Текст книги "Том 4. Весна в Карфагене"
Автор книги: Вацлав Михальский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
А Машенька пролетела мимо и тут же забыла о Николеньке.
Тот памятный день 25 декабря 1920 года по новому стилю[21]21
Отправляясь из Константинополя к берегам Африки, последняя эскадра Российского Императорского флота перешла на новое летосчисление.
[Закрыть] выдался на побережье Северной Африки очень тихим, ясным и благостным. Легкий береговой бриз приятно овевал разгоряченные лица будущих русских колонистов. Солнце хоть и стояло высоко в чистом небе, но его лучи совсем не жгли и не ослепляли, температура воздуха была градуса двадцать два-двадцать три, а температура воды за бортом едва ли на пять-шесть градусов ниже.
– Погодка-то – райская!
– Прелесть!
– А видно как далеко, господи!
– Смотрите, вон уже за нами и лоцмана выслали!
– Где?
– А вон катерок бежит под французским флагом!
– Как вы далеко видите!
– Дальнозоркая. Доживете до моих лет, и вы тоже станете видеть далеко, хотя будущего все равно не разглядите, даже на один день вперед, даже на один час! – победно закончила седая чопорная старушка.
Дамы переговаривались возбужденно, весело – всем так наскучило море и так хотелось на грешную землю! Они инстинктивно прихорашивались в ожидании скорого берега, ведь приплыли к месту назначения не на ночь глядя, а среди бела дня. Все были уверены, что впереди ждут их небольшие формальности и – здравствуй, Африка!
На корме российского линкора трепетал Андреевский флаг, а на грот-мачтах реяли флаги Французской Республики – в этом последнем обстоятельстве и была, по мнению многих, защита, и было упование на немедленную братскую встречу на берегу. Бизерта – французская военно-морская база, а Франция – единственная страна, признавшая правительство Юга России, правительство Врангеля, а значит, признающая и их, изгнанников, за полноправных граждан России, пусть хотя бы и Юга… Но это все юридическая казуистика, разве в ней дело? Дело в том, что Франция протянула бескорыстную руку помощи людям России!
Берег стремительно приближался, ширился. Скоро даже невооруженным глазом стали видны и очертания белого города, и гавань со множеством кораблей.
Теперь уже не одна только дальнозоркая старушка, но все хорошо видели французский катерок, резво бегущий им навстречу.
Все делали маленькую ревизию своим пожиткам. Говорили об исключительном благородстве и бескорыстии французов, о том, что в Тунизии, кажется, живут негры, вспоминали в этой связи Пушкина. А одна особенно начитанная дама сказала, что автор знаменитого «Золотого осла» Апулей «тоже был арабом, тоже был черненький». И никто ее не поправил, не объяснил, что арабы скорее беленькие, чем черненькие, а Апулей был бербером и действительно проживал в здешних местах, а точней, в сотне километров на запад от Бизерты, в бывшем Карфагене.
Кадеты и гардемарины порывались разобрать оружие, но их сдерживали офицеры корпуса.
Многие находили, что приближающаяся Бизерта очень похожа на Севастополь.
– Смотрите, какой он белый, этот городок, – точь-в-точь наш Севастополь!
– И горы вокруг, и море такое же синее! И приморский бульвар! Господи, как похоже! Только пальмы натыканы…
Машенька внимательно рассматривала приближающиеся город и порт в бинокль, некогда принадлежавший Сержу Пиккару. Еще минуту назад в этот бинокль смотрел капитан первого ранга Петр Михайлович. Но пробегавшая мимо Машенька подскочила к нему как ни в чем не бывало, будто и не она вовсе обидела его вчера в застолье.
– Ой, Петр Михалыч, душка! – Взяла она его за обшлаг мундира. – Ой, это тот самый у вас биноклик, что вам вчера подарили? – И в этот момент кто-то из проходивших по палубе оступился и нечаянно толкнул ее в спину, и она невольно прижалась крепкой девичьей грудью к предплечью капитана, отчего тот сразу стал пунцовым, а Машенька, видя такую свою власть над ним, еще мгновение-другое продолжала прижиматься к нему и после того, как случайная необходимость миновала. – Ой, дайте мне глянуть хоть капелечку! – невинно сияя глазами, пролепетала Машенька и протянула руку к биноклю.
