355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Улья Нова » Здравствуйте, доктор! Записки пациентов » Текст книги (страница 6)
Здравствуйте, доктор! Записки пациентов
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 23:00

Текст книги "Здравствуйте, доктор! Записки пациентов"


Автор книги: Улья Нова


Соавторы: Коллектив авторов

Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Вдруг я оказалась на улице. Карманы были набиты ручками, карандашами, ластиком, сигаретой, зажигалкой; в руках была папка с напечатанным и написанным – все это было наскоро собрано, проглочен последний глоток кофе, и третий глаз бешено пульсировал и выскакивал наружу. Все было кончено: музыка распадалась и тлела скулящим собачьим звуком. Я помнила только мягкий свет, открытое зимой окно, старые вечные предметы – неразобранные композиции старых друзей и старой жизни; мертвую жизнь с заведенным порядком, большие пальцы вампира, оттопыренные в другую сторону, звуки сквозь ватную стену, как сквозь отдушины ванны, – гулкие вентиляционные разговоры, запах бесконечного знакомства, завязанный вначале шнурком вязаной медали «50 лет» и вьющийся нескончаемо – по Садовому кольцу, дальше – по Плющихе, два раза вокруг горла, потом ниже – хвостом пуповины, вылезающей оттуда с теплым шлепаньем, и дальше – он торчал из железной миски с кашей в роддоме, потом – синим пятном на переносице и снова старинным подсвечником высоко под потолком. Легкие смоляные половицы не скрипели, а высоко щелкали. Этот шнурок был универсален. Уже оформлялась и репетировалась мысль обвить его вокруг той маленькой шейки, и тогда руки – уменьшенные копии тех, с вывернутыми большими пальцами, быстро поднимутся, чтобы освободить, и застынут на полпути – полусжатые в судороге, и постепенно начнет бледнеть тело – так пульсировал мне третий глаз.

Щеночек теплый – ненавистный глупый щен – вылез, широкобровый, и стал жить один в этом тусклом свете, изредка поворачивая голову на звук и тепло.

Странно это выглядело:

«потеря крови: 250 мл

(вписывается врачом)»

И пока его не захватила буря людской жестокости, пока не болел живот и не мерзли ноги – спал в кровати тюремного типа – увернув руки у подбородка – одну в другую и отогнув все-таки большие пальцы далеко в сторону, и не было ничего, кроме этой выцветающей от сна комнаты, кроме гаснущей матовой лампы, и некому было сказать:

– Во сне ты горько плакал.

Некому было сказать – я шла по улице, а в комнате, мне уже не принадлежащей, были распахнуты заиндевелые окна, тихо и властно хозяйничал холод и крик – сильнее – слабее – хрипло – звонко – устало – с новой силой… Холод шел равномерно. Я подумала, что надо было его раздеть, чтобы все закончилось быстрее, но примета – не возвращаться – рвала меня вниз по лестнице.

Я стояла в кафе с зеркальным потолком, а дедушка рядом со мной доедал с чужих тарелок пирожные; он был толстый и не брезгливый: отъелся на сливках. Я смотрела на потолок. Темные глаза были прочно вправлены в зеркальный квадрат. Я поймала себя на том, что жду, как «наш папа» войдет в кафе; вся моя жизнь давно уже была репетицией его появления. И теперь что-то должно было произойти – какое-то всеобщее смещение, чтобы я сдвинулась с места. Я вспомнила: «Я еду. Мне некому сказать даже доброе утро». И другое: «От мокрого снега, от утренней зябкости, от жидкого чая, от давки трамвая я чувствую злобу, я пьян от внезапности, забытую молодость переживаю…» Из всех мальчиков, которые обрушились на меня в этом мокром кафе с паром из кухни и редкими стариками, жующими кислую клубнику в сливках – на рубль, – из всех этих мальчиков остался один, и он погибал. И в сотый раз дернувшись и задохнувшись в приступе ласковой злобы, – я побежала, не обращая внимания на разнообразные толчки – сильнее и слабее – на лице, на шее, на руках, – будто я вся – единый больной нерв, и рассыпались листы по кафе – в кофе, в слякоти – любопытные медленно подбирали – все было смято и собрано, и крик «Ластик-то!» застал меня у двери.

Теплый иней покрывал фланелевые пеленки. То было царство синего сна. Казалось, кто-то тонко поет. Он не спал, а тихо лежал, собрав все свое существо для сопротивления холоду – теплый дрожащий остров. Окна были закрыты. Принесена была шаль. Было выпито мною грамм двести. Мы спали на узкой постели с вышитыми цветами, под пледом, и я снова чувствовала его тепло. Он ожил, чихал, ел целый час, не веря груди и пробуя ее рукой. Мы заснули и не видели ничего во сне, как будто нам предстояла долгая и счастливая жизнь.

Наркология-16

Обрывок

И тут нам навстречу вышел сибирский медведь Угрешка, способный на что угодно. При ближайшем рассмотрении он оказался завкардиологией 16-й наркологии г-ном Корниловым.

Обыкновенно после обеда все девушки нашей палаты занимались рукоделием. Занялась им и я. Но в отличие от них я не сняла порток, не задрала ног и не стала пихать в себя лак для волос, а просто стала бурно имитировать фрикции, или, по несколько грубоватому выражению Сереги Угрюмокричанского, «чухаться об матрас», имея в качестве сеанса образ г-на Корнилова.

По больнице начали ходить слухи, что человек, с которым я поцелуюсь, немедленно умирает. В самом деле, Аня И., поцелованная и выебанная мною в туалете, скончалась третьего дня. Никто не верил в то, что у нее остановилось сердце, потому что она приняла 100 граммов водки поверх кода.

На вахте дежурный врач привычным движением поискала у меня вшей и выпустила на свиданку. Но что мог сделать Серега своей ненужной преданностью, своими апельсинами, водкой (выпить на 8-х! Тьфу!) и оригинальными комплиментами: «Ты сейчас такая же старая, как я был на дурняке». И – испугавшись – «нет! ничего, ничего. Только седину заметно! Потом это пройдет…». Что пройдет? Седина? Но что взять с инвалида II группы?! И после литературных новостей во главе с его победоносно шествующей «альтернативной службой» слезно просил передать привет какому-то Светляку – «у вас он лежит, у вас, на четвертом корпусе» (на крыше?). Я не собиралась бегать с приветами по всей этой его братве, однако он начертал послание Светляку на моем предплечье, несыто осмотрел меня одним зеленым глазом и исчез в лабиринтах коридора. Этот взгляд не завел меня, потому что хуй у Серенького всегда стоял плохо по причине аскетизма и других превратностей судьбы. Я помышляла о г-не Корнилове, пышном человеке, завотделением: ни боле ни мене. И хотя я прекрасно понимала, что лучше синица в руке, чем утка под кроватью, а также то, что тапочки надевает тот, кто встает первым, мне ужасно хотелось поиграть с ним в нежность, и хуй у меня вставал на него в любое время дня и ночи. Мое смущение он принимал за перманентное похмелье (у женщин оно длится три месяца!). И хотя его сентенции мне были нужны, как вошь на залупе он был АКТЕР. О да!

Это сладкое слово. Какой неподражаемый дуэт мог бы составиться из нас. Как он работал! Бабы выскакивали от него, исполненные счастья и надежд. Я ревновала и длинно обкладывала его при них. Они развеяли мои сомненья: «Да ты что… Влюбится! Как врач – да. Он же не долбоеб, как Кащеев. Человек!» Ну и хорошо. Но мнилось мне, что я его раскручу. Люди, облеченные властью, в 99 случаях из 100 становятся говнистее. Но как я эту власть люблю. Как я без нее теряю форму. От придумывания артистических ходов у меня округлилась. Я не годилась для устных импровизаций, я оказывалась в минусе. Он получал за свои спектакли приличные гонорары, я получала аминазин в жопу – какое это равноправие! Он любил религиозных философов и Лескова, я много кого любила, но только не Лескова…

В понедельник был обход. Накануне я сожгла себе скулу одеколоном, а по причине отсутствия воды не смогла смыть Серегины письмена. Г-н Корнилов брезгливо осмотрел меня и отдал приказ «ложить» под капельницу, потому что «Мармеладова» опять с похмелья подралась и сделала себе татуировку во всю руку. И текст явно белогорячечный: «Светлячок! Салют братве! Сгоношимся на подогревчик! Передай, куда выходит окно! Поспелов откинется к 850-летию! Рыбий глаз».

«Еб же вашу в душеньку через три коромысла мать, Карп Степанович, – хотелось мне сказать г-ну Корнилову. – А известно ли вам, что, пока вы кувыркались с вашей женой в субботу и воскресенье, тут шел настоящий шабаш? Все как один обкололись, загрузились колесами и упились – все! – кроме меня!» – но я никогда не принадлежала к лукавой породе стукачей.

Через три дня я шла к нему в кабинет, как Джек Николсон в «Кукушкином гнезде», когда ему уже сделали лоботомию. Он сидел, раскинув руки по дивану. Я села подле, потерлась лицом о его руку, понюхала ее и сунула большой палец себе в рот. И тогда… и тогда… хуй вам в спину, господа! Продолжения дождетесь лет через десять.

Иван Зорин

Посмотри на ближнего своего

© Иван Зорин, 2014

«Провожающий – не попутчик», – покачал головой Харитон Скуйбеда, оправляя рясу и закрывая на ключ Библию в железном окладе. Разломив хлебную корку, он мелко перекрестился и принялся за постный монастырский суп, то и дело стряхивая с усов черствые крошки. Когда он остановился перевести дух, у Иакинфа Сачурина, игравшего его роль, закололо под ложечкой. На другой день боль повторилась, Иакинф сдал анализы, которые оказались «плохими», и он, так и не успев перевести дух, очутился в корпусе для неизлечимых.

Сачурин был из тех, кто убегал от своего времени, но оно вилось кругами и, настигая, норовило заглянуть в лицо. Ему было за пятьдесят, у него была жена и свой круг, из которого он вдруг выпал, как птенец из гнезда. В больнице его окружили случайные, бесконечно далекие от него люди – он видел таких через стекло автомобиля, а теперь судьба свела их в одной палате, подвешенной между жизнью и смертью.

«Нашего полку прибыло…» – с молчаливой издевкой встретили его. И Иакинф понял, что к другому, как к отражению в зеркале, можно бесконечно приблизиться, но слиться невозможно.

Дни прилетали, как галки, – каждой было место на заборе, и только его галке не хватало палки. «Мы выкарабкаемся!» – при свиданиях в вестибюле храбрилась жена, промокая ему виски платком. Она раскладывала на кресле промасленные свертки, точно сорока, передавала приветы и, перескакивая с пятое на десятое, не замечала, что стала чужой. Ссылаясь на недомогание, Иакинф спешно целовал ее в лоб и, удаляясь по сырому, пахнущему аптекой коридору, кусал до крови губы, едва сдерживая ненависть к этой здоровой, пухлой женщине, роднее которой у него никого не было.

«Возлюби ближнего своего, – мерил он шагами пролегшую между ними пропасть, – возлюби ближнего своего…»

У себя на Кавказе Бек-Агабазов жил на широкую ногу. «Рано или поздно перестаешь быть мужчиной, – скаля острые зубы, любил повторять он за бокалом вина, – если почувствую, что сдаю, – вот… – Он снимал с пальца турецкий перстень и, отворачивая камень, показывал яд. – Если родился горцем, нужно им быть до конца…» Женщины притворно ахали, прикрывая ладонями рты, мужчины хлопали его по плечу. Он умирал три года, измучив родственников и потратив состояние на знахарей. Он скупал чудодейственные, писанные на пергаменте рецепты, в которые заворачивал сушеные травы, и глотал их натощак. Ночами, уставившись в больничный потолок, он, будто покойник, складывал руки поверх простыни и нервно крутил перстень. Его посеревшее лицо наливалось кровью, он начинал задыхаться и, не выдержав, звал сестру. Закатав рукав, та колола успокоительное и возвращалась на пост, так и не заметив, что просыпалась.

Через месяц после выписки Бек-Агабазова, истаявшего, как сосулька, похоронили вместе с его лекарством от жизни. Он так им и не воспользовался: перстень болтался на исхудавшем, прозрачном мизинце, согнутом, как клюв хищной птицы.

Навещали Сачурина и актеры из театра. Когда-то он им радовался, теперь не хотел видеть и отговаривался процедурами. Был конец лета, солнце пригревало допоздна, и сквозь прутья в заборе они видели посреди больничного двора грубо струганный стол, за которым Иакинф, игравший философов и королей, стучал слепыми костяшками домино. В грязном, поношенном халате он находился среди своих, и актеры понимали, что вчера они были попутчиками, а сегодня стали провожающими.

«У смертников свое братство, – недоумевали они дорогой, – отчего же смертные так не любят собратьев?..»

Жизнь для умирающих, что журавль в небе. Когда привезли Аверьяна Богуна, он обводил всех растерянными, бегающими глазами.

– Правда, от этого не умирают? – с детской наивностью обратился он к усатому санитару, толкавшему его каталку.

– Мы люди маленькие… – угрюмо отмахнулся тот.

Свою болезнь Богун готов был обсуждать даже с уборщицей, его сторонились, и он целыми днями вышагивал по коридору, как привидение. Диагноз ему ставили долго, и все это время слышали, как, закрывшись в уборной, он судорожно всхлипывает. «Ну что ты, как баба, – не выдержал его сосед, которого обследовали так же долго, – рано еще нюни распускать…» Их приговорили в один день. Прекратив цепляться за таблетки, Богун сразу стал равнодушно холоден. Он вдруг вспомнил, как мальчиком, приехав в деревню, смотрел из окна: была ранняя весна, и собака на снегу ела конские лепешки. Обогнув навозную кучку, к ней сзади, забросив на спину лапы, пристроился дворовый пес, а собака, не поднимая морды, продолжала есть. Тогда Аверьяну сделалось мерзко, растирая глаза, он бросился в ванную смыть увиденное, а теперь ему подумалось, что это и есть жизнь. «Смерть придет – не увидим», – отвернувшись к темному окну, надолго замолкал он. А ночами слушал, как сосед, ворочаясь под одеялом, не находил себе места на скрипучих пружинах и, когда не плакал, беспрерывно хрипел: «Смерть, смерть…»

Женились Сачурины по любви, завели детей и за двадцать лет не скопили друг от друга тайн. А теперь Иакинфа злили ее крашеные губы, заплаканные глаза с поплывшей на ресницах тушью, его раздражала ее преданность, бессмысленное желание остаться близкой, он понимал, что она ни в чем не виновата, и от этого злился еще больше. Жизнь берет свое, смерть – свое: жена оставалась на подмостках, он – за кулисами. Как и все в палате, он уже смотрел на мир с той стороны и, принимая передачи, делился ими с людьми, которых неделю назад не знал. Теперь у них была своя стая: волки, угодившие в капкан, они выли на прошлое, одинокие, как луна в небе, терлись спинами и ставили на то, кто кого переживет. С лицами, пожелтевшими, как страницы давно прочитанной повести, они больше не верили в себя, убедившись, что у судьбы в рукаве всегда лишний козырь.

В полдень, размечая больничные будни, приходил психолог, щурясь от собственных слов, пел Лазаря, а под конец, обведя вокруг руками, советовал:

– Главное не замыкаться в этих стенах – есть телефон…

– Телефон есть – звонить некому, – обрезал Иакинф.

Ему было страшно и бесконечно жалко себя.

Попав в земное чистилище, Иакинф перечеркнул прежнюю жизнь. Теперь она сморщилась, как моченое яблоко, и ему стало казаться, что истина бродит здесь, среди пригвожденных к больничной койке.

«Кто ближе своего „я“? – вспоминал он монолог Харитона Скуйбеды, возражавшего Евангелию. – Перед смертью ближние становятся дальними, смерть разлучает не с ними, но с собой…»

Эти мысли предназначались для глухого подвала. Однако ересь не мыши, чтобы водиться в монастыре: к Харитону подступали бритоголовые стражники с колокольчиками в ушах, и он, схватив со стены тяжелое распятие, отбивался от них, как от бесов. Но постепенно они одолевали: повалив на живот, вязали, прижимая щекой к полу. Харитон уже слышал над висками тихое позвякивание колокольчиков, и тут Иакинф, суча ногами, сбрасывал одеяло на пол.

«Да нет еще, – не открывая век, различал он над собой перешептывание санитаров, – спит…»

После отбоя лампочки светили тускло, вполнакала, и по нужде ходили, как тени, боясь оступиться на скользком полу. Пьяные от бессонницы, горбились на стульчаках, тайком от сиделок курили, плели друг другу небылицы или, безразлично уставившись в стену, обменивались молчанием. Составив вниз цветочные горшки, в этот раз на подоконнике болтали ногами восточные люди.

«Йог Раджа Хан состарился в медитации, – как по писаному чеканил один, с громадным, нависшим над губами носом. – Перебирая четки из вишневых косточек, он беспрерывно молился и однажды увидел Брахму. Тот сидел на троне, сияя, как лотос, а вокруг простиралась тьма. „Приблизься!“ – безмолвно приказал Брахма, и Раджа Хан увидел, как между ним и троном пролегли его четки. Осторожно ступая, он двинулся по ним, считая кости шагами, как раньше – пальцами. Боясь повернуть голову, он все время смотрел на свет, исходящий от Брахмы. „Дорога из четок узка и ненадежна, – свербило в мозгу, – сколько раз четки рассыпались, когда рвалась веревка…“ От этих мыслей у него закружилась голова, не удержавшись, он глянул на зиявшую по сторонам бездну. „Не бойся!“ – поддержал его Брахма. Раджа Хан вскинул голову и, преодолев страх, медленно двинулся вперед…»

Уперев локти в колени, рассказчик положил голову на кулаки.

«Близок Создатель, да путь к Нему долог! Не одну человеческую жизнь уже шел Раджа Хан, а трон все не приближался. Раджа Хан утомился, вместе с усталостью пришло отчаяние. „Зачем идти, раз Бога все равно не достичь?“ – решил он. И, зажмурившись, сделал шаг в сторону. Там были четки! Отступил еще – и там! Теперь четки были всюду, куда бы он ни ступал. Он стал приплясывать, оставаясь, как танцор на темной сцене, в луче света – это Брахма не сводил с него глаз. „Бога постигаешь, отказавшись от себя“, – понял Раджа Хан. И побежал к Богу».

Едва дождавшись окончания, Иакинф громко высморкался, зажимая пальцем нос, и, поплевав на сигарету, с силой швырнул в урну.

Поколения в корпусе менялись быстро, а вокруг, как гиены, бродили медики. «Выживет – и так выживет, – шипел про себя Сачурин, – умрет – и так умрет…» Он тысячу раз повторял со сцены эту реплику из «Ревизора», вызывая смех, но теперь она наполнилась новым, ужасным, смыслом. Он вдруг подумал, что весь мир – это огромная больница, над которой возвышается попечитель богоугодных заведений.

А во сне он по-прежнему бродил по сцене, превращаясь в Харитона Скуйбеду, только теперь выбивался из роли, будто шел на поводу у обманщика-суфлера. «Держись за Бога, а больше ни к кому не прилепляйся!» – выступая из тени, учил монах. И добавлял, спотыкаясь на каждом слове, как заика: «Жизнь, что езда на телеге: Бог – это хвост у кобылы, а ближние – виды вдоль дороги…» А иногда хохотал, тряся козлиной бородкой, грозил пальцем: «Посмотри на ближнего своего – разве ты его выбирал? А неразборчивая любовь – это распутство!..» И Сачурин просыпался в холодном поту, в двух шагах от смерти. Он не приглядывался к ближним, лежа в темноте, он слышал их стоны, нес их страдания, которые складывались с его собственными в одну гигантскую пирамиду, подпиравшую небо.

По утрам, соскабливая ложками прилипшую к мискам кашу, угрюмо здоровались, недосчитываясь за столиками соседей. Врачи говорили, что их выписали, но все знали, что они лгут. Привозили и новеньких, с испуганными, существовавшими сами по себе глазами, их встречали, как соседей по купе, понимая, что, любя одних, предаешь других, а любить всех невозможно. Прибывающие быстро опускались, и только Аверьян Богун, прилаживая к щеке скользкий обмылок, скреб и скреб щетину в ржавый, протекающий умывальник…

А Иакинф все не умирал. Он уже пережил свое поколение, и это смутило врачей.

«Тыщу лет проживете, – густо покраснел доктор, проверив его анализы, – ошибочка вышла…»

И Сачурин вернулся к жизни. «Провожающий – не попутчик», – повторяет он со сцены из вечера в вечер, превращаясь в Харитона Скуйбеду, и, оправляя рясу, замыкает на ключ Библию в железном окладе. Срывая аплодисменты, он кланяется, прижимая к подбородку цветы, из ближнего ряда на него восторженно смотрит жена, счастье переполняет его в эти мгновенья до кончиков парика, но, перекручивая ночами простыни, он кусает подушку, не в силах забыть других, полных жгучей обиды, глаз, которыми провожали его бывшие ближние, которых он предал.

Ганна Шевченко

Черная рубашка

© Ганна Шевченко, 2014

– Не нужно напрягаться! Расслабьтесь… – В руке гинеколога что-то звякнуло. – Нет, ну так нельзя. Я же говорю, расслабьтесь. Как я зеркало буду вводить?

Где-то далеко, за тридевять земель, меж моих колен хлопотала миниатюрная девушка в белом, похожая на птичку Тари.

Такая молоденькая, только после института, наверное. Расслабьтесь… Легко сказать. Как это сделать, когда тебе внутрь загоняют холодное, металлическое, крокодилье рыло.

– Ну же, ну не напрягаемся…

Попыталась вдохнуть поглубже и представить себе что-то приятное. Я дома, лежу в теплой ванне, вокруг меня плавают островки белоснежной пены.

– Ну вот, вот же, – птичка защебетала доброжелательней, – хорошо… Первый день последних месячных когда был?

– Седьмого марта.

– Седьмого марта, – птичка Тари на секунду задумалась, – шейка синюшная, это хорошо. Зев закрыт, отлично… Беременность первая?

– Нет.

– Но вы ведь не рожали? Выкидыши, аборты?

– Аборт пять лет назад.

– Один?

– Один.

– Без осложнений прошел?

– Без.

Врач щупала мой живот, а я лежала в кресле и смотрела на потолок. Казалось, он сейчас рухнет, как и моя жизнь.

– Почему дергаетесь? А? – Мне захотелось пнуть ее коленом. – Больно, что ли?

– Больно.

– Где больно? Вот тут? – Она вытащила зеркало и надавила мне на живот справа.

– Тут тоже.

– А еще где?

– Везде. Посередине. Справа. Слева. Я не знаю…

– Одевайтесь, – сказала наконец врач.

Интересно, почему она выбрала гинекологию, я бы ни за что. Медсестра, полная армянка лет пятидесяти, что-то писала в карте. Я оделась и покинула камеру пыток.

– Тебя как зовут? – спросила женщина лет сорока, занимающая кровать возле окна.

Я ответила.

– А меня Марина, – сказала она.

– О, новенькая! – В дверях показалась еще одна жительница палаты, ее лицо светилось.

Я снова себя назвала.

– А я – Лена! – ответила она.

– Че такая радостная? Выписывают? – спросила Марина.

– Неа! Мне на узи сказали, что девочка будет!

– Поздравляю… – выдохнула Марина.

– Ой, извини, Марин… – смутилась Лена.

Хрупкая, бледная как опенок, Лена виновато поправили свою стрижку-«шапочку», легла на постель поверх одеяла и взяла с тумбочки книгу «В ожидании ребенка».

Марина сжалась в комок и натянула одеяло до подбородка. Она походила на царевну-лягушку. Округлое лицо с пухлыми щечками, большие зеленые глаза, конопатый нос, широкий рот и рыжеватые кудряшки, обрамляющие лоб.

В палату заглянула медсестра:

– Где Брыкалова?

– Там, где и всегда, – ответила Марина.

– Ареват Мамедовна, принесите нам, пожалуйста, кислород, – попросила Лена.

– После процедур. Ты почему копаешься в пакетах, – обратилась она ко мне, – тебе предписан строгий постельный режим.

– Что значит кислород? – спросила я, укладываясь, когда медсестра ушла.

– Подушка с трубочкой, чтоб дышать. Мы же на улицу не выходим, а ребеночку кислород нужен, – ответила Лена, оторвавшись от книги.

– Моему уже ничего не нужно, – тихо сказала Марина, – какая же я дура. Какая дура! Столько лет не могла забеременеть, а теперь натворила такое! Попросила своего комод передвинуть, хотела перестановку сделать, а он не захотел. Так я назло сама двигать стала, когда он на работу ушел. А сегодня меня почистили… Гребаный комод!

Она потянулась за бутылкой воды к подоконнику, одеяло сдвинулось, и в просвете показался пропитанный кровью марлевый ком, наверченный как подгузник.

– Меня пронесло, тьху-тьху-тьху, а ведь то же самое могло случиться на нервной почве.

– И ты тяжесть подняла? – спросила я.

– Нет, это все из-за рубашки.

– Какой рубашки?

– Из-за черной, – сказала Лена, отложив книгу, – я как-то пришла домой, вижу, черная рубашка лежит на стуле. У меня такой не было, у мужа тоже. Я потом у него спросила, он сказал, что понятия не имеет, откуда она взялась. А на манжете булавка приколота. Я скорее на кухню. Взяла святую воду и подхожу к ней. А она встала и пошла. Это нечистая ко мне приходила…

Марина зло захохотала:

– Как это пошла?

– Ну как будто надета на человека-невидимку.

– И ты веришь во всю эту хрень? – все еще смеялась Марина.

– Да я как увидела, у меня все сжалось внутри! Теперь вот матка в тонусе, – Лена вернулась к чтению.

– А у тебя что, тоже черная рубашка? – Марина принялась за меня.

– Белые брюки, – ответила я.

– А ты в карманы заглядывала, там булавок не было? – язвила Марина.

– Заглядывала. Там был телефонный номер какой-то Кати.

– Нужно было сжечь эти брюки! – сказала Лена.

– Они сами исчезли.

– Как это?

– Так же, как и появились, – ответила я, и, чтобы перевести разговор на другую тему, спросила: – А что у этой, как ее, Брыкаловой?

– О, это отдельная песня! – сказала Марина. – У нее преждевременные. Родила мальчика на шестом месяце. На рынке работала, ящики с фаршем таскала. Муж не работает, бухает. Родители ей приносят еду, а она от персонала бегает, ему колбасу с помидорами носит. Они рядом живут, вон из окна дом виден. Он приходил вчера – это кошмар! Ну и рожа.

– А ребеночек жив?

– Жив. Лежит в барокамере. Она молоко сцеживает, а медсестры кормят через катетер, только эта дура сцеживаться забывает, смоется к своему алкашу и сидит там полдня, стережет, чтобы не украли.

Лена повернула к нам открытую книгу и показала схему развития плода по неделям:

– Ой, мамочки, посмотрите, какая она сейчас!

– Головастик, – усмехнулась Марина.

– Слушайте, что они пишут: беременность не случайно сравнивают с эволюцией. Действительно, в первые недели своего внутриутробного развития будущий ребенок проходит все этапы жизни на планете Земля, начиная ее с простейшей клетки в утробе матери. Возможно, поэтому эмбрион человека в первые два месяца почти неотличим от эмбрионов любых других живородящих существ. И только после этого природа начинает придавать эмбриону человеческие черты… Бред какой-то… – Лена закрыла книгу и положила на тумбочку.

– Почему бред? – спросила я.

– Потому что не верю я во все эти эволюции, человека создал Бог…

– Ну да, надел черную рубашку, закатал рукав и давай создавать! – хохотнула Марина.

– Не верю! Как из ничего, из ниоткуда, из какой-то одноклеточной молекулы могло образоваться такое высокоорганизованное существо! Даже если за миллионы лет из одной клетки и получилась обезьяна, то откуда в ней появился разум? Скажи?

– В некоторых обезьянах он и по сей день не появился, – ответила Марина, – ты еще скажи, что Солнце вращается вокруг Земли, темнота.

Лена посмотрела на меня, ожидая поддержки:

– А ты во что веришь, в Бога или в эволюцию? – спросила она.

– И в то и в другое, – ответила я.

– Как это может быть, в Библии написано, Бог создал небо и землю, – удивилась Лена.

– Библия – это притча, текст, написанный иноязыком…

Вошла Ареват Мамедовна, и наш теологический спор прекратился. Она вкатила стойку для капельницы и оставила возле моей кровати. Лену с Мариной забрала в процедурный кабинет, а мне велела готовиться к вливанию. Оставшись в палате одна, я закатала правый рукав и удобней уложила голову на подушку. Надо мной, как башня, стояла подставка с перевернутым пузырем на вершине.

Скрипнула дверь. В проеме показалась черная рубашка. Она подплыла к кровати, где только что лежала Лена, растерянно развела в стороны рукава, выскользнула из палаты и направилась в сторону процедурного кабинета.

Некод Зингер

Пациент из Тальбии

© Некод Зингер, 2014

Людские судьбы всегда казались мне еще более загадочными, чем судьбы камней, садов и книг. Когда психиатрический стационар в Тальбие закрылся, несколько папок с делами умерших пациентов бросили прямо во дворе, очевидно не донеся до мусорного бака. Ни больных, ни медперсонала на территории уже не осталось, но сторож продолжал подкармливать животных живого уголка. Одну из папок с ивритской наклейкой «Цонтвари Костка Онаркеп» я, не удержавшись, подобрал.

– Вот так-то, – сказал сторож, кормивший павлина. – Так-то вот. Снести не снесут, не-е-т – исторический памятник… Зато они его так реконструируют, по генеральному архитектурному плану, что родная мать не узнает. Говорю тебе не по интуиции, а по твердому знанию. Видал особняк по соседству? Все камушки пронумеровали перед тем, как разобрать, – инструкция такая. А новую коробочку сложили, глядь – номера-то все, где попало, а уж что внутри теперь бетонная отливка вместо солидной кладки и два новых этажа по стилю к нему так же подходят, как мэр наш к своему креслу, об этом и говорить нечего. Так что читай историю болезни, это единственное, что остается от этого города!

Я начал читать – и не пожалел.

Пациент без удостоверения личности, безвыходно остававшийся в больнице на протяжении четырех десятилетий с диагнозом хронической паранойи и записанный в больничной карточке как Цонтвари Костка Онаркеп (вероятно, на основании находившейся при нем газетной вырезки с плохо сохранившейся репродукцией мужского портрета), давно уже ни с кем не разговаривал, но в истории болезни было записано, что он владеет венгерским, сербским и немецким языками.

Ошибку в идентификации я обнаружил при первом же взгляде на полувыцветшую газетную статью. Слово «оnarckеp» означает «автопортрет», и этот автопортрет, как и гласила подпись, действительно принадлежал кисти художника Чонтвари Костки и хранился в Будапештском национальном музее. Несмотря на то что этот оригинальный живописец-визионер действительно посетил Иерусалим в конце девятнадцатого века и написал замечательную серию картин на евангельские сюжеты, помещенные в реальный пейзаж Палестины, хронологически он никак не мог оказаться тем странным пациентом, которому было присвоено его имя.

Дальше нескольких слов, связанных с изобразительным искусством, мои познания в венгерском языке, увы, не простираются, но я чувствовал, что разгадка тайны непременно кроется в трех листках, исписанных квадратным «печатным» почерком больного и значившихся в деле «письмом без адреса и адресата». Пробежав глазами непонятный текст, я вычленил из него имя Гезы Чата, немедленно связавшееся с автором поразительных рассказов, незадолго до того появившихся в английских переводах Яши Кесслера и Шарлотты Робертс.

Перевод на иврит, сделанный по моей просьбе одним совершенно нелитературным знакомым, послужил основой нижепереведенной русской версии. Заглавие в тексте загадочного пациента отсутствовало, и мне пришлось придумать его самому.

Дворец, сад, вокзал, подъезд…

В нашей с Бреннером комнате западная стена гнилая, вечно мокрая и зимой, и летом. Вот и сейчас, когда на дворе все пересохло от зноя, эта стена потеет, гноится и пахнет болотом. Специалисты говорят, что так уж построен дом – все западное крыло без фундамента, лежит на земле. Как оно еще не обрушилось – ангелы его держат? Давно пора снести эту пристройку. В прошлом году известный городской архитектор навещал здесь своего сына, капельмейстера, осмотрел здание со всех сторон и сказал, что это жемчужина оттоманской архитектуры, вот только нелепая пристройка его портит. Нет, не благородная плесень Токая покрывает западную стену…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю