355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Моэм » Шесть рассказов, написанных от первого лица (сборник) » Текст книги (страница 12)
Шесть рассказов, написанных от первого лица (сборник)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:46

Текст книги "Шесть рассказов, написанных от первого лица (сборник)"


Автор книги: Уильям Моэм



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

– Какое перерождение! – заметил я.

Он рассмеялся.

– Папа всегда говорил, что лень раньше меня родилась. Но на самом деле это неправда. Просто не хочется стараться, когда занимаешься чем-то неинтересным.

Я полюбопытствовал, как у него идут дела. Он вроде был доволен своими успехами, и я попросил его сыграть.

– Нет, нет, не сейчас. Я совершенно выдохся, целый день не отходил от инструмента. Давайте пойдем в город пообедаем, а потом вернемся сюда, и я вам поиграю. Я всегда обедаю в одном и том же месте, у меня там несколько знакомых студентов, и вообще там весело.

Мы тотчас стали собираться. Он надел носки, туфли, натянул старую куртку для гольфа, и мы бок о бок двинулись по широким тихим улицам. День стоял свежий, холодный. Джордж шел бодрым шагом. Он обвел взглядом улицу и издал вздох удовлетворения.

Люблю Мюнхен, – признался он. – Это единственный город в мире, где даже воздух пропитан искусством. Ведь в конце-то концов на свете нет ничего важнее искусства, согласны? При одной мысли, что надо будет вернуться домой, мне становится тошно.

– Боюсь, все равно придется.

– Я знаю. Поеду, конечно, но пока не настанет время, не хочу и думать об этом.

– Когда поедете, вам не повредит постричься. Простите, что говорю это, но у вас слишком богемный вид даже для артиста – вы утрируете.

– Вы, англичане, страшные филистеры, – съязвил он.

Он привел меня в стоявшую на боковой улочке огромную ресторацию, переполненную ужинающими даже и этот ранний час и обставленную с немецкой средневековой тяжеловесностью. В углу – далеко от входной двери и свежего воздуха – для Джорджа и его друзей был оставлен покрытый красной скатертью столик. Среди них были поляк, изучавший восточные языки, студент-философ, художник из Швеции, должно быть, автор кубистических полотен, которые я видел у Джорджа, и молодой человек, который, щелкнув каблуками, представился как Hans Reiting, Dichter, то есть Ганс Райтинг, поэт. Никому из них не перевалило за двадцать два года, и я подумал, что плохо вписываюсь в их компанию. К Джорджу все они обращались на ты, и я отметил про себя исключительную свободу, с которой он изъяснялся по-немецки. Сам я давно не говорил на этом языке и сильно его подзабыл, поэтому мало участвовал в их оживленной беседе. Однако чувствовал я себя среди них превосходно. Говорили о литературе, об искусстве, о жизни, морали, автомобилях, женщинах. Взгляды у них были самые радикальные, и хотя тон был шутливый, говорили они совершенно серьезно. Мои сотрапезники презрительно отзывались обо всех хотя бы мало-мальски известных персонах, и единственное, на чем все они дружно сошлись во мнении, было то, что в этом сумасбродном мире лишь вульгарность может рассчитывать на успех. Они с увлечением обсуждали всякие профессиональные тонкости, возражали друг другу, кричали от возбуждения и чертыхались – они упивались жизнью.

Около одиннадцати часов мы с Джорджем направились к нему в студию. Мюнхен – из тех городов, что греховодничают исподтишка, и, за исключением Мариенплац, всюду было тихо и безлюдно. Когда мы пришли, он снял куртку и сказал:

– Вот теперь я вам поиграю.

Едва я опустился в продавленное кресло, как сломанная пружина тут же впилась мне в ягодицу, но я постарался занять по возможности удобную позицию и стал слушать. Джордж играл Шопена. Я слабо разбираюсь в музыке, именно по этой причине мне и дается так трудно эта история. Когда на концертах в Куинз-холл я читаю в антрактах программку, она для меня, что книга за семью печатями. Я ничего не понимаю в гармонии и контрапункте, и никогда не забуду, какое унижение испытал однажды, когда, приехав в Мюнхен на Вагнеровский фестиваль послушать «Тристана и Изольду», умудрился пропустить мимо ушей всю оперу. При первых же звуках увертюры мысли мои унеслись к моим писаниям и обратились на моих героев: они стояли передо мною как живые, я слышал их беседы, страдал и радовался вместе с ними; сменялись годы – я менялся тоже: восторгался чудом весны, дрожал от зимней стужи, голодал, любил, ненавидел, умирал. В антрактах я, должно быть, кружил по саду, ел Schinkenbrotchen, [13]13
  Бутерброды с ветчиной (нем.).


[Закрыть]
запивая пивом, но ничего этого не помню. Единственное, что врезалось мне в память, – когда дали занавес, я вздрогнул и очнулся. Конечно, я пережил прекрасные минуты, но не мог не сокрушаться о собственной глупости: стоило ли так далеко ехать и тратить столько денег, если я не мог переключиться на то, что происходило на сцене?

Джордж все больше играл знакомые вещи. То был обычный концертный репертуар, который он исполнил в самой энергичной манере, и перешел к бетховенской «Аппассионате». Я и сам играл ее в далеком отрочестве, когда учился фортепьянной игре (успехи были самые скромные), и до сих нор помню каждую ее ноту. Что и говорить, это классика, великое произведение, кто станет отрицать? Но признаюсь, в столь поздний час она меня не тронула.

Она вроде «Потерянного рая» Мильтона: божественна, но как-то холодновата. «Аппассионату» Джордж тоже сыграл с большим подъемом. И сильно вспотел. В первые минуты я никак не мог понять, что мне мешает в его манере: что-то царапало слух, и вдруг до меня дошло: у него «расходятся» руки – левая чуть отстает от правой, из-за чего между басовым и скрипичным ключом то и дело слышится крохотное несовпадение, – но, повторяю, в музыке я невежда, и, быть может, все дело было в том, что Джордж выпил слишком много пива в этот вечер, или вообще мне это померещилось. Я постарался выжать из себя побольше комплиментов.

– Да нет, я знаю, нужно гораздо больше работать. Пока я только новичок, но ничего, мне это по силам. Я чувствую это всеми фибрами души. Пусть я потрачу десять лет, но стану пианистом.

Усталый, он встал из-за рояля. Время было уже за полночь, и я собрался уходить, но он и слышать ничего не желал. Откупорил несколько бутылок пива и закурил трубку. Ему хотелось поговорить.

– Вам тут хорошо? – спросил я.

– Очень, – ответил он совершенно серьезно. – Я бы хотел тут жить. Никогда мне не было так весело. Взять, к примеру, сегодняшний вечер – правда, было замечательно?

– Очень занятно. Но нельзя же оставаться вечным студентом. Ваши друзья повзрослеют и разъедутся.

– Ничего, приедут другие. Здесь всегда полно студентов и всякого другого народу.

– Но вы ведь тоже повзрослеете. Есть ли более жалкое зрелище, чем человек в возрасте, который подлаживается под молодежь? Взрослый человек, который строит из себя мальчика, втирается в их общество и врет себе, что они принимают его на равных, – что может быть смешнее? Это немыслимо.

– Но я чувствую себя здесь как рыба в воде. Бедный папа мечтает, чтобы я стал английским джентльменом, а у меня от этого мурашки по коже бегают. Какой из меня охотник? Охота, стрельба, да и крикет тоже – мне все это даром не нужно. Я просто притворялся.

– И надо сказать, очень убедительно.

– Пока я не приехал сюда, я сам не знал, что все это не настоящее. Мне нравилось в Итоне, да и в Оксфорде мы жили в свое удовольствие, но все равно я чувствовал, что я чужак. Роль я играл – не подкопаешься, но это потому, что актерство у меня в крови, а все-таки душа была не на месте. Дом на Гросвенор-стрит – наша законная собственность, за Тильби папа выложил сто восемьдесят тысяч фунтов, но – не знаю, поймете ли вы, что я хочу сказать, – мне все равно всегда казалось, что и эти дома, и обстановку мы сняли на сезон и что в один прекрасный день уложим вещи и уступим место настоящим хозяевам.

Я слушал его с большим вниманием, пытаясь угадать, что из того, что он сейчас говорит, он и в самом деле смутно ощущал прежде, а что ему только кажется в новых, изменившихся обстоятельствах.

– Я раньше ненавидел, когда Ферди, мой двоюродный дедушка, рассказывал еврейские анекдоты. Мне казалось, ничего гнуснее быть не может. Зато теперь я понимаю: он просто спускал пары. Бог ты мой, какое напряжение – корчить из себя светского человека! Папе все же легче; правда, в Тильби ему приходится разыгрывать английского сквайра, но в городе он может быть самим собой. Папе хорошо. Но теперь я сорвал с себя маску и театральный костюм и наконец тоже могу быть самим собой. Какое облегчение! Признаюсь, недолюбливаю я вас, англичан. С вами никогда не знаешь, на каком ты свете. Вечно одна скука да условности. Вы никогда не даете себе воли. Да и не ощущаете вы ее, нет ее у вас в душе – воли, вы все такие перепуганные. Страшно боитесь сделать что-нибудь не так.

– Не забывайте, вы и сами англичанин, – пробормотал я.

Он в ответ рассмеялся:

– Кто, я? Я не англичанин. Во мне нет ни капли английской крови. Я еврей, и вы прекрасно это знаете, и к тому же – еврей немецкий. А я и не хочу быть англичанином. Я хочу быть евреем. Все мои друзья – евреи. Вы даже себе не представляете, как хорошо я себя чувствую среди них. Могу быть собой. Дома мы чего только не делали, чтобы не смешиваться с евреями. Мама – оттого, что она белокурая, – решила, что может покончить с еврейством, и все время притворялась, будто она англичанка. Какая чушь! А знаете, я получил столько удовольствия, когда гулял по еврейским кварталам Мюнхена, вглядывался в лица. И как-то раз во Франкфурте – евреев там тьма-тьмущая – я все ходил да глядел на мрачных стариков с крючковатыми носами, на толстых женщин в париках. Я чувствовал с ними такое родство, чувствовал, что я один из них, прямо хотелось расцеловать их всех. Они тоже поглядывали на меня; интересно, признавали они меня за своего или нет? Я страшно пожалел, что не знаю идиш. Так захотелось дружить с ними, бывать у них дома, есть кошерную пищу и все такое прочее. Я даже было пошел в сторону синагоги, да побоялся, что не знаю, как себя вести, и меня оттуда выдворят. Мне нравится самый запах гетто, и ощущение жизни, и таинственность, и грязь, и запустение, и романтика. И я уже никогда не избавлюсь от тяги ко всему этому. Вот это и есть настоящее, а все остальное – кукольная комедия.

– Вы разобьете отцу сердце, – сказал я.

– Ну так ведь либо ему, либо себе. Почему бы ему не отпустить меня на все четыре стороны? У него есть Гарри. Гарри только рад будет стать помещиком в Тильби. И джентльмен из него получится в наилучшем виде. Понимаете, мама вбила себе в голову, что я должен жениться на англичанке. Гарри сделает это с большим удовольствием. Найдет себе отличную старинную английскую семью и женится за милую душу. В конце концов, я прошу так мало. Какие-то пять фунтов в неделю, а им остаются и титул, и парк, и картины Гейнсборо, и все остальные бирюльки.

– Все это так, но вы дали честное благородное слово вернуться через два года.

– И вернусь, – угрюмо проговорил он. – Лия Мэкерт обещала меня послушать.

– А что вы сделаете, если отзыв будет неодобрительный?

– Пущу себе пулю в лоб, – беззаботно отозвался он.

– Ну и очень глупо, – в тон ему ответил я.

– Скажите, а вы хорошо чувствуете себя в Англии?

– Нет, но дело в том, что я нигде хорошо себя не чувствую, – признался я.

Как и следовало ожидать, ему было не до меня.

– Мне противна самая мысль о возвращении. Теперь я знаю, как разнообразна жизнь, и ни за какие коврижки не соглашусь быть английским сельским джентльменом. Боже мой, какая это скучища!

– Деньги – очень недурная штука, а быть английским пэром, по-моему, весьма приятно.

– Деньги для меня ничего не значат. Я не могу купить на них то, что мне больше всего нужно. И потом, не знаю уж почему, но я не сноб.

Час был очень поздний, а мне на следующее утро нужно было рано вставать. Я подумал, что не стоит придавать особого значения словам Джорджа. Такую чепуху часто мелют молодые люди, когда неожиданно попадают в среду художников и поэтов. Искусство – напиток крепкий, и нужно иметь крепкую голову, чтобы не захмелеть. Божественный огонь сильнее всего пылает в тех, кто умеряет его ярость здравым смыслом. В конце концов, Джорджу еще нет и двадцати трех, а время – лучший учитель. Да и не я отвечаю за его будущее. Я пожелал ему доброй ночи и отправился пешком в гостиницу. На равнодушном небосклоне ярко сияли звезды. Утром я уехал из Мюнхена.

По приезде в Лондон я не стал докладывать Мюриел ни о том, что говорил Джордж, ни о том, как он выглядит, а лишь заверил ее, что он вполне здоров и счастлив, очень много играет и, на сторонний взгляд, жизнь ведет трезвую и примерную. А еще через полгода он вернулся домой, и я получил от Мюриел приглашение приехать в Тильби на уик-энд: Ферди должен был привезти Лию Мэкерт послушать Джорджа и очень просил, чтобы при этом присутствовал и я. Конечно, я принял приглашение. Мюриел встречала меня на станции.

– Как вы нашли Джорджа?

– Ужасно толстый, но вроде бы очень веселый. По-моему, он рад, что вернулся, и так нежен с отцом.

– Приятно слышать.

– Ах, друг мой, я так надеюсь, что Лии Мэкерт не понравится его игра. У нас у всех просто гора свалится с плеч.

– Боюсь, для него это будет страшным ударом.

– Вся жизнь состоит из ударов, – сухо возразила она, – и ничего, мы привыкаем с ними справляться.

Я не мог удержаться от иронической улыбки: мы ехали в «роллс-ройсе»; впереди, за перегородкой, рядом с личным шофером сидел лакей; на шее у нее поблескивала нитка жемчуга тысяч в сорок. Впрочем, мне вспомнилось, что, когда присуждали почетные титулы по случаю дня рождения монарха, сэра Адольфуса Блэнда не было среди трех избранников, которых Его Величество соблаговолил произвести в пэры Англии.

Лия Мэкерт могла заглянуть в Тильби лишь ненадолго. В субботу вечером она выступала в Брайтоне, а в Тильби должна была приехать на своей машине в воскресенье утром и после ленча к вечеру вернуться в Лондон, потому что уже в понедельник давала концерт в Манчестере. Джорджу предстояло улучить минуту и поиграть ей в дневные часы после трапезы.

– Он так много занимается, – посетовала Мюриел. – Поэтому он и не приехал со мной встречать вас.

Свернув в ворота парка, мы покатили к дому по величественной въездной аллее, обсаженной могучими вязами. Гостей, кроме меня, явно не было.

Меня представили вдовствующей леди Блэнд. Я давно мечтал с ней познакомиться. Я рисовал себе импозантный образ старой-престарой еврейки, обитающей в полном одиночестве в роскошном доме на Портленд-плейс, но сующей нос во всякое дело и твердой рукой правящей всей семьей.

Действительность меня не разочаровала. Внешность у нее была представительная: она была довольно высокого роста, плотная, но не грузная, с типично еврейским лицом и очень заметными усиками, в каштановом парике со странным металлическим отливом. Облачена она была в роскошное платье из черной парчи, грудь обегал длинный ряд бриллиантовых звезд; вокруг шеи переливалось бриллиантовое колье, и на морщинистых пальцах сверкали бриллиантовые кольца. Говорила она довольно громко, резким голосом, с сильным немецким акцентом. Когда меня ей представляли, она вонзила в меня свои остро поблескивавшие глазки, быстро оценила мою особу и, как ни курьезно, нимало не пыталась скрыть, что вывод оказался для меня нелестным.

– Вы, кажется, давно знакомы с моим братом Фердинандом? – промолвила она, гортанно раскатывая «р». – Мой брат Фердинанд всегда вращался в самом лучшем обществе. А где же сэр Адольфус, Мюриел? Он знает, что ваш гость прибыл? А за Джорджем ты не хочешь послать? Если он до сих пор не выучил свои пьесы, до завтра он их все равно не выучит.

Мюриел объяснила, что Фредди доигрывает партию в гольф со своим секретарем, а Джорджу уже доложили, что я здесь. Леди Блэнд слушала ее с таким видом, будто эти разъяснения ей представлялись совершенно неудовлетворительными, и снова повернулась ко мне:

– Дочь сказала, что вы были в Италии?

– Да, только что вернулся.

– Красивая страна. Как себя чувствует король?

Я ответил, что мне ничего об этом не известно.

– Я хорошо его знала, когда он был маленьким мальчиком. Не очень крепкий ребенок. Королева Маргарита, его мать, была моей близкой подругой. Семья считала, что он никогда не женится. И герцогиня Аостская страшно рассердилась, когда он влюбился в эту черногорскую принцессу.

Казалось, она принадлежала к какому-то далекому-далекому прошлому, но держалась очень бодро, и я подумал, что немногое ускользает от ее глаз-буравчиков. Тут появился Фредди в бриджах для гольфа, очень щеголеватый. Было смешно и даже трогательно видеть, как этот седобородый и, в общем, довольно властный человек откровенно старается угодить пожилой матроне, которую называет «мама». Вскоре к нам присоединился Джордж. Такой же толстый, как и раньше, но стриженый – явно по моему совету. Мальчишеского обаяния в нем уже почти не осталось, зато он превратился в сильного, крепкого молодого мужчину. Приятно было наблюдать, с каким удовольствием он принялся за еду – поглощал горы бутербродов и огромные куски торта: аппетит у него был еще юношеский. Отец смотрел на него с ласковой улыбкой, и в самом деле, глядя на него, легко было понять, почему все они так к нему привязаны. Открытость его нрава, обаяние и пылкость, конечно, очень импонировали, а благородные манеры, искренность и врожденная сердечность не могли не привлекать сердца. Не знаю, обронила ли соответствующий намек его бабушка, или это просто следовало из великодушия его натуры, но ясно было, что он старается переломить себя ради отца. И по смягчившемуся взгляду Фредди, по тому, как он ловил каждое слово юноши, по довольному, счастливому и гордому выражению его лица можно было догадаться, чего ему стоило отчуждение последних двух лет. Он боготворил Джорджа.

* * *

Утром мы играли в гольф втроем, так как Мюриел пошла к мессе и не могла составить нам компанию, а в час дня автомобиль привез Лию Мэкерт и Ферди. Мы сели за стол. Я, конечно, прекрасно знал, каким признанием пользуется Лия Мэкерт, считавшаяся лучшей пианисткой Европы. Их с Ферди, который своим покровительством и поддержкой очень помог ей в начале карьеры, связывала старинная дружба, и это он договорился, чтобы она послушала Джорджа и высказала мнение о его видах на будущее. Было время, когда я всеми силами старался не пропускать ее концерты. Играла она без малейшей аффектации – просто, как птицы поют, и вроде бы без малейшего усилия – невероятно естественно: серебряные звуки стекали с кончиков ее легких пальцев совершенно непроизвольно, так что возникало ощущение, будто все эти сложные ритмы – плод импровизации. Понимающие люди говорили мне, что у нее блистательная техника. Я никогда не мог понять, что мне доставляет больше удовольствия: ее исполнение или ее личность. В те дни она казалась самым эфирным созданием, какое только может нарисовать воображение; не верилось, что в столь хрупком теле живет такая сила. Она была тоненькая, бледная, с огромными глазами и массой пышных черных волос, а когда играла, на лице у нее появлялось мечтательное детское выражение, придававшее ей невыразимую прелесть. Она была пленительна, но красота у нее была какая-то неземная, и, когда во время исполнения легкая улыбка трогала уголки ее сомкнутых губ, чудилось, будто ей вспоминается что-то нездешнее, подслушанное в другом мире. Сейчас ей было уже сорок с небольшим, она утратила воздушность, раздалась, лицо стало полнее, и чарующая отрешенность сменилась категоричностью триумфатора, уверенного в очередном успехе. Она была бойкая, деятельная и какая-то избыточная. Казалось, что от избытка жизненной силы вокруг нее всегда горят софиты – как нимбы вокруг голов святых. Ее мало что интересовало, кроме собственных дел, но, обладая чувством юмора и знанием света, она умела с толком распорядиться своей веселостью. Она поддерживала беседу, не завладевая ею целиком. Джордж говорил мало. Время от времени Лия бросала взгляд в его сторону, но не старалась втянуть в разговор. За столом я был единственным неевреем, и хотя все, кроме леди Блэнд, говорили по-английски безупречно, я не мог отделаться от впечатления, будто говорят они как-то иначе, чем англичане, – возможно, слишком округляя гласные и уж, безусловно, слишком громко. Да и слова с их губ не слетали, а низвергались потоком. Мне пришло в голову, что, окажись я в комнате по соседству, куда бы доносились только неразборчивые звуки, я бы решил, что говорят на иностранном языке. От всего этого делалось как-то не по себе.

Лия Мэкерт хотела выехать в Лондон около шести часов вечера, поэтому прослушивание договорились устроить в четыре. Мне было понятно, что, чем бы оно ни кончилось, с ее отъездом я, человек и без того не принадлежащий к семейному кругу, останусь единственным посторонним, и потому, сославшись на неотложное дело, ожидающее меня с утра, я попросил Лию подбросить меня на своей машине.

Около четырех часов все мы собрались в гостиной. Старая леди Блэнд расположилась на диване рядом с Ферди; Фредди, Мюриел и я удобно устроились в креслах, а Лия Мэкерт села отдельно, инстинктивно выбрав якобитский стул с высокой спинкой, смахивающий на трон. В желтом платье, оттенявшем оливковую смуглость кожи, она выглядела очень эффектно. Глаза у нее были прекрасные. На сильно накрашенном лице ярко алели губы.

Джордж не проявлял никаких признаков волнения. Когда Фредди, Мюриел и я вошли в зал, он уже сидел за роялем и спокойно смотрел, как мы рассаживаемся. Он улыбнулся мне краешком губ. Увидев, что мы устроились, он заиграл. Начал он с Шопена. Он исполнил два хорошо знакомых мне вальса, полонез и этюд. Играл он с немалой долей brio. [14]14
  Живость (ит.).


[Закрыть]
Жаль, что я недостаточно разбираюсь в музыке, чтобы точно описать его манеру. В ней были сила и юношеское буйство, но я ощущал, что ей недостает того, что составляет для меня особое очарование Шопена: нежности, щемящей меланхолии, мечтательной веселости и той слегка поблекшей романтики, которая всегда ассоциируется у меня с сентиментальностью раннего викторианства. Иногда мне снова чудилось – но может быть, я ошибался, слишком нечетким было впечатление, – что руки у него чуть-чуть расходятся. Я перевел глаза на Ферди и увидел, что он послал сестре немного удивленный взгляд. Мюриел сначала неотрывно следила за пианистом, потом потупилась и до самого конца не подымала глаз от пола. Отец тоже смотрел на юношу, смотрел не мигая, но, если только мне это не привиделось, лицо его все больше бледнело и приобретало тревожное выражение. Музыка у них в крови, всю свою жизнь они слушали ее в исполнении лучших музыкантов мира и судили о ней инстинктивно, но верно. Единственным слушателем, чьи черты сохраняли полное бесстрастие, была Лия Мэкерт. Она слушала очень сосредоточенно и ни разу не шелохнулась – как статуя в нише.

Наконец он доиграл и повернулся к ней, не говоря ни слова.

– Что вы хотите, чтобы я сказала?

Они смотрели прямо в глаза друг другу.

– Я хочу, чтобы вы сказали, есть ли у меня надежда стать со временем первоклассным пианистом.

– Нет. Даже через тысячу лет.

Воцарилась мертвая тишина. Фредди втянул голову в плечи и уставился на ковер. Мюриел взяла мужа за руку. Лишь Джордж продолжал неотступно смотреть на Лию Мэкерт.

– Ферди посвятил меня во все обстоятельства дела, – наконец заговорила она. – Но не думайте, что я исхожу из них в своей оценке. Все это мелочи. – И она обвела широким жестом великолепную, изысканно обставленную залу и всех нас, сидевших там. – Если бы я думала, что вас есть задатки истинного музыканта, я без малейших колебаний просила бы вас оставить все это ради искусства. Нет ничего важнее искусства. Рядом с ним ни богатство, ни титулы, ни власть не стоят ломаного гроша. – Она посмотрела на нас ясным взором, в котором не было ни малейшего вызова. – Важны только мы, все остальные не в счет. Мы вносим смысл в существование, а вы для нас лишь материал.

Меня несколько задело то, что меня зачислили в общую категорию, но сейчас речь шла не о том.

– Я, конечно, вижу, что вы очень много работали. И не думайте, что это был напрасный труд. Вы всегда будете испытывать радость от того, что можете сесть за инструмент и сыграть, да и удовольствие от игры больших музыкантов вы будете получать совсем другое, чем обычные люди. Они о таком и мечтать не могут. Посмотрите на свои руки – разве это руки пианиста?

Я невольно перевел взгляд на руки Джорджа. Прежде я как-то никогда не обращал на них внимания. Меня поразило, какие они широкие, с короткими толстыми пальцами.

– У вас не абсолютный слух. Думаю, из вас получится очень хороший любитель и не более того. В искусстве между любителем и профессионалом лежит пропасть.

Джордж не проронил ни слова. И если бы не разлившаяся но его лицу бледность, никто бы не догадался, что всем его мечтам сейчас выносят смертный приговор. Настала тягостная тишина. Вдруг глаза Лии Мэкерт налились слезами.

– Не полагайтесь на меня. Пусть вас послушает кто-нибудь еще, – уговаривала она. – Я не Бог, могу ошибаться. Вы, конечно, знаете, какой чудный, великодушный человек Падеревский. Я напишу, и вы поедете сыграете ему. Уверена, он вам не откажет.

В ответ Джордж слабо улыбнулся. Как безупречно воспитанный человек, он не хотел, чтобы присутствовавшие мучились неловкостью, какие бы чувства ни испытывал он сам.

– Думаю, в этом нет надобности. Я безоговорочно принимаю ваш вердикт. Сказать по правде, почти то же самое говорил мой педагог в Мюнхене.

Он встал из-за рояля и закурил сигарету. Это как-то разрядило обстановку, и все зашевелились на своих местах. Лия Мэкерт улыбнулась Джорджу:

– Хотите, я вам сыграю?

– Да, пожалуйста.

Она прошла к роялю. Сняла кольца, унизывавшие пальцы, и заиграла Баха. Не знаю, что именно: я никогда не помню названия вещей, но я узнал по-французски чопорную церемонность маленьких немецких княжеских дворов, опрятную умеренность бюргерского уюта, деревенские танцы на лужайке, зеленые деревца, похожие на рождественские елки, залитые солнцем деревенские просторы Германии и ее милую обжитость. Я вдыхал исходящий от земли теплый запах и ощущал кряжистую мощь, прущую из самых ее недр, и какую-то стихийную силу – не знающую счета времени и шедшую откуда-то из-за пределов космоса. Лия Мэкерт играла изумительно, нежное сияние звуков приводило на ум полную луну, чей свет струится по сумеречному летнему небу. Какой-то другой частью своего существа я продолжал наблюдать за остальными и видел, как глубоко они переживают совершавшееся: они сидели как зачарованные – и я от всей души позавидовал безраздельности их чувства. Лия закончила – на устах у нее еще порхала улыбка – и стала надевать кольца.

Джордж усмехнулся.

– Вот и ответ на все вопросы, – сказал он.

Слуги подали чай, и сразу после него мы с Лией Мэкерт попрощались и сели в машину. Ехали мы прямо в Лондон. Она не замолкала всю дорогу, и речи ее отличались если не блеском, то по крайней мере невероятной живостью. Она вспоминала свою манчестерскую юность, рассказывала, какие трудности ей пришлось преодолеть в начале карьеры. Слушать ее было очень интересно. О Джордже она не вспомнила ни единым словом: этот малозначительный эпизод был исчерпан, и больше она о нем не думала.

Мы не догадывались о том, что в это время происходило в Тильби. После нашего отъезда Джордж прошел на террасу, и отец тотчас последовал за ним. Да, Фредди одержал победу, но она его не радовала. Благодаря присущей ему поистине женской чуткости он знал, что испытывает Джордж, и от страданий сына у него просто разрывалось сердце. Пожалуй, никогда еще он не любил его так сильно. При виде отца Джордж слабо улыбнулся. Фредди заговорил с ним дрогнувшим голосом. В порыве захлестнувших его чувств он захотел отвергнуть плоды своей победы:

– Послушай, старина, не могу видеть, как ты огорчаешься. Может, поживешь еще годик в Мюнхене, а там посмотрим?

Джордж покачал головой:

– Да нет, это ничего не даст. Я использовал свой шанс. Кончен бал.

– Не принимай это так близко к сердцу.

– Понимаешь, если я чего и хотел в жизни, так только одного – стать пианистом. Ничего не поделаешь. Хотя не очень справедливо, если вдуматься.

Изо всех сил стараясь держать себя в руках, он улыбнулся бледной улыбкой.

– А может, покатаешься вокруг света? Возьмешь кого-нибудь из оксфордских друзей? Я все оплачу. Тебе пора отдохнуть – ты столько работал.

– Большое тебе спасибо, папа, потом подумаем. Сейчас мне хочется прогуляться.

– Можно с тобой?

– Да нет, я лучше один.

И тут Джордж сделал странную вещь. Обнял отца за шею обеими руками и поцеловал в губы. Потом как-то сдавленно, будто растроганно, хохотнул, повернулся и ушел. А Фредди поплелся в гостиную, где сидели его мать, жена и Ферди.

– Фредди, почему бы тебе не женить мальчика? – тут же спросила у него старая дама. – Ему уже двадцать три. Это бы в два счета отвлекло его от неприятностей, а потом, когда у него будут жена и ребенок, он остепенится и станет как все.

– На ком же ему жениться, мама? – поинтересовался с улыбкой сэр Адольфус.

– Ну, это не проблема. Ко мне на днях приезжала леди Фрейлинсгаузен со своей дочкой Виолеттой. Очень интересная девушка, и с деньгами. Леди Фрейлинсгаузен намекнула мне, что сэр Джейкоб не поскупится, если Виолетта сделает хорошую партию.

Мюриел вся вспыхнула:

– Терпеть не могу леди Фрейлинсгаузен. И Джорджу еще рано жениться. А уж жениться он может на ком пожелает – за него любая пойдет.

Старая леди Блэнд наградила дочь непроницаемым взглядом.

– Какая же ты глупенькая, Мириам, – проговорила она, называя невестку именем, от которого та давно отказалась. – Пока я жива, я не позволю тебе делать глупости.

Она ясно понимала, словно Мюриел назвала это своим именем, что невестка хочет женить Джорджа на англичанке, но она также знала, что, пока она жива, ни Фредди, ни его жена не осмелятся произнести это вслух.

Но Джордж отправился не на прогулку. Возможно, потому, что охотничий сезон должен был вот-вот начаться, он надумал пойти в комнату, где хранились охотничьи ружья, и стал чистить ружье, которое мать подарила ему на двадцатилетие. С тех пор как он уехал в Мюнхен, ружье так и стояло нетронутым. Вдруг грянул выстрел. Когда испуганные слуги вбежали в комнату, Джордж лежал на полу с простреленным сердцем. Видимо, ружье было заряжено, и, поворачивая его в разные стороны, Джордж нечаянно выстрелил себе в грудь. О таких происшествиях часто пишут в газетах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю