот, о ком еще год назад ей не приходило в голову и подумать такое. Не приходило и вдруг пришло, как будто бы спустили курок и прогремел выстрел, переменивший в ее жизни буквально все – и ощущение самой себя, и ощущение мира, и представление о смысле жизни, которое раньше только брезжило в ее сознании, а теперь определилось очень ясно: жить – это значит любить дядю Пашу, а все остальное – только фон, только задник той декорации, в которой разворачивается действо.
Кумир явился, все прочие перестали для нее существовать… Гардемарины и кадеты ходили перед Машенькой колесом, но это никак ее не трогало, только раздражало, и то не очень сильно, а так, как дождь или ветер, их ведь не запретишь, да и не надо – всегда можно отвернуться, раскрыть зонтик или поднять воротник. Все молодые люди стали для нее теперь, как рыбки за стеклом аквариума: раздувают жабры, плавают себе и плавают, такие яркие, цветные, – очень мило.
Дядя Паша засел за чертежи и расчеты ветряной электростанции. В помощь себе он отпросил у командира Владивостокской роты Машеньку: она хорошо соображала в математике, умела чертить и на лету схватывала все то новое, что объяснял ей дядя Паша. К тому же у Машеньки были особые отношения с цифрами – с малых лет они казались ей одушевленными и исполненными глубокого смысла, можно сказать, она родилась с этим даром небес.
Так что, когда дядя Паша стал посвящать ее в науку чисел, это захватило ее в высшей степени. Он рассказал ей о том, что до того, как были изобретены арабские цифры, во всех семитских языках, в латыни, в греческом числа обозначались буквами алфавита или комбинацией этих букв. И как бы само собой получалось, что числа приобретали вид имени, или названия вещи, или понятия, или некоторого намека. Дядя Паша объяснил ей значение натурального ряда чисел от одного до десяти. Рассказал об учении чисел Пифагора, который был уверен, что «числа управляют миром». О том, что другой великий ученый, Аристотель, хотя и не полностью разделял точку зрения Пифагора, но тоже считал, что «число составляет сущность всех вещей мира». Особенно поразил воображение Машеньки рассказ о Данте и Беатриче.
– Да ты понимаешь, друг Горацио, – говорил дядя Паша. Этого своего «друга Горацио»[23]23
«Есть многое на свете, друг Горацио, Что и не снилось нашим мудрецам». В. Шекспир.
[Закрыть] он всегда вставлял в разговор, когда дело касалось чего-то удивительного и непознанного. – Ты понимаешь, Маруся, Беатриче – это девятки. – Он взял карандаш и начал писать и говорить одновременно: – Девять. Ей было девять лет, когда они познакомились, а первые стихи он посвятил Беатриче, когда ей было восемнадцать (один плюс восемь), тоже, как ты видишь, девять, а померла она в двадцать семь (два плюс семь) – тоже девять. И что получается? Три девятки в ряд – 999! Священное число Высшей Божественной Любви! Перевернутое «число зверя» – 666. Силой любви перевернутое! Данте был членом эзотерического[24]24
Эзотерический – скрытый, тайный.
[Закрыть] ордена «Адепты Любви», он был посвящен в священную науку чисел.
Дядя Паша говорил, а Машенька пыталась вспомнить себя девятилетнюю, вспомнить хоть какой-то намек на ее сегодняшнее чувство к дяде Паше. И наконец вспомнила. Вспомнила тот светлый день Воскресения Христова и тот час и тот миг, когда они стояли с дядей Пашей рядышком и молились, как и все прочие прихожане, как стоявшие рядом мама, папа и тетя Даша. Сейчас ей вдруг показалось, что тогда в церкви дядя Паша взглянул на нее как-то особенно и ласково пожал ее маленькую ладошку, и от этого как будто мурашки побежали у нее по плечам и по спине, а потом громко запели певчие, и все стало как всегда.
