355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ульрих Бехер » Сердце акулы » Текст книги (страница 6)
Сердце акулы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:35

Текст книги "Сердце акулы"


Автор книги: Ульрих Бехер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

[9]

По узкому, шаткому пирсу они сошли на берег Порто Леванте (ах, эти прелестные, эфемерные пирсы на островах, еле заметные пирсы, они как будто залегли тут в засаде, эти пирсы-разбойники!). Кроссмен спросил Бартоло, не соблаговолит ли он подождать их тут два-три часа, поскольку они собираются, дескать, прогуляться по острову и, может быть, подняться на Вульканелло. Юный бог милостиво согласился, сказав, что время у него есть, потому что сегодня в море никто не идет, и ночью не пойдет, а вот завтра, завтра будет большой лов, на подходе крупный тунец. Англичанин перекинулся с ним еще несколькими фразами (он хорошо, хотя и с акцентом, говорил на сицилийском диалекте), и, бросив напоследок «Ciao, Bartolo!», скомандовал Лулубэ:

– Let’s go [23]23
  Идем (англ.).


[Закрыть]
.

Зайти с ним к донне Раффаэле и показать начатую работу? Но вот она уже спешит за ним по безлюдной дороге, что ведет от Порто Леванте, «Восточной гавани», к «Западной гавани», Порто Поненте и тянется по узкому перешейку, отделяющему большой вулкан от малого, – идет, поспешает, будто лишенная собственной воли.

С каких это пор Лулу Б. Туриан стала безвольной?

Перешеек представлял собою песчаную косу, на которой произрастали, как это ни странно, в большом количестве кусты форзиции – узкая полоска, напоминавшая кусочек пустыни, которая зимой, во время штормов, полностью скрывалась под водой. Мужчина в тяжелых ботинках неторопливо шагал по серебристо-серому песку, а женщина шла рядом, неся в руках шлепанцы. Навстречу им попалась одна-единственная телега, которую тянул за собою усталый вол, с трудом одолевая по полкилометра в час.

– Завтра он уже будет здесь.

– Кто?

– Тунец.

– Откуда Бартоло знает, что косяк придет именно завтра?

– Во-первых, они всегда приходят в это время на нерест, сюда и к берегам Сардинии. А во-вторых, об этом говорит тот факт, что до сирокко здесь уже прошли сардины. Их корм.

– Их корм?

– Ну, да. Их корм. Тунец любит закусывать сардинами. Крупный тунец. Которым, в свою очередь, любят закусывать другие.

– Другие – это мы?

– Не только мы. Есть и другие хищники, любители тунца...

Она украдкой посмотрела на него. Его правильный профиль, довольно изящно прорисовывавшийся под высоким лбом, уже не казался таким размытым, как в Сарацинской башне, когда его лицо сливалось с землисто-глиняным цветом стен. Теперь это лицо отливало бронзой, контрастно выделяясь на фоне Вульканелло, сернистая желтизна которого как будто еще больше усилилась. Она не видела его глаз, скрытых за темными очками, но, зная его манеру улыбаться только глазами, почему-то была уверена, что в них опять играют веселые огоньки.

– И что это за хищники такие?

– Акулы.

– Акулы пожирают больших тунцов?

– Bluesharks. Акулы-людоеды. Часто бывает, что какая-нибудь акула, а то и несколько, плывут вместе с ними, прибившись к косяку, тысячу миль, прикидываясь, так сказать, тунцом... Понимаешь, Лалэбай? – Она отметила, что он снова перешел на ты. – А когда этой акуле захочется поесть, она без зазрения совести сжирает кого-нибудь из своих спутников. Цап и готово, аминь. А потом плывет себе, как ни в чем не бывало, с этим же косяком дальше.

– Horrible! [24]24
  Ужасно! (Англ.)


[Закрыть]
– пискнула она с затаенным восторгом.

– Природа живет по другим законам и не знает понятия «ужасно». Ужасно с моей точки зрения другое: что мы в своем развитии ушли не намного дальше. Ужасно, что мы поступаем точно так же. Прикидываясь добропорядочными гражданами, предпринимателями или чиновниками, мы преспокойно пожираем своих спутников, цап – и готово, аминь, и плывем себе преспокойно дальше. One, two, three, Shakespeare.