Бедный поэт-капитан рад был отдать ей бинокль и, нервно одергивая китель, поспешил к вверенной его попечению роте кадетов.
Несмотря на свои юные лета, Машенька давно уже знала за собой ту силу, которую не приобретешь никаким учением и не купишь ни за какие деньги, – силу женского очарования, того, что французы называют шармом, с которым надо девочке родиться, который или есть, или нет – как вода в кувшине: если ее там нет, ее оттуда не выльешь, сколько ни старайся. «Ох, Маруся, ох, шкода! – давно приметив лукавые ее повадки, говорила мама. – Натерпятся от тебя мужчины, ох, натерпятся!»
В сильный морской бинокль Машеньке была хорошо видна и сама Бизерта, и окружающие ее невысокие серо-зеленые горы, и яркое синее зеркало бухты-озера, и языки песчаных пляжей. Все было так картинно, так живописно, что даже не верилось, что это наяву, а не во сне. За спиной Машеньки кто-то сказал, что «Бизерта» по-финикийски означает «гавань, прибежище». Что ж, так и есть, вот оно, их прибежище…
А тем временем сторожевой катер уже вводил их линейный корабль в канал, соединяющий море с большим внутренним озером. Как они выяснили позже, канал этот сохранился еще со времен Пунических войн, со времен Карфагена. Их гигантский стальной корабль вошел в военную гавань Сиди-Абдаллах так тяжело, так мощно, что вдруг показалось – сейчас вытеснит он всю воду из этой гавани! Волна, которую погнала эта махина, даже сбила бакены… Чувство громадной мощи и силы огромного корабля, его стальная дрожь передались всем пассажирам и команде и наполнили их сердца невольной гордостью. А один из стоявших на пирсе французских морских офицеров сказал другому:
– Какое чудовище! Какая огромная сила! А ты посмотри, сколько орудийных башен! Если это беглецы, то кто же были их преследователи?! А наши газеты пишут, что красные – это толпа пьяных голодранцев. Еще отец говорил мне: «Запомни, Жюльен, все революции и войны делаются деньгами». Так что поверь: русская революция пахнет большими деньгами. Очень большими!
Корабль пришвартовывался.
Кадетский корпус был построен на палубе.
И, как только Машенька это увидела, она тут же кинулась и встала в строй на левом фланге, стала замыкающей, рядом с каким-то рыжим кадетиком.
– Это еще что такое? – увидев Машу, гаркнул офицер, производивший построение и уже было изготовившийся для доклада командиру корпуса.
Маша смело выступила на шаг вперед и громко выкрикнула:
– Кадет Севастопольского Морского корпуса Российского Императорского флота Мария Мерзловская!
Где-то неподалеку от нее среди кадетов кто-то прыснул, а подальше к правому флангу, среди гардемаринов, кто-то отчетливо произнес: «Кавалерист-девица»[22]22
«Кавалерист-девица» – Дурова Надежда Андреевна (1783–1866), первая в России женщина-офицер, участница войны 1812 года.
[Закрыть], – и радостный чистый юношеский смех, словно огонек по бикфордову шнуру, пробежал по всему строю. Но взрыва, увы, не последовало… Все вдруг увидели, как пополз вверх по грот-мачте ярко-желтый карантинный флаг… И этот знак, это событие вытеснило все другое и даже Машенькину выходку. Все понимали, что значит этот малярийно-желтый флаг. Это значит – «нет» берегу, это все равно, что «арест при каюте».
XVI
Едва громкоголосые муэдзины успели пропеть над белым городом свой призыв к вечерней молитве, как почти в ту же минуту исчезла за горизонтом, канула где-то в стороне Сицилии узкая лиловая полоса последних отблесков солнца, и на белый город, и на синее зеркало бухты, и на далекие горы, и на все море, от края до края, опустилась ранняя южная ночь, их первая ночь в африканской Бизерте. А точнее сказать – и в Бизерте, и не в Бизерте, и не на суше, и не на море, и не в плену, и не на воле. Офицеры и матросы, гардемарины и кадеты, дамы и штатские господа, дети, бывшие на корабле, – все чувствовали себя довольно странно. Как будто бежали они, бежали к своему приюту, к своей новой жизни и вдруг со всего маху ткнулись лбом в мягкую, но неприступную стену.
Как только сгустилась тьма, пришли в движение французские сторожевые катера в бухте, стали сновать между российскими кораблями, стали высматривать – вдруг кто из русских захочет незаметно спустить шлюпку и тайно высадиться на их берег?
На кораблях русской эскадры еще не было команды перейти на местное время, так что до отбоя оставался целый час. Люди слонялись по плохо освещенному линкору «Генерал Алексеев» без цели и без смысла, как потерянные. Даже гардемарины и кадеты вели себя тихо, без обычных шалостей и веселья, которые воцарялись среди них в этот час так называемого «личного времени». Даже малые дети и те не капризничали, как будто сознавали, что взрослым сейчас не до них, что те слишком переживают свою внезапную обиду, свое незаслуженное, на их взгляд, заточение на тесном, переполненном корабле, притом не просто вблизи долгожданной земли, а когда до нее рукой подать.
Люди подавленно наблюдали за передвижениями французских катеров, за их бортовыми огоньками, за их ловкими маневрами по бухте, заставленной русскими кораблями. Большинство молчало, а если кто и переговаривался, то все об одном и том же.
– Молодцы французишки, конвоируют по всем правилам.
– Какое они имеют право удерживать нас на корабле?
– Право? Святая наивность. Наши права мы похоронили в России.
– Господа, вы несправедливы – карантин полагается.
– Да, но в специально построенных для этого бараках. На суше, а не на кораблях.
– Французы – народ прижимистый, просто решили сэкономить на строительстве отстойника.
– Господа, не волнуйтесь, три-четыре дня, и все образуется.
– Нет уж, батюшка, минимум двадцать один день!
– Не может этого быть! Мы что, чумные?
– Чумные не чумные, а так оно и будет. Попомните мои слова.
В паузах говорившим были отчетливо слышны стуки моторов на конвоирующих катерах и шум воды, опадающей за их кормой.
Как на грех, еще и небо было беззвездное, беспросветно затянутое тучами.
– Дождь натягивает.
– Естественно. Сейчас у них время дождей.
– Да. Небо глухое. До Бога не докричишься.
– Спасибо, что тепло.
За долгие дни и ночи плавания от причала родного Севастополя люди попритерпелись к тесноте, попринюхались к запахам своей и чужой несвежей одежды, к запахам коровника, овчарни, птичника, конюшни, что плыли вместе с ними, как в Ноевом ковчеге. Словом, люди пообвыклись с лишениями и все им казалось – слава богу! Лишь бы спастись, лишь бы добраться до новой жизни… А как только встал их плавучий дом на якорь, как увидели они не во сне, а наяву твердь земную, так сразу всем стало тошно и от тесноты, и от духоты в каютах, и от грязи, и от надоевших, оказывается, до жути соседей по несчастью, которые прежде были терпимы, а тут вдруг стали почти отвратительны.
На одном из катеров заглушили мотор, видно, чтобы сэкономить горючее, и он придрейфовал по инерции почти к самому борту громадного линкора «Генерал Алексеев».
– На этих кораблях полно заразы. Русских нельзя пускать на берег!
– А ты читал в газете, что у них нет настоящих денег, а только фальшивые?
– Да ты что? О-ля-ля! – Матросы громко переговаривались между собой, хотя и на эльзасском диалекте, но все-таки это был почти французский язык, так что очень многие на «Генерале Алексееве» их понимали.
– Эх, хорошо сейчас у нас в деревне!
– Дома всегда хорошо.
– А ты, Жан, дурак. Если у русских нет денег, так нам еще лучше. Знаешь, какие у них сладкие женщины?
– А ты сам знаешь?
– Я тоже не знаю, но теперь собираюсь попробовать. Какая из них устоит перед французом. Тем более у них нет денежек. Все будут наши, все нас полюбят!
Французы смолкли, видно, отвлеклись на какие-то свои дела. А сотни тех, кто услышал и понял их на «Генерале Алексееве», униженно безмолвствовали.
И, когда пауза стала нестерпимой, в полной тишине раздался звучный, очень красивого тембра женский голос:
– Эй, когда вернешься домой, в свою деревню, пусть тебя полюбит разок твой осел. Дубина эльзасская!
Особенная прелесть для русских и полная непостижимость этого ответа для французов были в том, что русская женщина произнесла это свое пожелание не только на чистейшем эльзасском диалекте, но и абсолютно скопировав модуляции голоса одного из говоривших матросов.
Громовой хохот на корабле покрыл ответное бормотание французов внизу, на катере. И тут же затарахтел мотор, и они отвалили от высокого русского борта.
Машенька хохотала вместе со всеми. Какая прелесть эта незнакомка! Как она отбрила паршивцев!
Машенька притаилась в темном уголке на юте среди штабелей книг, что она сложила здесь когда-то с Николенькой и другими кадетами. Притаилась она не так просто, а с биноклем в руках, тем самым, который так и не вернула до сих пор Петру Михайловичу. Хотела было вернуть, да добрый Петр Михайлович отказался: «Ничего. Пусть биноклик пока побудет у вас. Может, он вас развлечет». И она с удовольствием оставила бинокль у себя и вот теперь, в ночи, развлекалась с ним, тайно подсматривая чужую жизнь.
Она понимала, что подсматривать в бинокль неприлично, но любопытство было так велико, а тоска на корабле стояла такая лютая, что Машенька уговорила себя немножечко согрешить. Она так и сказала сама себе: «Ну, согреши, Машенька, чуть-чуть, самую капельку. Погляди, как там живут эти самые тунизийцы!»
Мощный морской бинокль и зоркие Машенькины глазки позволяли различать даже рисунок на портьерах в богатых домах, разумеется, если окна были не закрыты жалюзи. Богатые виллы стояли ближе к берегу, были, как правило, двух или трех этажей и заслоняли собой маленькие дома бедных кварталов. Так что перед глазами Машеньки разворачивался быт только в жилищах людей состоятельных, в основном французов, иногда тунизийцев; хорошо был виден также морской вокзал на пристани и ярко освещенная изнутри кофейня с остекленной верандой. Электричества здесь не жалели даже бережливые французы, наверное, оно доставалось им дешево или, учитывая какие-то военно-колониальные расклады, вообще даром.
«Какой смешной!» – хихикнула Машенька, разглядывая с головы до ног колониального часового у дверей морского вокзала: высокий темнокожий, но с правильными чертами лица, можно сказать, красивый, он был в красной феске, в белом коротком плаще внакидку, в голубых шароварах, очень широких, почти скрывающих ботинки, что создавало странное впечатление какой-то игрушечности фигуры часового, и даже его карабин не только не спасал дела, а еще и подчеркивал ощущение того, что там, внизу, у залитого светом морского вокзала, стоит не живой человек, а этакий раскрашенный оловянный солдатик.
В кофейне тоже были сплошь военные, наверное, французы, одеты они были не в опереточные шаровары и плащи, а в обычную морскую форму, которая похожа во всех европейских странах. Бизерта – французская военно-морская база, и этим все сказано.
Вон в высоком венецианском окне семейная сценка. И на удивление, ее участники еще не успели закрыть ставни. Почти во всех домах по обычаю уже закрыты ставни или опущены жалюзи, а эти забыли или подумали, что раз окна выходят прямо на море, то кто их увидит? «О, это уже интересно!» Полный, лысый, усатый муж, опять же в голубом халате – значит, наверняка тунизиец, что-то кому-то горячо объясняет, разводит руками, топает ножкой: «старый муж, грозный муж!» Тот или та, с кем он говорит, возможно, где-то в глубине комнаты, Машенька ее не видит: «Ах, как жаль! О-о, какой пассаж!» Что-то полетело оттуда из невидимой глубины в грозного мужа, он еле успел увернуться, бедняжка. Да это диванная подушка, маленькая диванная подушка!
А вот и Она наконец явилась на авансцене. Какой гнев! Какие жесты! Настоящая мегера! А до чего хороша – черные волосы распущены по плечам, белый пеньюар распахнут на высокой груди, искаженное гневом молодое лицо пылает! Она подходит к нему вплотную и, что называется у нас, у русских, берет его за грудки и трясет яростно, хищно. И он… ничего, только, судя по толстым лиловым губам под толстыми черными усами, что-то лепечет в свое оправдание.
Так вот она, угнетенная женщина Востока! Значит, все это враки? Значит, и тут все как везде, – кого-то угнетают, а кто-то не дает себя в обиду.
К слову сказать, в своей дальнейшей многолетней жизни среди тунизийцев, да и в других арабских странах, Машенька не раз убеждалась в том, что роль женщины, в особенности матери, в мусульманских семьях достаточно велика и в некотором смысле Восток, может быть, ближе к матриархату, чем Запад. На людях женщины бывают здесь демонстративно покорны и даже раболепны перед мужчинами, а когда двери за гостем закрываются, частенько возникает совсем другая реальность…
Машенька с восторгом наблюдала за тем, как разворачиваются события в богатой спальне богатого тунизийца, а тем временем откуда-то из-за спины, чуть слева, подошли к ней две дамы, остановились буквально в метре и, не видя затаившуюся с биноклем Машеньку, продолжали свою беседу.
Усатый тунизиец на втором этаже ярко освещенной спальни пытался перехватить тонкие запястья своей мегеры, пытался поцеловать ее в знак примирения, но та ловко увертывалась, не отпуская из рук его голубой халат.
– Да, жизнь, я вам скажу, милочка, разворачивает на сто восемьдесят градусов, – попыхивая папироской, говорила одна из дам. – Собственный мой братец такой был ловелас, такой кутила и мот! Сколько жена с ним натерпелась – ужас! Все, бывало, плачет тайком, все его, барбоса, прощает. Троих сыновей подняла. А ему все было не до нее и не до них. Все у него были какие-то приключения, все она его спасала, все откуда-то вытаскивала. А потом детки выросли и на него стали не то чтобы плевать, а, как бы это сказать, относиться к нему вполне «индэффэрэнтно»: «Да, папа. Нет, папа. Не знаю, папа. Не получится, папа. Извини, папа». И стал он вдруг такой шелковый и такой жалкий, что так и ходил последние годы за женой хвостом и на каждое ее слово подобострастно поддакивал: «Да, Маня, ты права! Да, Маня, ты права!» А прежде иначе, как дурой, и не звал. Она крепкая была, двужильная, а потом вдруг сильно заболела и быстро померла. Так он, представляете, милочка, стал письма ей писать и закапывать в ее могилку.
Не забывая разглядывать в бинокль тунизийскую чету, Машенька мгновенно вообразила себе кладбищенский уголок где-то в России, заснеженный могильный холмик и перед ним какого-то старика на корточках, закапывающего голыми руками письмо, сложенное треугольником, на манер писем с фронта. Как-то и почему-то так вышло, что эта случайно услышанная история навсегда врезалась в ее сознание, и с тех пор, в течение всей жизни, она время от времени видела сон с этим старичком, закапывающим письма с этого света на тот свет.
Дамы пошли дальше по кораблю, и Машенька так никогда и не узнала, кто они были, – женщин-то, и старых, и молодых, было на корабле много. Правда, сиплый, прокуренный голос говорившей дамы, это ее словцо «индэффэрэнтно» с тремя «э» и приятный запах хорошего табака так и остались при ней на всю жизнь вместе со старичком, закапывающим письма в могилку, вместе с вонючим запахом отработанных газов, выхлопываемых по всей бухте тарахтящими французскими катерами.
А тем временем в тунизийской спальне Она с такой яростью дернула его за полы халата, что бедный тунизиец чуть не остался в чем мать родила. Машенька прыснула со смеху, и, словно услышав ее, засмеялись и те двое в тунизийской спальне. Первой захохотала женщина, а потом и мужчина, и, вдруг обнявшись, они шагнули в глубину комнаты и скрылись из поля зрения Машеньки.
XVII
В маленькой каюте, которую занимал адмирал Герасимов на линкоре «Генерал Алексеев», неприятно пахло нафталином. «Наверное, Глафира Яковлевна пересыпала шерстяные вещи», – отметила Машенька, входя в каюту.
Назначенный в Константинополе директором Морского корпуса вице-адмирал Герасимов считался крупнейшим специалистом по морской артиллерии не только во всем Российском флоте, но и в Японском, и в Английском, и во Французском флотах. Будучи старшим офицером эскадренного броненосца «Победа», он сражался за Порт-Артур, побывал в японском плену, выучил там язык, завел прямые знакомства с японскими морскими артиллеристами, которые очень высоко ценили познания русского офицера и всячески старались облегчить его участь военнопленного. В Европе морские офицеры знали Герасимова по многочисленным ссылкам на его труды в их учебниках, публикациям в морских журналах и дружественным довоенным походам кораблей. Звание контр-адмирала Герасимов получил в 1911 году, а вице-адмирала – в 1913-м. В 1920 году, в свои неполные шестьдесят лет, это был рослый, сухощавый, сильный физически и ловкий в движениях человек, так что со спины его вполне можно было принять за молодого офицера. Правда, когда он снимал свою форменную фуражку с высокой тульей, обнаруживался идеально лысый череп с легким венчиком седых волос. Черты лица адмирала были довольно правильные. Крупный нос, прижатые большие уши талантливого человека, строго очерченные, всегда сухие губы, впалые щеки придавали его лицу решительное выражение римского легионера. Но все портило золотое пенсне, без которого он уже давно не мог ни читать, ни писать. В пенсне его увеличенные стеклышками лучистые глаза казались чуть испуганными и очень добрыми, можно сказать, выдавали глубинную суть его натуры. Да, он умел повелевать, был смел и властен, но это только, что называется, в строю, а вне строя это был исключительно благожелательный, мягкий и скромный человек.
Вице-адмирал Герасимов более чем хорошо знал Машенькиного отца: тот всю осаду Порт-Артура служил под его началом, вместе они устанавливали корабельные орудия в крепости, вместе маялись в японском плену. Более того, жена адмирала Глафира Яковлевна доводилась Машеньке крестной матерью. Так что разговаривать ему сейчас с Машенькой было очень трудно.
– Мария, ну как ты можешь быть кадетом? А потом что – гардемарином? А потом что – мичманом? А потом что – капитаном? А потом что – адмиралом?.. – От волнения адмирал вставлял в каждое предложение «а потом что», руки его дрожали, и он то и дело перекладывал бумаги на своем столе или поправлял пенсне. – Мария, ты девочка. А потом станешь барышней. А потом станешь невестой. А потом выйдешь замуж и станешь… – тут адмирал запнулся.
– Старой дурой, – попадая ему в тон, ехидным нежным голоском закончила за него Машенька.
Александр Михайлович попытался возмущенно нахмуриться, но, как человек смешливый и простодушный, расхохотался до слезинок в уголках глаз – он очень любил смеяться, и все знали: хочешь уйти от адмиральского гнева – рассмеши его, и тебе многое простится. Смеялся он по-детски заразительно и необыкновенно громко – от всей души. Вот и сейчас – даже серебряная ложечка в тонком стакане с подстаканником звякнула от сотрясшего адмирала хохота. Отсмеявшись в полное свое удовольствие, он снял пенсне, промокнул белым батистовым платочком глаза (Глафира Яковлевна даже здесь, на корабле, умудрялась содержать мужа в чистоте), посмотрел на Машеньку очень внимательно, с прищуром, как будто в туманную морскую даль, выдержал паузу и сказал:
– Старой, может быть, ты и будешь – доживешь, милостью Божьей, а вот дурой не бывать тебе никогда. Ладно, кадет Маруся, отправляйся в Севастопольскую… нет, пожалуй, лучше во Владивостокскую роту, будешь вольнослушательницей. Иди, ты свободна.
Боже мой, какими прекрасными показались Машеньке в этот миг и темноватая маленькая адмиральская каюта с двумя узкими койками, аккуратно заправленными зелеными ворсистыми одеялами, и сам адмирал с его лысиной и большими прижатыми ушами с торчащими из них пучками седых волос, и даже запах нафталина был уже не такой противный, а вполне уместный.
Машенька вылетела из каюты, как пробка из бутылки шампанского, – о, это был праздник, это была победа! Выскочив на залитую ослепительным солнцем палубу, она невольно зажмурилась, рванулась вперед и тут же сбила с ног проходившего мимо маленького рыженького кадета, того самого, рядом с которым она встала вчера в строй и который один не посмеялся над ее порывом вступить в Морской корпус.
– Простите! Извините! – Она ловко подхватила рыженького под локти и буквально подняла его на ноги – рыженький был очень легкий.
Кадетик так покраснел, что в его огромных голубых глазах выступили слезы, и при этом глаза сияли от нежданного счастья.
Да, это были еще осколки тех старинных достославных времен, когда мальчики, подростки и юноши умели краснеть до слез, девушки и дамы падать от чувств в обморок, а зрелые мужи отвечать за свои слова по кодексу чести – всем своим достоянием и даже самой жизнью. В годы Гражданской войны дух благородства и порядочности стал стремительно выветриваться из разодранного на кровоточащие части российского общества. Опасности, нужда, произвол, подстерегавшие людей на каждом шагу, ожесточали их и вели ко всеобщему одичанию, а царь-голод бестрепетно довершал эту работу, превращая многих в покорных рабов и диких зверей в одном лице. Почему-то ни Лев Толстой, ни Чехов (Достоевский, правда, намекал), ни другие наши властители дум не сказали народу, что культура и цивилизация – всего лишь слой папиросной бумаги над смрадной и ненасытной бездной, над тьмой и жутью. Одичание коснулось в первую очередь юных. Это было заметно даже по кадетам и гардемаринам Морского корпуса, а ведь они все-таки были в строю, в узде. Случались между ними и драки за лучший кусок, и угнетение беззащитных, и подворовывание, и ложь, и жестокость, и злоба, и предательство, – все было. Одеты и обуты они были кто во что, немытые, завшивевшие, с замурзанными физиономиями – кадеты и гардемарины меньше всего напоминали тех, кем числились. Плюс ко всему они вдруг заговорили на полублатном, полуматросском жаргоне одесских кабаков: вместо «дом» говорили «хаза», вместо «поесть» – «пошамать», вместо «украсть» – «стырить»; то и дело слышалось: «клево», «масть пошла» и т. д., и т. п. И все это, конечно, вполне естественно – как только в любой стране начинается смута, первым делом грязь и зараза проникают в язык народа, а уже потом в душу и в тело. В начале было слово – истинно так.
– А вы какой роты, Севастопольской или Владивостокской? – спросила Машенька рыженького.
– В-в-в-вла-вла-ди-востокской, – ответил он с большим трудом, и таким образом выяснилось, что в минуты особенно сильного волнения ему свойственно заикаться.
– Я тоже теперь Владивостокской, – гордо сказала Машенька. – Тогда давайте знакомиться. – И она с легким книксеном церемонно протянула ему руку: – Мария!
– Оче-оче-оч-ч-ень прия… – еле выдавил из себя голубоглазый, пунцовый от смущения мальчик. – Але-алек-александр Ба-ба-каров!
– Бабакаров? – переспросила Машенька.
– Не-не, Ба-не-ба-ка-ров!
– Бакаров?
Мальчик просиял и утвердительно затряс головой.
Воцарилась пауза. И тут вдруг рыженький проговорил совершенно четко, звучно и даже щелкнул при этом каблуками грязных стоптанных туфель:
– Князь Александр Бакаров!
– Ишь ты! – засмеялась Машенька, радуясь, что заика овладел собой. – Если ты – князь, тогда я – графиня Мария Мерзловская! – И она протянула ему кисть руки для поцелуя.
Кадет сначала не понял, чего от него хотят, а когда сообразил, склонился в поклоне и коснулся губами ее тонкой руки, при этом на его сером, давно не мытом лбу выступила легкая испарина.
А Машеньке стало вдруг так радостно, так вольно, что от избытка чувств она полуобняла маленького замурзанного князя за худенькие плечи в драной, давно потерявшей всякий цвет и фасон курточке, и они двинулись по залитой ярким солнечным светом, забитой вещами палубе разыскивать командира Владивостокской роты, чтобы представить ему очаровательную вольнослушательницу.
Машенька вписалась в жизнь Морского корпуса с ходу – уже в обед она принарядилась в импровизированные белый передник и белый кокошник и орудовала на камбузе вместе с поварами и поварятами, разливала суп по котелкам и мискам кадетов и гардемаринов. Она сама отказалась от столования в семье адмирала дяди Паши и перешла на общий бедный кошт, от серебряных ложек и вилок к оловянным.
В пятнадцать лет у нее уже было главное – твердый характер и непостижимое никакими выкладками и расчетами чувство точки – умение оказываться в нужное время в нужном месте. Это умение жило в ней с детства – когда играли в прятки, она умела спрятаться там, где никому не приходило в голову ее искать, а когда играли в лапту – попасть в нее мячиком не удавалось почти никогда и никому.
XVIII
О, этот аппетитный дух жареной баранины!
О, этот дурманящий аромат свежемолотого арабского кофе!
Небольшой, но плотный ветерок дул строго с берега, и волны дразнящих запахов наплывали с набережной Бизерты на русские корабли в гавани, на полуголодных беженцев – одна за другой, без устали и без пощады.
– Слушайте, с ума можно сойти!
– Это прямо какой-то садизм!
– Натуральное издевательство!
– Боже мой, полцарства – за чашечку кофе!
– А у вас есть царство?
– Своего нет, но я готова отдать половину Франции или всю Тунизию!
– Щедра, ничего не скажешь. Это по-нашенски, по-русски!
– Когда же, когда же наконец мы ступим на землю Африки!
Так переговаривались между собой стоявшие неподалеку от Машеньки три еще моложавые дамы в летних платьях и под маленькими цветными зонтиками от яркого африканского солнца.
«Три сестры, – почему-то подумала о них Машенька названием чеховской пьесы. – Те рвались в Москву! В Москву! А эти – В Африку! В Африку!» Машенька с детства обожала театр – любительские спектакли были у них в Николаеве не редкость, все следили за театральной модой, все так или иначе участвовали, кто в роли актеров, кто – суфлеров, гримеров, декораторов, кто в роли зрителей.
Машеньку тоже раздражали запахи с набережной, она тоже глотала слюнки, но молча. Она ведь теперь была не просто дочь погибшего адмирала, но и сама человек военный – кадет Морского корпуса. Тетя Даша не раз пыталась соблазнить ее и чашечкой кофе, и чем-нибудь вкусненьким, но Маша была непреклонна: «Вы что! Как я теперь могу есть и пить не то, что все другие кадеты? Нет, нет – это невозможно!»
Земля была рядом, а люди тупо слонялись по забитой домашним скарбом стальной громадине корабля, злились на французов, друг на друга, на грязь, что практически не поддавалась искоренению, на скученность и неустроенность, в которых им приходилось выживать. Даже в Морском корпусе никак не налаживались дела, никак невозможно было привести воспитанников в то должное состояние, на которое уповали адмирал Герасимов и его помощники преподаватели.
Адмирал дядя Паша был одним из тех, кто не поддался унынию. Дух предпринимательства подвигнул его на разработку ветряного электрического двигателя. Идея пришла к адмиралу как бы сама собой.
– Боже мой, какие унылые взгорья вокруг этой Бизерты и как осточертел этот противный ветер! – заметила однажды его жена тетя Даша, оглядывая окрестности.