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех забывших радость свою —
мелькнули в памяти Машеньки стихи, которые любила читать ее мама еще тогда, еще при той жизни… Бедная мамочка! Неужели она ее никогда не найдет? Нет, она постарается, она объедет весь мир! И еще была сестричка Сашенька… такая крохотная в белой пелеринке…
– Надо поехать на «Кронштадт», – сказал, откладывая карандаш, дядя Паша. – Ты ведь не была на «Кронштадте»? О, это восьмое чудо света! Тем более мне надо присмотреть там электрические моторы.
Они взяли шлюпку с матросами и поплыли среди бела дня к огромному океанскому пароходу «Кронштадт», что стоял невдалеке от линкора в военной гавани Сиди-Абдаллах, благо французы не возбраняли сообщения между российскими кораблями.
То, что увидела Машенька на транспорте «Кронштадт», навсегда осталось в ее памяти как свидетельство могущества России. «Кронштадт» назывался мастерскими, но на самом деле это было средоточие маленьких заводиков и цехов, буквально напичканных сотнями станков, приспособлений, устройств. Здесь было все – от пилорамы до литейки. Токарные, фрезерные, сверлильные, деревообрабатывающие станки стояли по всему кораблю рядами, в трюме бухали паровые молоты, в кузне ярко алели горны – все свистело, стучало, ухало, все здесь работало или было готово работать по первому требованию. От пилорамы молодо пахло лесом, свежераспиленными бревнами, из кузни веяло горящим металлом – металл-то, оказывается, горит как миленький – это была для Маши большая новость! От станков пахло машинным маслом, жженой металлической стружкой – точно такие запахи встретили потом Машу в цехах завода «Рено». А сейчас она была в восторге от увиденного:
– Ничего себе! Вот это да!
– А ты думала! – с удовольствием разделил ее восторг дядя Паша. – Я скажу тебе, что ни Германия, ни Франция, ни Англия или какая тебе Америка не имеют ничего подобного. У них нет такой универсальной, такой мощной океанской плавучей базы. Здесь каждый квадратный сантиметр учтен, рассчитан и сбалансирован нами, русскими инженерами. Здесь могут работать тысячи человек. На сегодняшний день это вершина инженерной мысли. А какие богатства в трюмах! Сколько там всего! Боже мой, мы купим пол-Африки!
На обратном пути, в шлюпке, дядя Паша продолжал рассуждать о немереных возможностях оборудования с «Кронштадта», о том, что в связи с их новым положением робинзонов часть этого оборудования разумнее перенести на берег – дать работу нескольким тысячам людей. Он радовался, что нашел на корабле хорошие электрические двигатели, нужные ему для ветряков. Вспомнил добрым словом тех хорошо обученных специалистов, которых было на «Кронштадте» довольно много.
Дядя Паша разгоряченно витийствовал, а Машенька, вспоминая «Кронштадт» во всей его мощи, слушая дядю Пашу, вдруг впервые подумала: «А если мы такие умные, такие замечательные, почему отняли у нас Россию? Почему? Почему мы упустили Родину?»
Казалось, только сели в шлюпку, а линкор «Генерал Алексеев» уже рядом. А вон и тетя Даша в белой шляпке, машет им с борта белым платочком. Тете Даше было тридцать четыре года, она обожала поговорить о своем «бальзаковском возрасте», любила пококетничать, потому что знала, что выглядит очень молодо. У нее были яркие черные глаза, опушенные густыми ресницами, белая чистая кожа, правильные черты лица, правда, нос подгулял – был чуть-чуть уточкой, полные яркие губы, зубки один в один. Она умела и любила поговорить, хорошо пела, играла на гитаре и на фортепиано, была смешлива, как девочка, так что записывалась в старухи исключительно от лукавства, которое было свойственно ее живой натуре.
Тетя Даша пока не замечала в Машеньке перемен по отношению к своему мужу, а может быть, еще не выработала линию поведения в совершенно новой для себя ситуации и делала вид, что этой ситуации нет.
Кто действительно ничего не замечал, так это сам дядя Паша. Не чуял он ни сном, ни духом, какие страсти ждут его впереди, какие тучи, какие громы и молнии заходят над его головой.
XIX
Война смешала все карты, смешала всё: планы, надежды, расчеты, цели, весь ход и смысл повседневной жизни. Раньше Сашенька шла на работу с душевным трепетом и улыбкой на устах, с верой, что «радость будет», а теперь она ходила на дежурства в свою любимую «больничку» через силу: горько и пусто было ей там без Георгия Владимировича, и ничто не заглушало саднящую, надрывающую сердце тоску.
– Такая наша жизнь страшненькая, и мы против нее бессильны, – сказала мама, узнав о случившемся с Георгием Владимировичем. В доме она стала говорить с Сашенькой по-русски, а на людях, как и прежде, говорила только по-украински. – Ты бы узнала, где он, да отнесла передачку, может, она до него дойдет, говорят, всякие бывают чудеса.
– А как я могу узнать? В отделе кадров?
– Ну и глупенькая ты, Господи, нашла место для справок – отдел кадров… Ты что, не знаешь, что там одни сексоты[25]25
Сексот – секретный сотрудник, в смысле – стукач.
[Закрыть]?
– Почему? У нас такой предупредительный дяденька. Такой начитанный, очень внимательный, добрый, – возразила Сашенька.
– Может, он и начитанный, – с легкой иронией в голосе сказала мама, – может, ему просто деваться некуда, может, выпивает…
– Точно, он выпивает, нос такой красный всегда.
– Ладно, пусть себе выпивает, – снисходительно улыбнулась мама. – А ты сходи к жене Георгия. Скажи, что с работы. Если она нормальная, то будет рада. Сходи, вдруг она нормальная… Жизнь показывает, что не все гады…
Мама назвала его Георгием, опустив отчество, и тем самым как бы признала Сашенькино равенство с ним, дала добро ее любви.
Сашенька смутилась до слез и благодарно прижалась к маме, уткнулась, как маленькая, в ее мягкое плечо. «Боже мой, какая у меня мама! – по думала Сашенька. – Ей ничего не надо объяснять, она все понимает!»
А мама в ответ нежно обняла дочку и ни о чем не подумала. А о чем тут думать? Это для Сашеньки пятнадцать лет разницы между нею и Георгием казались неодолимым препятствием. А мать знала, что разница в возрасте в пятнадцать лет между мужчиной и женщиной – дело нормальное. Ее покойный муж, отец Сашеньки, был старше на четырнадцать лет, и это никогда не ощущалось между ними как неравенство.
Сашенька вспомнила, что сестра-хозяйка их отделения неотложной хирургии Софья Абрамовна как-то хвастливо говорила о том, что Раевский ей родня. Да, это было нынешней зимой, когда Георгия Владимировича, единственного в их большой больнице, наградили орденом «Знак Почета»[26]26
Орден «Знак Почета» был учрежден 25 ноября 1935 года.
[Закрыть]. В те времена орденами еще не разбрасывались, награжденных было немного, они так и назывались – орденоносцы. Главный врач больницы собрал по этому поводу весь коллектив и торжественно поздравил Раевского. Начальство так расстаралось, что даже букет алых гвоздик преподнесло ему в декабре, среди стужи. Георгий Владимирович после собрания принес эти девять цветков в ординаторскую, и Сашенька подрезала их слишком длинные стебли и поставила гвоздики в литровую банку с водой в центр их обшарпанного стола, за которым они во время дежурства пили чай с ее пирожками. Тогда, на том торжественном собрании, и похвасталась родством Софья Абрамовна. Своим певучим наигранным голосом она сказала довольно громко: «А между прочим, наш орденоносец мне родня!» Многие ее услышали, в том числе и Сашенька.
«Она должна знать адрес, – решила Сашенька. – Интересно, что она запоет теперь?»
В каптерке у Софьи Абрамовны крепко пахло застиранным бельем, хозяйственным мылом, йодом, хлоркой – всем тем добром, которым она командовала. Софья Абрамовна сидела на стуле прямо у порога своего тесного обиталища. Белоснежный халат на ней был, как всегда, отлично выглажен, полные губы ярко накрашены помадой какого-то очень резкого карминного тона, лицо густо напудрено, а светло-голубые глаза навыкате светились обычным для нее неколебимым торжеством последней инстанции.