– Йен, мне в моих шлепанцах на Вульканелло не забраться.

– А тебе, Лолобай, и не придется никуда забираться. В такую погоду я и сам предпочел бы залезть в какую-нибудь пещеру, как уставший лев.

– Знаешь, когда я в первый раз увидела Вулькано, я сразу подумала, их здесь должно быть много.

– Кого? Львов?

– Нет, пещер.

– Хм. А ты знаешь, что львы обходятся со своими ближними гораздо более предупредительно, мягко, нежно, короче говоря, гораздо лучше, чем другие животные? О царе природы я и вовсе молчу.

«Отчего он вдруг решил сменить тему?» – подумала она.

– Йен, здесь есть пещеры?

– Есть.

Вход в пещеру напоминал дыру в куске пемзы. В детстве у нее была такая пемза с одной-единствен-ной, едва заметной дырочкой. Пемза всегда лежала в мыльнице, на краешке ванны, и она любила играть с ней. Самое интересное в этой пемзе было то, что внутри она была полая и через дырочку в нее можно было залить целый стакан воды... Редкие домишки Понте Поненто остались где-то справа, когда они вышли на совершенно дикий пляж, где было, наверное, хорошо купаться. Ее волосы развевались на ветру, мягко касаясь его щеки. Он улыбался. Теперь, когда он снял свои очки, ошибиться было нельзя – он улыбался. Форзиция исчезла, остались только редкие кустики травы. Он выдернул белую метелку. В том месте, где безмолвный Вулькано почти отвесно уходил в море, пляж сужался. Ни домов, ни людей, ни зверей, ни кустов, ни травы, ничего. Вот там он и нашел пещеру.

Перед входом в нее ковром лежали свалявшиеся водоросли. Мужчина ловко пригнулся и исчез в глубине, видно было, что он делает это не в первый раз. Потом он снова выбрался наружу, встал в полный рост, забрал у нее шлепанцы, одной рукою обхватил ее запястье, другою сделал царственный жест – махнул белой метелкой, словно приглашая ее войти в его чертоги. Он стоял как хозяин. Мужчина. Дикий Охотник.

– Все в порядке, Лалэбай. Заходи.

– Сюда?

Мужчина кивнул.

– Или тебе страшно?

– Мне-е-е? – протянула она мягким мяукающим голосом и выдавила из себя смешок. – С чего это мне должно быть страшно? Ты меня не знаешь!

– Знаю, но недостаточно, – прошептал Дикий Охотник, все еще продолжая стоять при входе в пещеру и улыбаясь одними глазами.

Ей было страшно.

«Как я раньше об этом не подумала, – мелькнуло у нее в голове. – А почему я, собственно, не должна его бояться? Разве я его знаю? А что, если все это вранье – вся эта история с убитым отцом, и его поисками, и его жуткой находкой? И все эти его рассказы о том, почему он „покинул Лондон", – вдруг все это один сплошной обман? Может быть, он из тех маньяков, что прикидываются приличными гражданами, а сами охотятся за женщинами? Маньяк, который скрывается тут, на островах?»

Она с ужасом вспомнила «Тирольского потрошителя», который подкараулил какую-то англичанку, когда она одна прогуливалась в горах, затащил ее в пещеру и там подверг зверским истязаниям, а потом придушил...

Теперь его глаза не улыбались. Они смеялись, и было видно, что он ее раскусил. Он ей не поверил.

– Бедная девочка, Лалэбай, ты и в самом деле боишься! Фантазия – великая вещь. Но художнику нужно бы лучше разбираться в психологии. Иди сюда, дурочка.

Он взял ее за волосы, притянул к себе, мягко, но решительно, и, крепко держа, как держат за уши кроликов, поцеловал с той же приглушенной дикой исступленностью, с какой он целовал ее два часа назад, когда нес на руках, спускаясь от Сарацинской башни на Липари. Она урчала от удовольствия, безрассудно отдавшись новому наслаждению, что, впрочем, не мешало ей помнить о мелькнувшем было робком и, несомненно, глупом подозрении, которого она теперь бесконечно стыдилась.

«Человек – свет в ночи: вспыхивает утром, угаснув вечером».

Серповидной формы пещера оказалась внутри мягкой, как перина, из-за песка и водорослей. Здесь каждое слово, произнесенное тихим шепотом, отдавалось многоступенчатым затихающим эхом.

«Он вспыхивает к жизни, умерев, словно как вспыхивает к бодрствованию, уснув».

– Я не знаю, что ты там себе напридумывал, я не знаю, что ты там говоришь, – шептала Лулубэ, хотя в пещере, никого кроме них не было. – Но я знаю, что ты думаешь об этом. Об этом ужасе, о твоем отце. Не надо, не думай, сейчас не надо.

– Я ничего себе не придумываю. Я цитирую Гераклита. Гераклита Темного.

– Забудь его.

– Кого?

– Всех, и этого твоего темного Гераклита тоже. Ты ведь со мной.

Ее шепот прошелестел по складчатым шершавым извивам затемненных сумраком низких стен их вытянутой, как карликовый туннель, пещеры, прошуршал и сложился в ясные слова, слишком ясные, чтобы раствориться в плеске прибрежных волн.

– С тобой – Ла-лэ-бай.

– Знаешь, со мной тоже произошла одна страшная история.

– Неужели?

– Когда мне было пять лет. Моя мама...

– Твоя мама стала светом в ночи?

– Я тебя и в самом деле совсем не понимаю. Ей нанесли серьезную травму. У меня на глазах. У меня на глазах... ей выбили глаз.

– Неужели? И кто же это сделал?

– Мой пьяный отец. Барабанной палочкой. Я никогда об этом не рассказывала. Никому.

– Серьезная травма. Такое событие, пережитое в детстве, может сказаться на развитии ребенка, на всей его дальнейшей судьбе.

– Никому.

– Забудь, Лулубэ. Ты ведь со мной.

– Да-а-а-а! Да-а-а-а! – «А-а-а-а» – отозвалось мягкое эхо.

Долгое молчание. А потом его глухой шепот наполнил пространство шуршащими отголосками: «Человек – свет в ночи: вспыхивает утром, угаснув вечером. Он вспыхивает к жизни, умерев, словно как вспыхивает к бодрствованию, уснув».

– Не думай больше ни о чем.

– Благодарю тебя за совет.

– И об этом своем, Темном, – тоже не думай.

– Благодарю тебя.

– Сейчас не думай.

– Благодарю.

[10]

Еще несколько медитаций современного пещерного человека, Кроссмена, на сей раз – без убегающего шелестящего эха, ибо они так и остались невысказанными.

Она уйдет от меня. Скользнет, согнувшись, едва ли не ползком, под серповидным сводом пещеры, прочь от меня. В последний раз мелькнет ее образ на фоне пузырчатого камня. Она перепрыгнет через ковер тины на берегу, вырвется на волю, к свету, выпрямится, прикрывая руками классическую грудь, и пойдет, слегка склонив голову, поглядывая из-под завесы своих волос то вправо, то влево на серебристый песчаный берег, – женщина, выточенная из адамова ребра.

Нет, это звучит пошло. Есть сказки, простые истории, в которые мы верим с детства, но и они в один прекрасный день не убеждают даже истово верующего. Если история сотворения мира в Моисеевой Книге Бытия удивительным образом совпадает с данными геологии, геофизики и астрофизики середины двадцатого столетия после Рождества Христова, то эпизод из той же Книги Бытия, история об Адаме, первом человеке и первом мужчине, которому Господь Бог дал что-то вроде наркоза для того, чтобы сотворить из его ребра женщину, эта история представляется весьма сомнительной.

Весьма сомнительной – не говоря о том, что Жизнь началась с одноклеточных, которые размножались делением, а не путем оплодотворения. Это означает: не мужчина, не отец есть начало всех начал, а материнская первичная плазма. И только на более поздней стадии развития произошло разделение на мужские и женские клетки. Ведь мужское семя не что иное, как несметное скопище головастиков, из которых лишь один-единственный бывает допущен в храм яйца, а остальные гибнут. Древние догадывались об этом без всякой науки и свою догадку возвели в веру. Они поклонялись Небесной корове, о чем пора бы уже перестать с таким железным упорством умалчивать. Пока Моисей сочинял свои «книги», книги, большая часть которых, насколько нам известно, была записана гораздо позже, уже после Вавилонского пленения, да, так пока Моисей диктовал для будущего свои книги, а он именно диктовал, поневоле став суровым диктатором... погоди-ка! имя Моисей ведь происходит от meschu, а в древнеегипетском это значит «дитя». Разве не удивительно, что один из величайших праотцев в истории человечества на самом деле звался «дитя»!

Примерно в то же время, когда Моисей сочинял свои ветхозаветные книги, в Эфесе, еще догреческом Эфесе, люди поклонялись верховному божеству – Великой многогрудой Матери. Шесть столетий спустя, в ионическую эпоху, греки воздвигли в Эфесе Артемисион, грандиозный храм Матери-Артемиды, а еще тремя столетиями позже его поджег мужчина. Если бы меня спросили, я бы сказал: он поджег храм Артемиды не потому, что жаждал славы, хотя его, Герострата, обвиняют именно в этом, нет, он не мог примириться с превосходством женщины, с обожествлением Матери, Артемиды, повелительницы природы, богини рождения, – вот причина, по которой этот парень поджег храм.

Последующие два с небольшим столетия вполне можно бы назвать геростратовскими, ведь все это время мужчина снова и снова разрушал все, что сам же создавал. И за это время превосходство, неоспоримое превосходство мужчины – повелителя мира настолько упало в цене, претерпело такую инфляцию, что сегодня сказка о небольшом хирургическом вмешательстве, которому был подвергнут Адам, никого не убеждает. Допустим, я снова превратился бы в Адама – все равно эта нагая женщина, стоящая сейчас в пышно-пенистой раме из пемзового камня пещеры, не была бы сотворена из моего ребра. Я влюбился в нее и потому назову ее одной из воспитанниц Афродиты Анадиомены. А Базель... При чем тут Базель! Она – воспитанница Пеннорожденной Венеры.

И вдруг – пустота в серповидном выходе из пемзового грота. Ее нет. Куда же она бежит?

Легкими танцующими шагами она пронеслась по пустынному берегу, остановилась, зайдя по щиколотку в волны прибоя, подставив тело посвежевшему ветру. Радужное, как внутренность раковины, море снова возвестило о наступлении «греческого вечера». Казалось, сейчас выйдет, чуть робея, из раковины Афродита и пошлет привет своей воспитаннице. Гнетущая близость горизонта, которую наколдовал сирокко, пропала. Вдали, на северо-западе, возвышались едва видимые невооруженным глазом острова-близнецы Аликуди и Филикуди. Там по небосклону, чистому, без паутины, плыло одинокое перистое облачко, светло-серое с розовыми краями...

Лулубэ следила за тем, как оно плывет вдалеке. На несколько мгновений с ее лица сошло выражение необузданного исступления. Из горла вырвался прерывистый звук, быть может, рыдание, она прошептала: «Ах, Херувим...»

Резко тряхнула покрывалом черных волос, как бы желая его скинуть, бросилась в волны, поднимая тучи брызг, умело нырнула в набежавшую волну, которая понесла ее дальше, в море, и поплыла навстречу перламутровому сиянию.

Спустя несколько минут из пещеры вышел Дикий Охотник. На его лице (никогда не знавшем солнечных очков!) было будто высечено выражение умиротворенности, покоя и даже душевного мира. В своем сером одеянии, свободно свисавшем с плеч и распахнутом на груди (никаких шрамов на ребрах!), он стоял, босой, неприметный, его легко было принять за один из множества утесов вулканической породы. Но тут он, вероятно, увидел то, что мигом вывело его из неподвижности.

Он поднял руку, в которой была зажата белесая метелка тростника, и начал размахивать ею, почти отчаянно:

– Lullabay! – крикнул он во весь голос.

Но только мерный плеск волн отвечал ему. В несколько прыжков он пересек песчаную полосу, ступив в рассеянный свет у кромки прибоя, сложил ладони рупором и прокричал:

– Hey, Lullabay, be careful! Be-cau-se of the sharks!.. [25]25
  Эй, Лалэбай, осторожно! Берегись акул! (Англ.)


[Закрыть]

Он увидел, как она в перламутровом блеске мерно взмахивает руками метрах в ста двадцати от берега, увидел ее лицо, едва различимое под изгибом руки, и услышал сквозь шум прибоя что-то похожее на уносящийся вдаль мяукающий смех.

– Лалэбай! Берегись! Бе-ре-гись аку-ул! Аку-у-лы!

Но она плыла все дальше и дальше от берега. Тогда Дикий Охотник стремительно сбросил свое серое одеяние, рванулся сквозь прибой и нырнул в высокую волну.

[11]

Всю ночь напролет, уже после того, как перестал дуть сирокко, лаяли бродячие собаки, и петухи кричали еще нахальнее, чем обычно, словно очнувшись от кошмарного сна; коты молчали; она спала без сновидений, крепко, почти безмятежно в комнате позади террасы о трех колоннах. «Создание»? Женщина! Да. И не важно, что в соседней комнате спал Ангелус, – Лулубэ знала: она никогда больше не будет «Созданием», если рядом с нею будет Кроссмен.

Ночью она проснулась. Услышала обманчивые звуки окарины, доносившиеся то ли из глубин, то ли с высот, прерывистую мелодию, архаичную в своей монотонности. Но для Лулубэ в ней уже не было ничего загадочного.

Следующий день – последний. Последний день акулы.

Утром Ангелус пришел из Марина Лунга и сообщил о том, что договорился с владельцем «Тритона-2», рыбачьей шхуны, которая после обеда отправится на Панарею и вернется на Липари только к полуночи.

– Ты не возражаешь? Меня ведь очень долго не будет.

– Не возражаю, Херувим.

– Ты тоже поедешь работать на свой остров?

– Может быть.

– Вот и посмотрим потом, кто из нас художник от слова «худо». —Шутка не имела успеха, – Если тебе станет скучно, можешь написать мне письмо, чтобы пополнить коллекцию прославленных посланий, и отправить его с чаечной почтой. – Никакой реакции. – Ты не слышала? Они тут, на Липарских островах, завели у себя чаечную почту вместо голубиной и специально держат для этого чаек.

Сегодня прекрасные дурачества Туриана не находили отклика. Его жена – воплощение творческой самоуглубленности – расчесывала щеткой свою короткую челку, поставив перед собой зеркальце в стиле бидермейер (в которое сто лет тому назад гляделась «любезная супруга Балтазара Базилиуса Туриана, состоятельного коммерсанта из предместья Св. Альбана»).

– Что ты имеешь в виду, когда говоришь о прославленных посланиях?

– Я имею в виду твои послания. Раз уж ты у нас стала прославленной художницей, не то что некоторые художники от слова «худо»...

– Прекрати.

– ...то, значит, и письмам твоим суждено однажды стать прославленными. Для меня они уже сейчас таковы.

– Почему?

– Письма большинства людей, и прославленных в том числе, не слишком интересны. Твои же письма не просто мастерски написаны; они как будто живые, в них постоянно присутствует «оно».

– Что – «оно»?

– «Оно» значит «Милое Создание». – Ангелус мягко усмехнулся. – Между прочим, по-моему, я понемногу начинаю влюбляться, так же как и ты.

Она зачесала волосы назад, оставив челку, которая отделялась ровной линией пробора, шедшего строго от виска к виску, потом смочила щетку водой и пригладила челку, затем, тщательно разделив ее на мелкие прядки, уложила руками, после чего опять взялась за щетку и провела по волосам с такой силой, что стала видна белая кожа там, где был пробор, и можно было подумать, будто это тонзура какого-то тайного монашеского ордена, – и вдруг замерла:

– Начинаешь влюбляться?..

– Да. В остров лангустов, Панарею.

Она перекинула свои тяжелые черные волосы через плечо, умело скрутила их плавными и уверенными движениями рук, выдававшими танцовщицу, и уложила на затылке.

– И во что же это я, по-твоему, понемножку влюбляюсь?

– В свой островок!

– В свой островок?..

– В свой островок, Вулькано, Лулубэ. Ты же говоришь, что вчера там была, поехала, едва дождавшись, когда стихнет сирокко. И сегодня, ведь ты и сегодня туда поедешь, если я не ошибаюсь? Чтобы опять насладиться обществом мистера Кроссмена.

Укрепить массивный узел на затылке с помощью псевдоиспанского гребня руки забыли.

– Кто тебе сказал? – Прерывистое дыхание и срывающийся голос. – Кто сказал, что я наслаждаюсь его обществом?

Ухмылка Туриана в розоватую бородку а la экзистенционалист:

– Ты.

– Я?!

– Ты сказала, что там, на острове, в Порто Леванте оставила у какой-то донны – как бишь ее? не помню, – начатый портрет героя, моделью для которого является Кроссмен.

Вот теперь она воткнула в волосы гребень и слегка мяукнула – засмеялась:

– Этого никто и не отрицает.

На прощанье Ангелус звонко чмокнул ее в одно, потом в другое, уже не скрытое под волосами, ухо, она приняла это с загадочной улыбкой сфинкса. Слабый отзвук этих последних, принятых против воли дружески фамильярных поцелуев еще звенел у нее в ушах, когда она принялась за свой наряд, чтобы «навести полный блеск», преисполненная, нет, просто одержимая радостным беспокойством. Ну и пускай звенит в ушах от последних поцелуев Херувима. С этой хитроумной, состоящей из трех частей прической – уложенные на лбу прядки челки, гладкие волосы на темени и узел на затылке, величиной ровно в три четверти ее головы, – с этой прической не сравнится никакой «конский хвост»! В дополнение к этому она решила украсить себя дешевыми клипсами, в качестве которых использовала два латунных кольца для занавесок. Ну и пусть они звенят, барабанят по барабанным перепонкам, последние херувимские поцелуи... Теперь юбку, солнце-клеш в черную полоску, если надо, я могу шуршать в этой юбке не хуже, чем шуршали шелками дамы в 1889 году, а теперь блузку – мой любимый, мой славный черный цвет, испанский черный, который так идет к моей белой коже... готово, и белые нейлоновые перчатки, длинные, до локтя. А в сумку из белой блестящей соломки, похожую на сложенную пополам широкополую «флорентийскую» шляпу, туда – мое черное кружево, мою мантилью, на всякий случай.

В белых босоножках с тончайшими золотыми каблуками, в которых она едва ковыляла по булыжной мостовой, Лулубэ спустилась в Марина Корта по той улочке-лестнице, по которой Кроссмен нес ее вчера на руках.

Сегодня на каменных парапетах не видно было мертвых ящериц, – те, что шныряли по камням, были живее живых. Между деревьями мелькнуло послеполуденное море, сверкавшее какой-то бессмысленной синевой. Радостное беспокойство возросло. Они с Йеном ни о чем точно не договорились, но ведь теперь она знала, где он живет, и в любое время могла к нему прийти. Да и не понадобится приходить, потому что она и так встретит его, прямо сейчас. Его поведет навстречу ей что-то вроде телепатического сигнала, – она была в этом уверена, убеждена.

Она проковыляла через площадь Бартоло. Может быть, ее пещерный человек уже ждет в одной из маленьких, похожих на пещеры лавчонок, где над входом написано коротко и ясно – «Вино»? Нет? В таком случае, он ждет ее возле пирса, скорее всего – у волшебной часовни Святых Козьмы и Дамиана.

На набережной в лицо ей ударил мощный, полный солнца бриз, который можно было не просто вдыхать – пить! За тебя, радость! Она простучала каблуками мимо какого-то памятника, поставленного здесь неведомо кому. Уж конечно, не в честь Неизвестного узника Липарской крепости. При этой мысли она вздрогнула и остановилась, подняла, не отдавая себе в том отчета, руку к левой груди, одновременно глядя наверх, на мощную стену крепости. Грудь под ладонью ощущалась как что-то чуждое, как какой-то резиновый мячик, завернутый в шелковистую бумагу. На несколько секунд беспокойство сделалось более сильным, чем радость.

Останки, которые Йен обнаружил в этой страшной древней крепости! Его – совсем не археологическая – находка. Палеонтологическая? Да, пожалуй, но лишь при жестоко-ироническом отношении и лишь в том смысле, что найдены не кости давным-давно вымерших живых существ, а останки тех, кого убили совсем недавно. Кажется, что-то в таком роде он тогда сказал. Но ведь я спасла его от этого дикого кошмара, – спохватилась она, – да, действительно, я его спасла. И тут радость сделалась более сильной, чем беспокойство.

На набережной – странно! – было почти совсем безлюдно. Пробежать взглядом вдоль рядов домиков на недлинном берегу от начала и до конца; цвета охры, светло-голубые, нежно-розовые (почти и не вспомнила про Ангелуса), пурпурно-красные фасады, оштукатуренные, с пузатыми решетчатыми балконами, над которыми колышется белье. Кроссмена нет. Она направилась вдоль длинного здания рыбного рынка, что тянулось у подножия крепости. На стене было намалевано дегтем, корявыми буквами: «Vota Garibaldi!» [26]26
  «Голосуй за Гарибальди!» (Итал.)


[Закрыть]
Под сводами слышался гулкий стук дерева – неряшливые толстухи в сандалиях на деревянных подошвах расставляли там длинные деревянные прилавки. У причала – ни одной рыбачьей лодки. Она перешла на короткий пирс, к часовне Козьмы и Дамиана. Кроссмена нет. Все равно, где-то здесь, возле этого мола, он должен, должен ждать. Похоже на игру, в которую когда-то играли в детстве: спрятав что-нибудь, искали – холодно, теплее, еще теплее, горячо! Может быть, он избегает любопытных взглядов и ждет в часовне? Она вытащила из сумки мантилью, набросила на голову, прикрыв свой пробор-тонзуру, и вошла внутрь. (Воспитанная в протестантской вере, она, входя в католические храмы, всякий раз чувствовала себя немножко преступницей.) Ни святого Козьмы, ни святого Дамиана, ни Йена Кроссмена она не обнаружила.

В разноцветных стеклах витражей преломлялся подвижный солнечный блик. Все качалось и плыло в калейдоскопической пестроте. Она с трудом разглядела несколько скамей для прихожан, укутанных в черные платки коленопреклоненных женщин, которые нестройным хором молились и о чем-то просили. Время от времени вдруг криком взвивался писклявый или скрипучий старческий голос: «Топпо! Топпо!» Магическое заклинание, смысл которого Лулубэ поняла лишь тогда, когда, уже выйдя из часовни, побрела прочь. «Тунец, тунец!» – вот о чем молились они святым близнецам, – правильно, ведь сегодня большой косяк этих рыб должен пройти между Стромболи и Липари. И тут она увидела, что вдали на рейде стоит «Эоло».

Почтовый пароход, который ходит из Неаполя на Сицилию, в Мессину, – итак, прошла неделя! Всего неделя с того дня, когда этот довольно красивый, белый почтовый пароход привез ее и Ангелуса со Стромболи на Липари. За одну неделю вся жизнь переменилась.

В тот последний раз «Эоло» привез в Марина Лунга пассажиров, мешки с почтой и полицейских. То, что сегодня «Эоло» встал на рейде и бросил якорь, было, видимо, событием необыкновенным. Потому что несколько оборванцев мальчишек – нет, стоило приглядеться, оказалось, что это были молодые парни, но какие-то малорослые, вроде карликов, настоящие дети нищеты, слишком хилые, чтобы участвовать в лове крупной рыбы, – возбужденно жестикулировали, то и дело оглядываясь на пароход. Потом босиком затрусили к крытому причалу, который упирался в пирс с часовенкой, и стали помогать матросам при погрузке.

Грузить, собственно говоря, было почти нечего.

В присутствии вездесущей полиции – на сей раз ее представлял довольно многочисленный отряд карабинеров, построившихся в две шеренги под командованием упитанного офицера в темно-синей, цвета ночного неба парадной форме с широкими карминно-красными лампасами на брюках, белым шарфом, наполеоновской треуголкой и белыми лайковыми перчатками, левая рука на эфесе длинной сабли, – с пирса при помощи канатов опускали в лодку какой-то груз. Длинный и узкий сундук (или что-то вроде сундука), поблескивавший, словно цинк.

Командующий офицер, при всей пышности формы, был всего-навсего сержантом, он, этот командир, в окружении суетящихся гномов-оборванцев, которые своим видом напомнили Лулубэ их с Турианом проводника – гнома из Сан-Винченцо, казался ненастоящим. Будто Мышиный король из «Щелкунчика» со свитой мышей.

Сундук погрузили в лодку, причем опускали его на дно как-то подчеркнуто бережно, что, однако, ускользнуло от внимания наблюдавшей сцену Лулубэ.

Когда лодка с единственным стоявшим в ней гребцом отчалила, начальник полицейских, судорожно дернувшись, попытался втянуть живот, расправил плечи и поднес ладонь к треуголке. Его отряд стоял по стойке «смирно», передняя шеренга отсалютовала лодке поднятыми карабинами.

От радостного возбуждения госпожа Туриан, что называется, утратила чувство реальности. Поистине, ее в этот абсолютно ясный день поразила слепота.

«Почему они салютовали карабинами? Да мне-то какое дело? Вот точно так же и у нас на Рейне они правят челнами», – подумала она. Тем временем стоявший на корме человек с перекрещенными на спине ремнями уже доставил на «Эоло» свой груз, ничуть не заинтересовавший Лулубэ. На палубе, рядом с коренастым и бородатым черноволосым офицером, – вероятно, это был капитан парохода, – стоял рослый и стройный человек в черном костюме, великолепно сшитом и сидевшем на нем как влитой, в черной фетровой шляпе лондонского фасона, (от глаза художницы не укрылась даже такая деталь). Она увидела, как он снял шляпу, и вроде заблестела лысина. Уж конечно, не Кроссмен. Наверное, какая-то важная птица, вот и явился на торжественную встречу отряд полицейских во главе с сержантом – maresciallo. Тут ее отвлекло еще одно явление, и она уже не увидела, как при помощи лебедок поднимали на палубу длинный цинковый ящик, как отдал ему честь капитан судна и как замер, прижав шляпу к груди, одетый в черное господин; как четыре приземистых матроса развернули флаг – не итальянский, а сине-красно-белый, флаг Соединенного королевства, – покрыли им ящик, осторожно подняли его на плечи и унесли.

По ту сторону мола на каменистом пляже у подножия крепостной стены, там, где вчера сушились рыбачьи лодки, сегодня притаилось несколько бродячих собак.

Сначала две собаки неприметно прыгнули на низкую каменную стенку, потом к ним крадучись подобралась третья. Все три легли и застыли как изваяния, вытянув к морю передние лапы, подняв вверх острые морды и принюхиваясь к бризу – бризу, с которым, по-видимому, к ним доносилось что-то очень важное. Затем все три собаки одновременно вскочили на ноги и, словно завороженные, уставились куда-то в сторону пирса.

Почему они так на меня смотрят?

Три лунных собаки Кроссмена, слава Богу! Сейчас он появится на набережной – я же знала, знала! – ликовала она, – как вдруг еще семь или восемь собак очень робко и незаметно присоединились к этим трем, их был уже целый десяток, и все они принюхивались к чему-то вдали, опасливо устраивались на камнях и смотрели на почти неподвижную воду за молом, словно вырубленные из пемзовых глыб, окаменевшие в какой-то, да, пожалуй, – трагической зачарованности.

Ах, да что этой своре от меня-то нужно?

Она обернулась назад и сразу осознала свою – маленькую – ошибку. (Меж тем большую свою ошибку она пока что так и не обнаружила.)

За несколькими ящиками – совсем не такими, как тот, что только что погрузили на пароход, – за обычными деревянными ящиками лежали еще три собаки, плотно прижавшись к камням пирса. У них были новенькие ошейники, намордники и поводки, свободным концом привязанные к какому-то канату. Удивительно длинные и острые уши, похожие на уши летучих мышей, прижаты к узким головам – признак страха. Острые морды, почти целиком скрытые намордниками из блестящей никелированной проволоки, которые они то и дело пытались сорвать передними лапами в бессильной попытке освободиться от чего-то непривычного.

Лулубэ подковыляла ближе. И тут три пары собачьих глаз разом уставились на нее. Ей вспомнился вечер в Греческой долине, когда Кроссмена сопровождали три таких же, в точности таких же собаки, и они еще пробежали тогда совсем близко от нее. (Ей не пришло в голову, что сейчас здесь, может быть, именно те собаки.) Тогда их шерсть казалась блестящей и белой в магическом лунном свете, а сейчас, на послеполуденном солнце, на берегу, их короткая шерсть казалась скорее оранжевой и была взъерошенной, вздыбленной. Но три пары собачьих глаз, быстро взглянувших на Лулубэ, удивили ее выражением смирения или униженной покорности и вместе с тем – тусклостью, что объяснялось, наверное, их цветом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю