Текст книги "Лавиния"
Автор книги: Урсула Кребер Ле Гуин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Это знамение, царь. Говори, что оно означает!
И царь Лация подчинился своей рабыне. Встал, посмотрел на меня, потом поднял глаза к вершине лавра и промолвил негромко:
– Будет война.
И сразу все смолкли.
– Война, – повторил Латин и пояснил, с трудом выталкивая слова изо рта, а может, наоборот, пытаясь сдержать эти слова, которые сами рвались на волю: – Яркое пламя, яркая слава станут короной Лавинии. Но своему народу она принесет войну!
* * *
Постепенно люди успокоились и разошлись по своим делам; с утра у всех хватало забот. Впрочем, разговоры не смолкали ни на минуту. Вестина увела меня со двора и принялась вытирать и сушить мои мокрые волосы; она плакала, причитала, суетилась вокруг меня, а моя тога с красной каймой и обгоревшим краем переходила из рук в руки, и потрясенные женщины ахали над ней, как над чудом.
Однако ритуал, который был столь неожиданно нарушен, следовало, конечно же, начать снова и довести до конца. Эта мысль не давала мне покоя, и я в итоге, вырвавшись из цепких рук служанок, снова бросилась в атрий, чтобы помочь отцу. Однако он тут же отослал меня назад, на женскую половину, и велел прислать ему в помощь Маруну, сказав, чтобы я пока хорошенько отдохнула и попозже непременно зашла к нему.
Я, в общем, даже обрадовалась, потому что едва стояла на ногах, чувствуя странное головокружение и озноб.
– По-моему, мне нужно поесть, – сказала я, вернувшись на женскую половину, и Вестина вскричала:
– Конечно, конечно, бедный ты мой ягненочек! – и тут же послала девушек за творогом, медом и пшеничной кашей. Все это я с аппетитом съела и сразу почувствовала себя лучше.
Все это время моя мать находилась рядом, в той же комнате, но в общих разговорах участия не принимала и сразу уселась за свой большой ткацкий станок. Прясть я умела очень хорошо, и нить у меня получалась такой же крепкой и ровной, как у самых лучших прядильщиц, но за ткацким станком я всегда чувствовала себя неуклюжей и медлительной. Зато Амата ткала лучше всех; она работала быстро, ровно, ритмично, и стоило ей сесть за станок, как она совершенно переставала замечать все, что творилось вокруг, и лицо у нее становилось очень спокойным и сосредоточенным. Всю весну я пряла ту тончайшую шерстяную нить, из которой мать ткала сейчас чудесное белое полотно, широкое и легкое, которое легко можно было пропустить сквозь снятое с пальца кольцо. Обычно за работой мать ни на кого не обращала внимания, но сегодня, когда женщины наконец-то успокоились и принялись разговаривать о чем-то еще, а не только о том загадочном пламени и желтом дыме, которые вихрем мчались за мною следом, и о тех искрах, что летали по всему дому, но так ничего и не подожгли, мать вдруг подняла голову и, отвернувшись от станка, поманила меня к себе. Я покорно подошла к ней.
– Ты знаешь, что я тку, Лавиния? – спросила она с какой-то очень странной улыбкой – широкой, слепой, почти застенчивой.
Я, разумеется, сразу поняла, что это, но все же сказала:
– Летний паллий.
– Нет, это твой свадебный наряд. Ты наденешь его, когда будешь выходить замуж. Посмотри, какое чудесное полотно!
– Все сотканное тобою прекрасно, мама.
– Ты наденешь его, когда будешь выходить замуж, когда будешь выходить замуж за него, – повторила она, точно припев какой-то песни. Потом снова отвернулась к своему станку и взяла в руки челнок. И все шептала почти неслышно этот странный припев: – Ты наденешь его, когда будешь выходить замуж за него, когда будешь выходить замуж за него…
Около полудня я в одиночестве отправилась в отцовские покои. Проходя через двор, я остановилась под лавровым деревом и попросила те силы, что живут в нашем дереве и в источнике, наполняющем наш бассейн, а также наших ларов и моих дорогих пенатов не оставить меня, помочь мне. Все, о чем я думала прошлой ночью, все, что так ясно представляла себе, сидя на скамье под звездами, все мои твердые и разумные решения – все было сожжено одной лишь вспышкой огня, не дававшего жара, все исчезло в облаке желтого дыма. Я знала, что именно я должна буду сказать, но страстно мечтала, чтобы мне помогли это выговорить.
Отец обнял меня и снова внимательно осмотрел; ему хотелось еще раз убедиться, что я ничуть не пострадала, что я не ранена, не обожжена и не слишком потрясена случившимся.
– Не беспокойся, отец, со мной все в порядке, – сказала я. – Мне только почему-то ужасно захотелось есть, и я съела все, что мне принесли из кухни. – Я знала, что это его успокоит, так и произошло. – Ну что, давай решать, как быть с моими женихами?
Латин присел на крышку сундука, стоявшего у стены, и мрачно кивнул.
– Я обещала тебе, что сегодня назову того, кому ты отдашь меня, так?
Снова мрачный кивок.
– Но после того, что произошло сегодня утром – из-за этого знамения, – я хочу тебя попросить: не спрашивай меня, каков мой выбор, а сходи лучше в Альбунею и спроси совета у высших сил. Что бы они тебе ни сказали, я подчинюсь любому решению.
Все это время отец молча, тяжелым взглядом смотрел на меня из-под густых черно-седых бровей. Выслушав мою просьбу, он некоторое время подумал, потом согласно кивнул и сказал:
– Хорошо. Я сегодня же отправлюсь туда.
– Можно и мне пойти с тобой?
Он снова задумался, прежде чем ответить.
– Можно, – разрешил он, и некая тень улыбки появилась у него на устах. – Мы с тобой пойдем туда вместе, как ходили когда-то. Ты помнишь, как впервые побывала там? Ты тогда еще совсем ребенком была… – И лицо у него вдруг стало совсем грустным. И очень усталым.
Я поцеловала отцу руку и сказала:
– Я мгновенно соберусь, ты только дай мне знать.
– Нужны жертвенные животные… – сказал он неуверенно. – Нужно… непременно нужно раздобыть… ягненка… или даже двух. И неплохо бы еще беленького теленка, да? Два ягненка и белый теленок – по-моему, достаточно.
– Хорошо, я пошлю кого-нибудь к Тирру. Точнее, к старому Доро, это он пасет на Долгом лугу коров с телятами. Не беспокойся, отец, о жертвенных животных я позабочусь.
– Да, пожалуйста… Мне до ухода еще кое-что успеть нужно… Только вот что, Лавиния: лучше пусть будет черный теленок. Если, конечно, такой найдется. Черный – в самый раз для этого святилища.
Я поняла: «это святилище», то есть Альбунея, находилось так близко от нижнего мира, что тени мертвых легко могли приходить оттуда в наш мир и возвращаться обратно. Вот почему черный теленок для места, связанного с загробным миром тьмы, был лучше белого.
В этом году окот был ранний, и ягнята, которых по моей просьбе пригнал пастух, уже успели подрасти. Но теленок, которого привел Доро, показался мне совсем маленьким, даже каким-то низкорослым; и он был не совсем черный, со светло-коричневыми мордочкой и ножками. В общем, далеко не идеальное жертвенное животное. И отец, увидев его, нахмурился.
– Зато это очень благочестивый теленок! – сказала я. – Смотри, как он послушно следует за мной. И потом, он, по-моему, очень старался стать черным.
И старый Доро с важным видом подтвердил:
– Да, царь, этот действительно самый черный из всех.
Латин согласился с нашими доводами, и мы отправились в путь.
Я надела ту самую тогу с обгорелым краем, потому что иной обрядовой одежды у меня не было, а мать каждый год все откладывала изготовление красной краски для новой тоги. Поскольку нам нужно было гнать жертвенных животных, а также, возможно, потому что отец мой испытывал некое беспокойство, мы вышли из Лаврента целым отрядом. Так что это было совсем не похоже на наши с ним (или с Маруной) прогулки в Альбунею, когда нас было только двое и отец сам нес жертвенного ягненка. Маруну, впрочем, я и на этот раз взяла с собой, но, помимо Маруны, с нами отправились Доро с теленком, сынишка нашего пастуха с ягнятами, двое рабов, которые несли дары тамошним богам и высшим силам, и еще трое вооруженных охранников отца. Эти люди не только охраняли царские покои, но и повсюду сопровождали Латина, если он, скажем, посещал другой город или другого правителя. Они именовались его всадниками [49]49
Всадники (эквиты, equites) – сражавшаяся верхом знать или просто обеспеченная часть общества, внутри которой существовала резкая имущественно-социальная дифференциация. Обычными занятиями всадников были торговля и сбор налогов.
[Закрыть], и у каждого из них действительно имелся конь, стоявший в царской конюшне. Но поскольку мы направлялись в святое место, то все, в том числе и всадники, шли пешком.
Ясный день уже клонился к вечеру, когда мы, вытянувшись длинной вереницей, добрались наконец до речки Прати и, свернув, двинулись вверх по течению. И я, разумеется, снова вспомнила тот, приснившийся мне, каменистый брод и кровь в речной воде.
Всадники, Маруна и рабы остались на опушке леса. Мужчины собирались разбить там лагерь, а Маруна, как всегда, отправилась ночевать в хижину дровосека. К святилищу через лес мы пошли уже вчетвером: Доро и сынишка пастуха вели жертвенных животных, а мы с Латином несли прочие дары.
К тому времени, как жертвоприношение было совершено, наступила ночь; даже священный огонь у алтаря и зажженные факелы не могли рассеять густую тьму, лежавшую под деревьями. Старый Доро и пастушонок понесли освежеванные тушки животных в лагерь на опушке, чтобы оставшиеся там мужчины первыми отведали свежего мяса. Отец перевернул факелы и ткнул ими в землю, чтобы погасить пламя. Стоя перед алтарем, где все еще горел огонь, питаемый пролитым жиром жертвенных животных, и прикрыв голову краем тоги, он тихо произносил слова молитвы, а я сидела на шкурке одного из принесенных в жертву ягнят и слушала. Я и боялась, и страстно желала, чтобы Латину ночью явился мой дед Фавн и ответил на все его вопросы, скрываясь в густой темной листве этих молчаливых деревьев.
Но в предыдущую ночь я почти не спала, а минувший день был таким долгим и необычным, что меня сморила усталость; глаза мои закрывались сами собой, и казалось, что язычки золотистого пламени у алтаря постепенно опадают и меркнут. Я прилегла на овечьи шкуры и стала смотреть вверх, на небо, исчерканное силуэтами ветвей и густо, точно морской берег песком, усыпанное звездами. Но мне звездное небо отчего-то казалось похожим на мозаичный пол, выложенный белыми светящимися плитками, и эти плитки тоже странным образом расплывались и меркли…
В общем, я крепко уснула. Но среди ночи проснулась. Звезды по-прежнему ярко горели в небесах, но то были уже другие звезды. И священный огонь совсем погас. Где-то справа, в чаще, раздался крик маленькой совки «у-гу-гу», и откуда-то издали, слева, ей ответила вторая сова.
Поэт был уже там; его высокий силуэт, неясный в сером звездном свете, виднелся между мною и алтарем. На дальнем краю святилища, у стены, я заметила отблеск бронзы и неподвижное крупное тело моего отца, спавшего на земле. Судя по тому, каким прохладным стал воздух, до рассвета оставался примерно час.
– Как раз в этот час умирающие и завершают свой земной путь, – тихо промолвил поэт.
Я села, пытаясь более отчетливо разглядеть его лицо. Мне было страшно; я словно предчувствовала какую-то беду, зная и не зная, отчего меня одолевают такие предчувствия.
– Ты умираешь? – шепотом спросила я у него.
Он кивнул.
Кивок – такой незначительный жест! – может тем не менее означать и согласие, и дозволение, и разрешение присутствовать, даже существовать. Кивок – это проявление силы, могущества, это слово «да». Этим жестом призывают нумен, безличную божественную силу…
– У меня мало времени, – сказал поэт.
– О, я бы так хотела… – Но что-либо хотеть тут было бесполезно.
– Фавн уже говорил с твоим отцом. – И в глухом, призрачном голосе поэта послышался такой же призрачный смех.
– Значит…
– Ты не выйдешь замуж за Турна. Не бойся.
Я встала и посмотрела ему в лицо. Мне все еще было страшно, хотя голос его звучал так тихо и нежно.
– Что же будет? – спросила я.
– Будет война. Помнишь тот огромный рой пчел на вершине дерева? Помнишь, как ты, дочь царя Латина, бежала через весь двор с пылающими волосами и вокруг разлетались искры и дым? Следом за этими знамениями придет война. И слава.
– Но почему непременно должна начаться война?
– Ох, Лавиния, до чего же это женский вопрос! Потому что мужчины остаются мужчинами.
– Значит, Эней со своими троянцами все же нападет на нас?
– Вовсе нет. Эней придет к вам с миром; он предложит твоему отцу заключить союз, попросит твоей руки и выразит желание поселиться на италийской земле, чтобы создать семью и вырастить детей. И он принесет с собой богов своего дома и очага. Но и меч свой он тоже с собой принесет. И будет война. Сражения, осады, массовые убийства, захват рабов, сожженные дотла города, насилие. Мужчины станут произносить напыщенные речи, хвастаясь своей доблестью, а потом – убивать людей, мирно спящих в постелях. Да, зрелые мужчины будут убивать совсем юных мальчиков. И созревшие хлеба в полях так никто и не уберет. И свершится все то зло, которое способен свершить человек. Справедливость, милосердие – какое до них дело Марсу?
Голос поэта постепенно окреп; он по-прежнему звучал негромко, но твердо, даже, пожалуй, как-то непривычно резко, и я оглянулась, пытаясь понять, не слышит ли его мой отец; но Латин продолжал спать как убитый.
– Я могу рассказать тебе об этой войне, Лавиния, хочешь? – И он, не дожидаясь моего ответа, заговорил. – Она начнется с того, что мальчик подстрелит в лесу оленя. Вполне хороший повод начать войну, ничуть не хуже любого другого. Первым умрет юный Альмо – ты хорошо его знаешь. Вонзившаяся ему в горло стрела оборвет его речь на полуслове, и он захлебнется собственной кровью. Затем погибнет старый Галез; он богат и всегда владеет собой; он попытается воспрепятствовать сражению, встанет между противниками, и в уплату за его старания ему в кровь разобьют лицо. И тут уж Турн, увидев, что для него открываются весьма благоприятные возможности, начнет войну по-настоящему. И ни один воин не пощадит другого, даже если поверженный противник и будет молить о пощаде. Илионей убьет Люцетия, Лигер убьет Эмафиона, Азил убьет Коринея, Кеней убьет Ортигия. А Турн убьет и Кенея, и Итиса, и Клония, и Диоксиппа, и Промола, и Сагариса, и Идаса… Человек с пронзенным легким исходит кровавой пеной. Несчастный, которого закололи во сне, бьется в предсмертных муках, извергая из себя кровь и выпитое накануне вино. Асканий насквозь пробьет стрелой со стальным наконечником голову Ремула, а дротик Турна пронзит горло Антифату, проникнет в легкое и застрянет там, и сталь станет теплой от хлынувшей крови. Мечом своим Турн, ударив Пандара прямо в висок, расколет ему череп, и Пандар падет на землю, весь в ошметках собственного мозга, ибо голова его от этого удара разлетится на две половинки. И тут в битву вступит Эней; его копье насквозь пробьет щит Мэона и его нагрудную пластину и войдет в тело, а мечом своим он отсечет от плеча руку Альканора. Паллас пронзит мечом широкую грудь Гисбо, снесет с плеч голову Фимбера и отрубит руку Лариду, так что стиснутые мертвые пальцы Ларида так и останутся на рукояти его клинка. Халез убьет Ладона, Фера и Демодока, отрубит поднятую на него руку Стримона и с такой силой ударит камнем Тоаса прямо в лицо, что осколки костей, смешанные с кровью и мозгом, так и полетят во все стороны. Потом Турн с силой ударит дубовым копьем со стальным наконечником в щит Палласа, и копье насквозь пробьет щит и нагрудную пластину и вонзится в грудь юноши, и тот упадет ничком, прильнув окровавленным ртом к земле. А Турн, поставив ногу на труп Палласа, сорвет с него золоченый пояс и наденет его на себя, похваляясь добычей, которая и принесет ему смерть. Эней же, услышав о гибели Палласа, вновь устремится в слепой ярости на поле брани, и хотя жрец Турна станет умолять его о пощаде, он не пощадит его и перережет ему горло; а потом он убьет Анксура, Антея, Лука, Нума, рыжего Камерса, Нифея, Лигера и Лукагуса. И Турна спасет от неминуемой гибели лишь та великая богиня, что ему покровительствует; она и уведет его с поля боя. Но этруск Мезенций, тиран из города Цере, убьет Габра, а потом и Латага, с размаху ударив его тяжелым камнем прямо в губы; затем он искалечит Палма, подрезав ему сухожилия и оставив медленно умирать; он убьет также Эванта и Мима; и Акрон, пронзенный его копьем, будет беспомощно колотить пятками по темной земле. А Цедик убьет Алкафа, Сакратор убьет Гидаспа, Рапо убьет Парфения и Орса, Мессап убьет Клония, когда тот, упав с коня, будет лежать на земле. Агис будет убит Валерием. Троний будет убит Салием, а Салий – Аэлком. Они будут убивать друг друга и умирать вместе. Затем благочестивый Эней, подчиняясь воле судьбы и богов, вонзит Мезенцию в пах свое копье; а потом он убьет сына Мезенция, Лавса, когда тот попытается защитить отца; он по самую рукоять вонзит свой меч в тело юноши, пробив его щит и разорвав тунику, сотканную для него матерью; и кровь заполнит легкие Лавса, и жизнь покинет его тело, а душа в печали устремится в страну теней. И Энею станет жаль мальчика. Но тут Мезенций вновь вызовет его на поединок, и он устремится навстречу тирану с радостным криком. И, хотя Мезенций будет осыпать его дождем дротиков, Эней сперва убьет коня под ним, а потом будет долго насмехаться над павшим воином, прежде чем перерезать ему горло. На следующий день он отошлет тело юного Палласа его отцу, царю Эвандру, и вместе с ним – четверых пленных, которых следует принести в жертву на могиле юноши… Ну что, Лавиния, нравится ли тебе теперь моя поэма?
Я долго молчала, но все же заставила себя ответить:
– Это, наверно, зависит от того, как она кончается.
– Победой славного героя над его врагом, естественно! Герой убьет Турна, когда тот, раненый и беспомощный, будет лежать на земле. Точно так же, как он убил и Мезенция.
– И кто же этот славный герой?
– Ты и сама прекрасно это знаешь.
– Но ведь он убивает без жалости, как мясник. Почему же он герой?
– Потому что он делает именно то, что должен.
– Но разве он должен убивать беспомощного?
– Должен, ибо именно так, в жестокости, и закладываются основы империй. Надеюсь, именно так это и будет понимать Август. Впрочем, вряд ли он это поймет.
Поэт отвернулся, и мы оба долго молчали. Слезы потекли у меня из глаз уже в самом начале его чудовищного повествования об этой бесконечной резне, и щеки мои были еще мокры. Первым прервал молчание поэт, и теперь голос его звучал гораздо мягче.
– Но для тебя поэма кончается вовсе не на этом, Лавиния.
Я сделала шаг к нему, потому что лицо его в темноте было почти не различить, и попросила:
– Тогда расскажи, чем же она закончится для меня.
– Для тебя она закончится вовсе не концом правления Энея, ибо править он будет всего лишь через три зимы и три лета. И не событиями у кровавого брода через Нумикус. Это произойдет не в Лавиниуме и не в Альба Лонге [50]50
Альба Лонга (совр. Альбано) – город, основанный Асканием (Юлом), мифическим сыном Энея, у подножия Альбанской горы. Считается, что на этом месте впоследствии возник Рим. В определенный период Альба Лонга была, по сути дела, столицей и культурным центром латинов. На Альбанской горе стоял храм Юпитера, здесь же латины проводили ежегодные празднества.
[Закрыть]. И не твоей смертью или смертью твоего сына закончится моя поэма. Не великими римскими правителями и консулами, не падением Карфагена и не завоеванием Галлии закончится она и даже не убийством Юлия или божественного Августа. Золотой век возвращается… да, возможно… так я думал когда-то. Но выше нос, дочь моя! Моя юная прапрабабушка! Боги Трои попадут в хороший дом, в добрые руки – твои руки; и этот дом, твой дом, будет находиться в Лации. И замуж ты выйдешь за сына Весны, сына вечерней звезды.
Я успела прямо-таки возненавидеть его, пока он вещал о той жуткой резне, но сейчас я вдруг почувствовала, что теряю его, что с каждой секундой, с каждым мгновением он уходит от меня все дальше, что я люблю его всем сердцем, что меня неудержимо тянет к нему. И я взмолилась:
– Погоди… Скажи только… твоя поэма, где говорится и обо мне… ты ее все-таки закончил?
Он вроде бы кивнул, но теперь я едва различала во тьме его высокую тень.
– Не уходи, еще не время…
– Я должен идти, моя красавица. Меня уже нет. И я присоединяюсь к великому множеству других теней, возвращаюсь во тьму.
Я громко выкрикнула имя поэта и, протягивая руки, бросилась к нему, желая удержать его, уберечь от смерти, но это было все равно что попытаться обнять ночной ветерок. И руки мои сомкнулись на пустоте.
* * *
Я так и сидела на овечьей шкуре, обхватив колени руками и завернувшись в тогу с обгорелым углом, чтобы хоть немного согреться, пока небо над алтарем совсем не посветлело. Тогда я подошла к отцу и сказала:
– Ты просыпаешься, царь? Проснись же! – И Латин проснулся и сел.
К счастью, мы догадались прихватить с собой флягу с питьевой водой, потому что поблизости от святилища хорошей воды нет, и я подала флягу отцу. Он отпил глоток, потом налил немного воды на ладонь и протер лицо.
– Значит, ты слышал голос моего деда? – спросила я.
Он ошалело, словно еще не совсем проснувшись, посмотрел на меня и сказал:
– Да, я слышал его голос; он доносился из лесной чащи.
Я молчала, терпеливо ожидая продолжения.
Отец покосился в сторону темного леса и странным голосом – ровно и монотонно, словно слова молитвы, – отчетливо произнес:
– Не позволяй дочери Лация выходить замуж за человека из Лация. Пусть она возьмет себе в мужья чужеземца, который вскоре сюда прибудет, который прямо сейчас пристает к италийскому берегу. И царство ее сыновей и внуков будет куда более великим и могущественным, чем Лаций.
Отец умолк и снова посмотрел на меня. Я кивнула:
– Мне все ясно. И я, конечно же, подчинюсь воле оракула.
Латин встал, неловкий, громоздкий, пожилой человек, который давно отвык спать под открытым небом на жесткой земле, растер бедра, с трудом расправил плечи и размял затекшие руки.
– Я уже стар, дочка, – сказал он. – Как мне теперь объявить этим молодым воинам, что мы всем им отказываем? А придется. – Он покачал головой и горестно понурился. – Ах, если б живы были мои сыновья! Нет, Лавиния, слишком я стар для всего этого!
Я просто его не узнавала – никогда еще он так не говорил. А я не находила слов, чтобы ему ответить, как-то возразить – я была еще слишком молода. Меня охватила лишь неожиданная и совершенно непостижимая жалость к отцу, но, с другой стороны, мне вовсе не хотелось его жалеть, нашего гордого и мудрого правителя.
Латин, качая головой, побрел в лес, чтобы помочиться, но вернулся, уже несколько приободрившись, да и держался чуточку прямее.
– Не бойся, – сказал он. – Никаких оскорблений от них я не потерплю. Я все еще вполне способен защитить и свою дочь, и свой дом, и свой город. – И мы с ним принялись собирать свои немногочисленные пожитки, а когда покончили с этим, он сказал: – Мне бы только хотелось, чтобы мать твоя не испытывала столь сильного желания выдать тебя за Турна. Впрочем, я могу ее понять – это ведь ее племянник; ей, наверное, кажется, что таким образом она как бы вернет одного из своих сыновей. Ну что ж, милая, пора и в путь. – И Латин, тяжело ступая, двинулся по тропе, а я пошла следом.
Когда мы вышли на опушку, где устроились на ночь наши провожатые, они еще только просыпались. В небе над восточными холмами ярко горела заря, и вокруг стоял такой щебет, что казалось, будто разом запели все птицы на свете. Близ опушки леса протекал ручеек, и мы с отцом, опустившись на колени, хорошенько умылись. Вскоре поднялись и все остальные, и я услышала, как отец рассказывает им о велении оракула. Это меня в очередной раз очень удивило. Я-то считала, что Латин объявит об этом при большом стечении народа и, возможно, пригласив женихов, чтобы сразу всем объяснить, что я не выйду ни за одного из них, поскольку это мне запрещено высшими силами и нашими великими предками. То, что отец рассказал об этом прямо сейчас, означало, что уже через полчаса после нашего возвращения в Лаврент все это будет известно каждому в городе, а через день-два об этом будет знать любой человек в Лации. Я никак не могла понять, зачем отец так поступает. Впрочем, возможно, ему просто не хотелось самому говорить об этом Амате, и он надеялся, что она все узнает либо от меня, либо из уст наших сплетниц.
Но она была первой, кого мы увидели в регии; она почти бежала нам навстречу через двор, раскрасневшаяся, взволнованная, и показалась мне еще красивее, чем прежде.
– Я все знаю! Вы оба мне снились! – кричала она. – Я так рада!
Мы с отцом остановились, глядя на нее с тупым изумлением, точно коровы. Не сомневаюсь, вид у нас был самый дурацкий. Но она схватила меня за руки, поцеловала и снова воскликнула:
– Ох, как я рада!
– Но чему ты радуешься?
– Как чему? Я видела во сне ложе новобрачных! И это было в Ардее! Мне снилось это всю ночь!
Возникла неловкая пауза, и тут мой отец громко и совершенно не к месту заявил:
– Амата, оракул запрещает Лавинии выходить замуж за уроженца Лация. Она должна ждать какого-то чужеземного жениха.
– Нет! Ничего подобного оракул не говорил! Я же сама все видела! И все слышала!
– Амата, успокойся, – сказал отец. – Мы непременно все с тобой обсудим, но наедине. Лавиния… позови женщин… Уходите отсюда и заберите с собой твою мать. – И он, резко повернувшись, широкими шагами удалился в свои покои.
Моя мать бросилась было за ним, потом вдруг растерянно остановилась и повернулась ко мне:
– Что это с ним такое?
– Ничего, мама. Пойдем со мной. – Я попыталась увести ее на женскую половину, но она стала сопротивляться и смирилась лишь после того, как прибежали ее верные служанки Сикана и Лина и стали убеждать ее, что лучше пойти в дом. Она сразу умолкла, в глазах ее погас счастливый свет, и она покорно последовала за мной.
Разумеется, известие о предсказании оракула мгновенно разнеслось не только по всему дому, но и по всему городу. Царская дочь не выйдет замуж ни за Турна, ни за Мессапа, ни за кого-то еще из своих женихов! Ей придется ждать, пока явится какой-то чужеземец и женится на ней. Вот что означал тот пчелиный рой! Вот почему волосы ее вспыхнули, да так и не сгорели! Война! Война! Кто с кем будет сражаться? Кто этот неведомый чужеземец? Что-то скажет ему царь Турн?
И что скажу ему я? – думала я, слушая всевозможные сплетни.
Амата, казалось, впала в ступор. Она так и не рассказала нам о своем сне, который приняла за вещий и который был так жестоко опровергнут оракулом. Она не участвовала в общих разговорах, а меня, похоже, и вовсе не замечала. Впрочем, мы с ней обе сторонились друг друга. Это было нетрудно: ведь мы уже целых двенадцать лет прожили как чужие.
К вечеру мне осточертела эта бесконечная болтовня и суматоха; очень хотелось уйти подальше от слишком разговорчивых женщин, подальше от нашего дома, побыть в одиночестве и как следует подумать. Увидев, что мать, как всегда, сидит за ткацким станком, я подошла к ней и спросила, нельзя ли мне завтра сходить за солью в устье реки.
– Спроси у царя, – сказала она, не отрывая взгляда от работы.
Пришлось пойти к отцу. Он подумал с минуту и сказал:
– Что ж, я думаю, сейчас еще вполне безопасно.
– А почему это вообще может быть опасно? – изумилась я. Солончаки были одним из главных наших богатств, основой нашего могущества [51]51
Соль носители латинской культуры выпаривали, добывая из соленых водоемов и на солончаках, промывая в дождевой воде и в росе. Торговля солью являлась государственной монополией. Соли приписывали очищающее действие, она была символом чистоты и дружбы. Позже солдатам платили жалованье солью, а чиновники получали соляной паек. С солью связаны названия дорог, областей, озер. Из Остии в Сабинию тянулся соляной путь, о котором напоминают Соляные ворота в Риме.
[Закрыть], и мы соответствующим образом их охраняли. Уже много десятилетий никто даже не пытался совершать набеги в устье Тибра и красть у нас соль.
– Я пошлю с тобой Гая. И возьми еще парочку своих служанок.
– А зачем нам Гай? С нами же Пико пойдет со своим осликом, на котором мы, кстати, и соль домой отвезем.
– Нет, с вами пойдет Гай. И пойдете вы туда по западной тропе. И постараетесь дотемна вернуться.
– Но как же так, отец! Ведь мы и соли толком накопать не успеем!
Латин нахмурился.
– Все вы прекрасно успеете. Дня вам вполне хватит, чтобы и соли накопать, и назад засветло вернуться!
– Но мне так хотелось провести там ночь! Там так хорошо на берегу Тибра!..
Я редко так горячо просила его о чем-либо, и он сдался.
– Ну, хорошо. Почему бы и нет… – сказал он после долгого молчания. – Просто на душе у меня так тревожно, что не знаю даже… Ладно, не важно. Ступайте. Поклонитесь от меня нашему Отцу Тибру. Но смотри, Лавиния: только на одну ночь! – А когда я поблагодарила его и уже пошла прочь, он бросил мне вслед: – И остерегайтесь этрусков!
У нас всегда так говорят, когда кто-то отправляется к Тибру, словно этруски, собравшись на его северном берегу, только и ждут подходящего момента, чтобы броситься в воду и, переплыв через реку, утащить тебя к себе в Этрурию. О том, каким жестоким пыткам подвергают своих пленников этруски, рассказывали немало всяких страшных историй. Но с ближайшим к нам этрусским городом Цере у нас всегда были прекрасные отношения, если не считать того недолгого периода, когда этим городом правил тиран Мезенций. И потом, лишь очень искусный и сильный пловец мог решиться переплыть такую реку, да еще и в устье. Так что люди просто по привычке говорят: «Остерегайтесь этрусков!» – если кто-то идет к реке; точно так же человека предупреждают: «Остерегайся медведей!» – если путь его лежит через заросшие лесом холмы.
И все же, пока я искала Титу, пока объясняла ей, что нужно найти Пико и передать ему, чтоб к утру он вместе со своим ослом был готов к походу за солью, из головы у меня не выходила мысль о том, что чужеземец, за которого я должна выйти замуж, может оказаться и этруском.
Ибо, находясь не в Альбунее, а в привычном кругу среди хорошо знакомых людей, я никак не могла толком вспомнить то, о чем рассказывал мне мой поэт. Пока он говорил, нарисованные им картины казались мне вполне реальными, но потом многие из них таяли без следа, точно обрывки сна, которые исчезают, едва тебе захочется их припомнить. Я понимала, что даже если это и был сон, то сон вещий, правдивый; однако нельзя же всю жизнь прожить во сне, даже если он правдив? Труднее всего оказалось восстановить в памяти то, о чем рассказывал поэт прошлой ночью – неужели это действительно было только вчера? Он умирал, и мне не хотелось вспоминать об этом. Как не хотелось вспоминать и то, о чем он пел: эти бесконечные смерти одна страшнее другой. Я знала, что он назвал мне имя человека, за которого мне предстояло выйти замуж, назвал также имя его жены и сына; знала, что родом этот человек из далекого города Троя; знала, что будет война, что люди снова будут убивать друг друга… И все же здесь, во дворе нашей регии, когда я проходила мимо старого лавра, мимо собравшихся под ним женщин, которые, как всегда, мирно переговаривались и напевали за работой, мне казалось, что все это – имена людей, грядущая война, мое будущее – словно отдаляется от меня, ускользая из моей памяти. Вот и сейчас мне вдруг пришло в голову: а если этот мой будущий муж окажется этруском?
Они, в общем-то, действительно порой казались нам чужеземцами, эти этруски. Они, например, читали будущее по внутренностям овец. Я всегда с интересом слушала рассказы Маруны о повадках и особенностях полета птиц, но я, безусловно, предпочла бы обойтись без изощренных пыток и рассматривания овечьих внутренностей.
Настроение мое, впрочем, сразу улучшилось, едва я получила разрешение пойти на солончаки, и, когда на следующее утро мы вышли из города, я чувствовала себя воробышком, которого выпустили из силков. Все страдания, связанные с выбором жениха, с угрозами Турна, со странными знамениями и темными пророчествами, остались далеко позади. С моей души словно свалилась огромная тяжесть. Я запретила Тите даже упоминать об этом, и всю дорогу до Тибра мы шутили, рассказывали всякие веселые истории, и даже наша серьезная Маруна смеялась, как дитя. Чудесный был день, и ночь я проспала на редкость спокойно, улегшись на дюне под звездным небом.