– Здравствуйте, – сказала ей Сашенька и тут же поняла, что ничего она не узнает, никакого адреса, – Софья Абрамовна была не одна, а с каким-то молодым человеком. Сашенька взглянула на него вскользь и даже не заметила, какой он, блондин или брюнет, низкорослый или высокий. С тех пор как она полюбила Раевского, она перестала различать других мужчин, все они стали для нее на одно лицо, как китайцы. А в данном случае это особенно не имело никакого значения – Сашенька поняла главное: разговора с Софьей Абрамовной не получится.
– Проходи, проходи, деточка, – перехватила ее за руку и втащила в комнатку Софья Абрамовна. – Я догадываюсь, зачем ты пришла.
Сашенька смутилась, попыталась освободиться от рук Софьи Абрамовны, но та удерживала ее крепко и теперь уже двумя руками.
– От них все отвернулись, – тихо сказала Софья Абрамовна, и голос ее впервые не показался Сашеньке фальшивым. – Да, да, все отвернулись…
– Ну почему все? – неожиданно вступил в разговор молодой человек. – Ты же не отвернулась.
– Я? – вытаращила глаза Софья Абрамовна. – Так я адиётка!
– А я? – спросил молодой человек.
– Ты? Если ты имеешь в виду себя, то ты просто дурак, Марик, – ласково взглянула на него Софья Абрамовна и добавила, обращаясь к Сашеньке: – Между прочим, познакомься, это, между прочим, мой сын.
– Марк, – представился молодой человек.
– Александра, – в тон ему ответила Сашенька и впервые взглянула на него с интересом как на союзника. Оказывается, это был довольно рослый молодой мужчина, голубоглазый в мать, с курчавыми темно-русыми волосами, с высоким чистым лбом, этакий красавчик ашкенази.
– Между прочим, он дантист, между прочим, приличный врач, – сказала, кивая на сына как на неодушевленный предмет, Софья Абрамовна. – Это я тогда котенка брала у твоей матери для моего внука, а для его сына, Додика, помнишь?
Сашенька кивнула – еще бы ей этого не помнить, ведь она впервые увидела тогда Георгия, а Софья Абрамовна назвала его фамилию – Раевский.
– Как он сейчас, я не знаю, – сказала Софья Абрамовна тихим, глухим голосом, видимо, своим настоящим, – не знаю, врать не буду, хотя, говорят, что пока в Москве. Тебе адрес, наверно?
– Да, мне адрес.
– Адрес я не помню. Жену его зовут, как и меня, Софочка. Она, между прочим, Марика троюродная сестра. Живут они в центре, возле Собачьей площадки, такой большой дом со львами, а номер квартиры я не помню и подъезд не помню, кажется, третий, а этаж, кажется, второй.
– Найду! – обрадовалась Сашенька.
– Ты ей можешь сказать, что это я тебя послала, я разрешаю.
– Спасибо.
– Хотите, Александра, я вас провожу? – вызвался Марк.
– Нет-нет, я найду сама. – Сашенька чмокнула Софью Абрамовну в густо напудренную щеку и убежала.
– Ну вот, а ты говоришь – все отвернулись, а кто не отвернулся, тот дурак. Значит, и она дура? – с вызовом обратился к матери Марк.
– Она? – Софья Абрамовна чуть призадумалась, забитые пудрой морщины на ее лице разгладились, выдавливая пудру, в ее голубых глазах вдруг пропал неколебимый свет последней инстанции, и она сказала очень тихо и очень печально: – Она? Она – другое дело. Ты тут у меня не путай Божий дар с яичницей. У нее любовь, этого тебе еще не понять, ты еще, между прочим, не дорос, Марик, это не твоя беготня за каждой юбкой.
ХХ
Со временем Сашеньке открылась удивительная закономерность: если замешана Софья Абрамовна, то хочешь не хочешь, а жди – что-то будет… Софья Абрамовна то наяву, то во сне возникала накануне самых главных моментов ее жизни, самых узловых, когда завязывалось что-то новое, определяющее дальнейшую судьбу, когда обозначался какой-то новый поворот, какая-то новая черточка в линии жизни. Мама научила Сашеньку премудрости гадания по руке, но ей самой не гадала никогда.
– Научить научу, – сказала мама, – а гадать не буду. Я поклялась никогда больше не гадать – после того, как убили твоего отца. Еще когда мы были жених и невеста, я нагадала ему, что его застрелит крестьянский паренек лет семнадцати. Тогда это прозвучало дико и неправдоподобно, а вот сбылось.
Но Сашенька все-таки умолила маму сказать «хоть слово, хоть самую чуточку». Мама внимательно поглядела на ее ладони и сказала:
– Если чуть-чуть, то линия жизни у тебя хорошая, жить ты будешь долго, далеко за восемьдесят… Ты еще поживешь в двадцать первом веке!
– Ой, мамочка, да ты что! – засмеялась Сашенька. – Что ж, я буду как старуха из «Пиковой дамы»? Спасибочки! Этого мне не надо.
– Надо не надо, а будет так, – сказала мама. – Это сейчас тебе кажется, что в старости люди не живут. Привыкнешь, еще и понравится. Тем более что старость у тебя будет вполне приличная, в смысле здоровья.
Дом со львами на Малой Молчановке Сашенька знала хорошо – она любила бродить по старомосковским улочкам и переулкам и около этого дома бывала не раз, как будто предчувствовала, что здесь живет ее будущий избранник. Львы сидели по обеим сторонам подъезда – серые, наверное, бетонные, очень внушительные, хотя на боку одного из них было написано мелом непечатное слово, а на боку другого – «Лев Моисеивич». Сашенька обратила внимание на ошибку в написании отчества, усмехнулась и подумала, что писавший не слишком грамотен. В подъезде было чисто, в те времена трудящиеся еще не приладились справлять в подъездах малую нужду. Сашенька поднялась на второй этаж и стала читать многочисленные таблички на дверях коммуналок. Нет, на втором этаже знакомой фамилии не было, а вот на третьем она увидела ее в первую же секунду: «Раевские. 2 звонка».
Она звонила долго, упорно. Наконец высокая крашеная масляной коричневой краской дверь приоткрылась, насколько позволяла наброшенная изнутри цепочка.
– Тебе чего? – спросила повязанная белой косыночкой старуха.
– Раевский здесь живет?
– Георгий Владимирович? – переспросила старуха с видимым участием в голосе. – Жил, деточка, жил, забрали…
– Я знаю, – сказала Сашенька. – А его жена?
– Софья? – переспросила старуха. – Софья съехала с детками к кому-то на дачу. Лето сейчас, милая, лето…
– Спасибо.
– За что же, деточка? С Богом! – И старуха перекрестила ее в темную дверную щель. – Спаси и сохрани!
Сашенька приготовилась к разговору с его женой, к объяснению. Когда шла сюда, все представляла, что скажет ей Софочка и что она скажет Софочке, даже если придется во всем признаться. Словом, думала и воображала она одно, а получилось совсем по-другому.
Светлые июльские сумерки нежно скрадывали очертания домов, воздух был напоен благодатью летнего вечера, ароматами большого города, звоном трамваев, редкими сигналами автомобилей, цоканьем копыт по мостовой – тогда еще не был списан гужевой транспорт, тогда на нем держалось многое – все подвозы к магазинам, к рынкам. Сашенька шагала по любимой Москве как во сне, не разбирая дороги, не «куда глаза глядят», а «куда ноги несут», а глаза ее глядели как бы внутрь случившегося с ее Раевским, только о нем она и думала: где он? Как он? Чем она может ему помочь?
На другой день Сашенька опять пошла к Софье Абрамовне. Та пообещала узнать место его заключения.
– Я все узнаю, деточка, – заверила Софья Абрамовна. – Есть у меня один человек. Так что иди, собирай посылку. А то, что не встретилась с Софочкой, может, оно и к лучшему, между прочим.
– Мне все равно, – сказала Сашенька.
– Я тебя понимаю, – вздохнула Софья Абрамовна.
«Конечно, сейчас она постарела, но, наверное, какая красивая была женщина!» – подумала о Софье Абрамовне Сашенька.
И та будто услышала ее мысли. Приветливо улыбнулась и произнесла как-то очень просто, очень буднично, безо всякого наигрыша:
– Да, и я была молодой…
XXI
– Соберем все как надо, – сказала мама. – Я знаю, что надо. Носки, мыло, махорку…
– Он не курит, – перебила ее Сашенька.
– Это неважно. Махорку он всегда сможет обменять у курящих на то, что ему нужно. Еще пошлем соль, хотя бы два-три спичечных коробка. Еще сахар. Еще носки теплые – это я быстренько свяжу…
– Но сейчас лето?
– Ну и что? За летом придет осень, а там и зима. Еще хорошо бы обувку. Какой у него размер ноги?
– Откуда я знаю!
– Ну ничего, можно на номер-другой побольше. Например, возьмем сразу сорок третий или даже сорок четвертый. Ботинки на крепкой подошве, а лучше кирзовые сапоги. Еще портянки. Еще хорошо бы кусок сала. А больше, пожалуй, и не возьмут. И так я много наговорила. Да, конечно, сухарей. Сухари всегда нужны.
– Ма, а вкусненького?
– А там любая крошка вкусненькая. Ладно, начнем собирать – видно будет.
– А пирожков? Ему очень нравятся твои пирожки. Он их всегда хвалил.
– Можно и пирожков. Пирожки пропадут не сразу.
– А почему они могут пропасть?
– Во-первых, может слопать охрана. Во-вторых, после того, как ты передашь свою передачку, она попадет к нему не раньше, чем через несколько дней.
– Почему?
– Пока проверят. Да то, да се. Там каждый кусочек на просвет смотрят – вдруг диверсия. Правда, сейчас война, может, у них что-то меняется. Дело может обернуться по-всякому. Так что охрана сейчас должна дрожать не меньше узников. Немцы, если так и дальше пойдет, в ноябре уже будут на нашем пороге. Немцы умеют воевать. Хотя их умный Бисмарк и просил никогда не воевать с Россией, но они его не слушаются. За четверть века второй раз полезли на нас. Дураки.
– Ма, а ты веришь в нашу победу?
– Я! Конечно. Даже если сдадим Москву. Однажды уже сдавали…
– Но он же ни в чем не виноват, я уверена!
– Конечно, не виноват. А они и не ищут виноватых. У них другие задачи.
– Как ты во всем разбираешься? Ты ведь газет не читаешь, радио не слушаешь? Почему ты так уверенно говоришь?
– Смешная ты, доченька. Зачем мне газеты, когда у меня свои глаза, свои уши, своя голова на плечах? Думаешь, все под гипнозом? Нет. Таких, как я, тоже много. Сегодня многие понимают все так, как будет сказано об этом во всеуслышание во всех газетах, лет через двадцать. Многие все понимают, но молчат. Жизнь дороже, даже такая…
– А почему ты считаешь, что лет через двадцать что-то изменится?
– Почему? Да потому, что, слава богу, ничто не вечно. И раньше бывали тираны и рабство. Пока тиран жив, все клянутся ему в любви. А как только мертв… тогда только ленивый не лягнет мертвого льва.
– Ма, не обижайся, но как-то не верится…
– Верится не верится, а все будет именно так, как всегда бывало, – все вернется на круги своя.
– Я его очень люблю. Мне так стыдно… А он сможет хоть когда-нибудь меня полюбить? Ма, ты все знаешь…
– Дело, дочка, не в нем. Главное, чтобы любила ты. Любовь – это как талант… дается не каждому. А я его ведь совсем не знаю. На вид человек приличный, и люди о нем говорят хорошо, и хирург он замечательный. Не знаю… Главное, чтобы любила ты. Ему бы живому остаться.
– Неужели ты думаешь?..
– Ну а чем он лучше других замученных? Все они жертвы Молоха.
– Но должны ведь разобраться… Обязаны…
– Ой, дочка, какая ты у меня маленькая, какая маленькая!
– Ма, я уйду на фронт. Я подала заявление.
Мать промолчала, отошла в темный уголок комнаты, куда почти не доходил свет из их знаменитого окошка в потолке.
– Ты не обижайся…
– На что мне обижаться? Ты дочь боевого адмирала. Твой дядя Женя погиб в морском бою с немцами пятого ноября четырнадцатого года. Он писал историю Черноморского флота. Она была у Машеньки в картонке, может быть, ей удалось вывезти… Я уверена, что Маша где-то там, за границей. Вчера я видела ее во сне – живую-здоровую, сильно повзрослевшую. Еще бы не повзрослеть. Сейчас ей тридцать шесть лет. Она, должно быть, красавица. Дай бог ей счастья!
– Неужели Машенька за границей?
– Уверена. Иначе бы она мне так не снилась. Иначе я бы давно почувствовала ее гибель. Нет-нет, она жива и здорова. А что, тебя могут отпустить из больницы? Разве здесь сейчас мало работы?
– Работы полно. Хирургов не хватает, операционных сестричек тоже. Поток раненых очень большой… Но я мечтаю уйти на фронт. Ты против?
– Как же я могу быть против? В нашей семье все были военные. Защищать страну, даже такую… наш долг. Сейчас не до распрей, сейчас речь идет о судьбе России. Уже второй раз за четверть века немцы ставят нас на край. Но мы, дочка, выстоим. Ну а если уж тебе суждено попасть на фронт, у меня к тебе только одна просьба.
– Какая?
– Не пей спиртного.
– Да ты что?
– Не пей спиртного. Ни в коем случае! Никогда! Ни при каких обстоятельствах! Поклянись!
– Я, конечно, клянусь, но…
– Саша, я знаю, будет тяжело, а ты не пей.
– Ну, ма!
– Не пей спиртного. Я знаю, что такое война, а ты не пей, для женщины это смертельно.
– Да что ты говоришь, мамочка, зачем же я буду пить спиртное?!
– Нет, нет, я знаю, что говорю. Ты поклянись не мимоходом. Скажи: «Мама, я клянусь, что не буду пить спиртное на фронте».
– Хорошо. Мама, я клянусь, что на войне не буду пить спиртное.
– Вот и славно. Я знаю, что говорю. Фронт, госпиталь, передовая – это море спирта.
– Но я же сказала, ма…
– Сказала. Поклялась. Вот и хорошо. С Богом![27]27
Однажды на фронте Сашенька все-таки преступила клятву. И это ей дорого стоило, очень дорого… во всяком случае, по представлениям тех лет.
[Закрыть]
– Он у меня всегда перед глазами. Ночью он мне снится. А когда проснусь, все равно не уходит. Смотрю на небо – и он на небе, смотрю на дерево – и его глаза среди листвы, смотрю вдоль больничного коридора – и он там мелькает. Он всегда, везде, понимаешь? Может, я ненормальная, ма?
– Нет. Ты нормальная. И это все нормально. Просто ты о нем много думаешь.
– Да, думаю о нем постоянно, я не могу не думать о нем… У него две дочки, мне стыдно, но я не могу ничего сделать с собой, меня ничто не остановит, хоть пять дочек! Я их тоже буду любить! Он намного старше меня, ну и что?!
– Конечно, ничего, доченька. У нас порода такая. Есть женщины, которым нужны мужья-мальчики, нужны ведомые, а есть такие, как мы, которым нужны старшие, нужны ведущие или хотя бы равные. Нельзя сказать, что хорошо, а что плохо. Просто так есть и так будет всегда.
– Неужели их там бьют?
– Говорят…
– Но какое они имеют право?!
– Кто сильней, тот и прав. Как в лесу.
– А ты вспоминаешь нашего папу?
– Папу? Всегда. Посмотрю на небо – и он в небе. Посмотрю на дерево – и его глаза среди листвы, посмотрю вдоль по улице – и он где-то там мелькнет. Мне есть что вспомнить… есть о чем видеть сны.
– Мамочка, что же ты ничего об этом не рассказывала?!
– А когда было рассказывать? Мы ведь и по-русски только-только с тобой разговорились.
– И ты столько лет держишь все в себе? Боже мой, какая я дура! Как я ничего не видела, не чувствовала, не понимала! Какой ужас!
– Да что же тут ужасного, доченька? Это не ужас – это опора, это смысл моей жизни. В прошлом – твой отец, в настоящем – ты, а в будущем… А в будущем я буду с ним, а потом-потом и все мы снова будем вместе: папа, я, Маша, ты – все!
XXII
Ни на сапоги, ни на ботинки для Раевского у них не хватило денег. В те дни все резко подорожало, в особенности товары первой необходимости – основа основ всякого житья-бытья. Обувь купить не удалось, зато всю остальную часть передачи Анна Карповна и Сашенька собрали лучшим образом.
Чтобы связать для Раевского теплые носки, Сашенька распустила свой серый шерстяной свитер, который она получила год назад в награду за успехи в акробатике, за призовое место на соревнованиях общества «Трудовые резервы».
– Сашуль, ну зачем ты распустила фактически новый свитер? – упрекнула ее мама. – Можно было из разных кусочков, разных ниток, получились бы такие пестренькие носочки, я бы сделала их хорошо.
– Не ругайся! Зато теперь столько пряжи, что хватит на три пары: ему, мне и тебе.
– Но мне-то зачем?
– Тебе? Ты что, ма! Я тебя очень прошу – тебе обязательно. Это важно!
– Ладно, – улыбнулась мама. – Наверное, ты делаешь все правильно. Давай-ка быстренько свяжем их в четыре руки.
В распущенной из свитера пряже одна нить была ангоровой, и потому носки получились пушистые, теплые, нежные на ощупь. Когда вязали, мама рассказывала об отце, о жизни «в старое время». Так повелось в народе, что годы до 1917-го стали называть «старое время». В анкетах был вопрос: «Чем вы занимались до советской власти?» – и никто не мог вообразить, что минет всего несколько десятилетий и придет антисоветская власть, и уже можно будет спросить: «А чем вы занимались при советской власти?» Для истории эти три четверти века даже и не мгновение, а что-то усеченное, меньшее, чем мгновение, а для миллионов людей в этом времени, как в волчьей яме, поместилась вся их жизнь целиком, от «а» до «я», сгорела заживо – единственная, неповторимая, безвозвратная.
– Главное, что мне удалось сделать и чему я рада, то, что ты не стала лишенкой[28]28
Лишенцы – лица дворянского или купеческого сословия, лишенные при советской власти гражданских прав.
[Закрыть]. И теперь ты можешь пойти на фронт. Ты ведь знаешь, что лишенцы не имеют права на защиту Родины?
– Знаю. У нас Матильда Ивановна лишенка, и еще я кое-кого знаю.
– Матильда-то с какого боку?
– А у нее отец содержал цирк-шапито.
– М-да, – сказала мама. – Как говорит наш вечно пьяненький старичок-кочегар дядя Вася: «Эх, хороша советская власть, да больно долго тянется!»
– Он так говорит? Этот седенький, такой маленький, худенький – в чем душа держится? И он так говорит?
– Говорит, но только мне – один на один. Подмигнет и скажет. Удивительно, но он как-то меня отличает…
– Может, тоже из графов или из провокаторов, а может, и то и другое вместе? – усмехнулась Саша. За последние недели беспрерывных бесед с мамой у нее на многое открылись глаза.
– Вряд ли провокатор. Я их за версту чую. Скорее, граф. Не одна я в сегодняшней России артистка. Хотя вряд ли. А там кто его знает?.. Чужая душа – потемки.
Мама вышла из комнаты вылить помойное ведро. Сашенька воспользовалась этим и, прежде чем положить в посылку носки, прижала их к лицу и расцеловала. Носки были такие мягонькие, такие чистые, от них так приятно пахло шерстью.




























