Текст книги "Записки Барри Линдона, эсквайра, писанные им самим"
Автор книги: Уильям Теккерей
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Лет через двадцать мы встретились с ним в Версале. Когда я заговорил с ним о тех временах, он даже переменился в лице.
– Ради бога, – сказал он, – не поминай былое, я и по сию пору просыпаюсь, дрожа и обливаясь слезами.
Что до меня, то спустя короткое время (за каковое мне, признаюсь, довелось, как моим товарищам, отведать палки) , когда я уже успел зарекомендовать себя как храбрый и сноровистый солдат, я принял те же меры, что и на английской службе, дабы оградить себя от дальнейших унижений. Я носил на шее пулю, которую отнюдь не прятал, но давал понять, что она предназначена тому, будь он солдат или офицер, кто посмеет поставить меня в палки. Было в моем нраве что-то заставлявшее начальников верить, что я слов на ветер не бросаю; эта пуля уже сослужила мне службу, когда я застрелил австрийского полковника, но я без колебаний всадил бы ее и в пруссака. Их распри были мне безразличны, мне было безразлично, под каким маршировать орлом – одноглавым или двуглавым. Я говорил: "Никто не скажет, что я манкирую своими обязанностями, а значит, никто меня пальцем не тронь!" И этому правилу я оставался верен до конца моей солдатской службы.
Я не намерен писать историю баталий, в коих мне довелось сражаться под прусскими знаменами, как не вдавался в их описание, вспоминая английскую службу. Я не хуже других выполнял свой долг, и к тому времени, как отрастил порядочные усы, – а было мне тогда лет двадцать, – более храброго, красивого и ловкого солдата, а также, сознаюсь, более прожженного негодяя не нашлось бы во всей прусской армии. Я усвоил все положенные вояке черты хищного зверя: в бою бывал свиреп и беспечен, а в передышки между боями накидывался на все без разбора доступные мне удовольствия, добытые любым путем, хотя, по правде сказать, солдатская среда была здесь несравненно выше, чем у вахлаков-англичан, да и по службе нас так подтягивали, что времени не оставалось на проказы.
Так как я жгучий брюнет со смуглой кожей, меня прозвали в полку "Der schwarze Englander" – "Черномазый Англичанин", а также "Английский Дьявол". Наиболее ответственные задания всегда поручались мне. Не обходили меня и денежными наградами, зато уж насчет производства – ни-ни! В тот день, когда мне удалось убить австрийского полковника (это был улан, и, как говорили, из крупных шишек, я схватился с ним один на один в пешем бою), сам генерал Бюлов, наш командир, поздравил меня перед фрунтом, пожаловал двумя фридрихсдорами и сказал: – Сейчас я тебя награждаю, но как бы вскорости не пришлось повесить!
Я в тот же вечер в развеселой компании прокутил эти деньги до последнего грошена, а заодно и те, что нашел на убитом полковнике; да и вообще, пока продолжалась война, деньги у меня не переводились.
Глава VII
Барри ведет гарнизонную жизнь и обзаводится друзьями
Когда война кончилась, наш полк перевели в столицу, этот, быть может, наименее тоскливый из всех прусских городишек, хотя особого веселья и здесь не наблюдалось. Служба, как всегда, суровая, все же оставляла нам достаточно свободных часов, и мы могли посвящать их развлечениям и удовольствиям – было бы чем платить. Многие солдаты получили разрешение заняться вольным ремеслом; я же ничему не был обучен, да и честь моя не стерпела бы такого унижения: слыхано ли дело – джентльмену пачкать руки грязной работой! Однако солдатского жалованья едва хватало, чтобы не помереть с голоду, и так как я был падок до удовольствий, а наше пребывание в столичном городе мешало нам добывать средства обычным способом, накладывая поборы на гражданское население, что так выручает солдат в военное время, то и пришлось мне примириться с необходимостью и, чтобы промыслить средства на веселое житье, заделаться так называемым Ordonnanz, иначе говоря, доверенным денщиком моего капитана. Несколько лет тому назад я с негодованием отверг подобное предложение, но то было на английской службе – иное дело чужбина; к тому же, по правде сказать, промаявшись пять лет простым рядовым, становишься нечувствительным ко многим щелчкам, столь несносным для нашей гордости в вольной жизни.
Мой капитан был еще очень молод, что не помешало ему отличиться на войне и достичь такого чина. Он был к тому же племянник и единственный наследник министра полиции мосье. Поцдорфа, каковое обстоятельство, без сомнения, способствовало его производству. На плацу и в казармах капитан фон Поцдорф никому спуска не давал, но лестью можно было обвести его вокруг пальца. Я полюбился ему в первую очередь аккуратной косой (никто в полку не умел так убирать голову, волосок к волоску, как моя персона), а потом закрепил его расположение всяческими комплиментами и подходцами, коими, как истый джентльмен, умел распорядиться с большим тактом. Мой капитан любил развлекаться и позволял себе в этом отношении больше, чем допускалось суровым укладом двора; он легко я беспечно транжирил деньги и питал пристрастие к рейнским винам, я же, разумеется, поддерживал его в этих склонностях, извлекая из них известную пользу для себя. В полку его не любили, поговаривали, что он чересчур предан дядюшке-министру и доносит ему обо всем, что у нас творится.
Итак, я без труда вкрался в милость моего командира и вскоре был посвящен почти во все его дела. Это избавляло меня от множества смотров и учений, от которых я иначе бы не отвертелся, и открывало предо мной возможность легких заработков. Теперь я был одет, как джентльмен, и подвизался с известным eclat {Блеском (франц.).} в некоторых кругах берлинского общества, достаточно, впрочем, скромных. Дамы всегда меня отличали, я умел так поразить их галантностью, что они понять не могли, почему в полку мне присвоено нелестное прозвище Черный Дьявол. "Не так страшен черт, как его малюют", – говорил я, смеясь, и дамы хором возглашали, что этот рядовой воспитан не хуже своего капитана, хотя, собственно, иначе и быть не могло, принимая в расчет мое воспитание и происхождение.
Уверясь в добром расположении капитана, я испросил у него позволения написать в Ирландию бедной моей матушке, которая уже много, много лет ничего обо мне не знала, ибо писем солдат-иностранцев на почте не принимали, опасаясь неприятностей со стороны родителей пропавших без вести сыновей. Капитан обещал найти способ отправить мое письмо, и так как я знал, что он его вскроет, то и отдал нарочито запечатанным, показывая этим, сколь я ему доверяю. Самое же письмо, как вы догадываетесь, составил так, чтобы оно не повредило мне, буде кто его перехватит. Я просил у моей досточтимой матушки прощения за то, что бежал от нее; признавался, что расточительство и безрассудство в родном отечестве делают мое возвращение заведомо невозможным, пусть же она, по крайней мере, утешается тем, что я здоров и благополучен на службе у величайшего монарха в мире и что жизнь солдата мне по душе; к тому же, добавил я, мне удалось обрести защитника и покровителя, который, надеюсь, устроит мою судьбу, чего она, как мне ведомо, сделать не в силах. Я посылал приветы всем девицам в замке Брейди, перечислив их поименно от Бидди до Бекки, по старшинству, и подписался: "любящий Вас сын (каким я и в самом деле был) Редмонд Барри, военнослужащий роты капитана Поцдорфа, Бюловского пешего полка в Берлинском гарнизоне". Я также рассказал ей забавный анекдот, как король самолично спустил с лестницы канцлера и трех судейских, чему я был очевидцем, стоя на карауле в Потсдамском дворце. Надеюсь, писал я, скоро начнется новая война, и я буду произведен в офицеры. Словом, судя по письму, я был счастливейшим человеком на свете и в рассуждение этого нисколько не огорчался, что ввожу в обман свою дорогую родительницу.
Письмо и в самом деле было прочтено, ибо несколько дней спустя капитан Поцдорф стал расспрашивать о моем семейном положении, каковое я и описал ему настолько точно, насколько позволяли обстоятельства. Я – младший сын в добропорядочной фамилии, но матушка осталась без всяких средств и бьется как рыба об лед, чтобы содержать восьмерых дочерей, которых я и перечислил поименно. Я изучал в Дублине право, но угодил в дурную компанию, залез в долги и убил человека на дуэли. Вздумай я вернуться на родину, его могущественные друзья постарались бы меня повесить либо упечь в тюрьму. Я добровольно поступил на английскую службу, а когда представился случай, не устоял перед соблазном и убежал; тут я изобразил эпизод с мистером Фэйкенхемом из Фэйкенхема, да в таком уморительном свете, что мой патрон чуть живот не надорвал со смеха. Впоследствии он сообщил мне, что рассказал эту историю на вечере у мадам фон Намеке и что все общество жаждет лицезреть молодого Englander {Англичанина (нем.).}.
– А не было среди гостей английского посланника? – осведомился я будто в величайшей тревоге. – Ради бога, сэр, не говорите, как меня зовут, а то он, чего доброго, потребует моей выдачи, у меня же нет ни малейшего желания быть вздернутым в моем дорогом отечестве.
И Поцдорф стал уверять, смеясь, что никуда меня не отпустит, на что я поклялся ему в благодарности до гроба.
Несколько дней спустя он сказал мне с серьезным видом:
– Редмонд, я говорил насчет тебя с нашим полковником. Я выразил удивление, почему человек твоей отваги и твоих способностей не был произведен на войне, и полковник сказал мне, что ты известен командованию как храбрый рубака из хорошей, видно, семьи, что в полку нет солдата тебя исправнее и в то же время нет такого, кто бы меньше заслуживал производства. Ты будто бы отпетый негодяй, распутник и бездельник; вечно ты пакостишь товарищам и при всех своих талантах и храбрости, по его мнению, добром не кончишь.
– Сэр, – сказал я, немало удивленный тем, что у кого-то могло сложиться такое мнение обо мне, – генерал Бюлов заблуждается на мой счет, надеюсь, это какая-то ошибка; пусть я попал в дурное общество, но я позволяю себе не больше, чем другие солдаты. Вся беда в том, что не было у меня до сей поры покровителя и друга, которому я мог бы показать, чего в самом деле стою; генерал, должно быть, считает меня пропащим малым, из тех, кому сам черт не брат, по будьте уверены, ради вас, капитан, я не побоюсь сразиться с самим чертом!
Я видел, что эти слова пришлись ему по сердцу; а так как я вел себя с большим тактом и оказался ему полезен в тысяче случаев самого деликатного свойства, то вскоре он искренне ко мне привязался. Так, в один прекрасный день, – вернее, ночь, когда он находился в приятном tete-a-tete с супругою советника фон Доза... а впрочем, что толку вспоминать проказы, никому уже не интересные!
Спустя четыре месяца, после того как я написал матушке, капитан вручил мне письмо, пришедшее на его имя, и не могу описать, какую оно пробудило во мне тоску по дому и какую навеяло грусть. Уже пять лет не видел я каракуль моей родимой. Невозвратное детство и свежие зеленые поля Ирландии, облитые солнечным сиянием, и материнская ласка, и баловник дядюшка, и Фил Пурсел, и все, что я когда-то делал и чем жил, нахлынуло на меня неудержимо при чтении письма; оставаясь один, я проливал над ним слезы, каких не лил с тех пор, как Нора насмеялась надо мной. Я скрыл свое горе от капитана и однополчан. В тот вечер мне предстояло пить чай в загородной кофейне у Бранденбургских ворот в обществе фрейлейн Лоттхен (горничной госпожи фон Доз), но я был слишком убит, чтобы куда-то идти, и, отговорившись нездоровьем, бросился раньше обычного на свои нары в казарме, где бывал теперь, когда и сколько вздумается, и всю долгую ночь провел в слезах и размышлениях о дорогой моей Ирландии.
Впрочем, уже на следующий день, воспрянув духом, я разменял билет в десять гиней, присланный матушкой в письме, и задал своим дружкам пир на славу. Письмо бедняжки было закапано слезами, испещрено библейскими текстами и написано так мудрено и невнятно, что трудно было что-нибудь понять. Она счастлива знать, писала матушка, что я служу протестантскому государю, хоть и сомневается, на праведном ли тот пути; что до праведного пути, писала она, то ей посчастливилось ступить на него под руководством преподобного Осени Джоулса, ее духовного наставника. Она писала, что сей муж – сосуд избранный, что он – душистое притирание и драгоценный ящик нарда, а также употребляла и другие выражения, смысл коих остался мне темен; и только одно явствовало из этой бестолочи, что добрая душа по-прежнему любит своего сыночка, что день и ночь она думает и молится о своем бесшабашном Редмонде. Кому из нас, отверженных горемык, не приходила мысль в часы одинокого ночного бдения, в болезни, печали или неволе, что в эту минуту мать, быть может, молится о нем! Меня часто посещали эти мысли; веселыми их не назовешь, и хорошо, что они не приходят к нам на людях, – какая уж это была бы веселая компания! Все сидели бы хмурые, поникшие, словно плакальщики на похоронах. В тот вечер я осушил кубок за матушкино здоровье, да и вообще зажил джентльменом, пока не промотал ее деньги. Бедняжка лишила себя самого необходимого, чтобы послать их мне, как она потом рассказывала, и этим прогневила мистера Джоулса.
Матушкины гинеи скоро растаяли, но на смену им пришли другие; у меня были сотни путей добывать деньги, капитан и его друзья надышаться на меня не могли. То мадам Доз подарит мне фридрихсдор за то, что я принесу ей букет или записку от капитана, то, наоборот, сам старый советник угостит меня бутылкой рейнского и сунет мне в руку талер-другой, чтобы выведать что-нибудь относительно liaison {Связи (франц.).} между его дражайшей половиной и капитаном. Но хоть я был не так глуп, чтобы отказываться от денег, у меня, поверьте, хватало честности не предавать своего благодетеля, и от меня ревнивец узнавал немного. Когда же капитан покинул свою даму сердца ради дочери голландского посланника, невесты с большим приданым, несчастная советница без счету перетаскала мне писем и гиней, чтоб я вернул ей ее сокровище. Но любовь не знает возврата, разве лишь в редких случаях; капитан только посмеивался над ее "докучными мольбами и вздохами. В доме же минхера ван Гульдензака я так расположил к себе всех от мала до велика, что вскоре сделался там своим человеком и, случалось, разнюхивал даже кое-какие государственные тайны, чем немало удивлял и радовал своего капитана. Он докладывал о моих открытиях дядюшке, министру полиции, который, без сомнения, умел ими распорядиться с пользой для себя. Вскоре я завоевал благосклонность всего семейства Поцдорфов и был теперь солдатом лишь по названию: разгуливал в штатском платье (отменного покроя, смею вас уверить) и развлекался на сотню ладов, к великой зависти всех этих бедняг – моих однополчан. Что до сержантов, то они ходили у меня по струнке, как перед начальством: повздорить с человеком, который наушничает племяннику министра, значило для них рисковать своими нашивками.
Служил в моей роте некий малый, Курц {Коротышка (нем.).} по фамилии, что не мешало ему быть шести футов росту. Как-то в бою я спас ему жизнь. Я рассказал ему одно из своих похождений, и этот стрюцкий назвал меня шпиком и доносчиком и запретил обращаться к нему на "ты", как это бывает между молодыми людьми, когда они ближе сойдутся. Мне ничего не оставалось, как послать ему вызов, хоть я не держал на него ни малейшей злобы. В мгновение ока я вышиб у него шпагу и, когда она пролетела над его головой, сказал:
– Как по-твоему, Курц, человек, проделывающий такие штучки, способен на низкий поступок?
Этим я заткнул глотку и прочим ворчунам, у них пропала охота задирать меня.
Вряд ли кому придет в голову, что человеку моего склада приятно было шнырять по чужим передним и амикошонствовать с лакеями да приживалами. Но это было, право же, не более унизительно, чем сидеть в осточертевших казармах. Мои уверения, будто жизнь солдата мне по душе, были рассчитаны на то, чтобы отвести глаза моему хозяину. На самом деле я рвался из оков. Я знал, что рожден для лучшей доли. Доведись мне служить в Нейссе, я вместе с отважным французом проложил бы себе путь к свободе. Но единственным моим оружием была хитрость, так разве я был не вправе пустить ее в ход? У меня возник план – сделаться так необходимым мосье Поцдорфу, чтобы он сам исхлопотал мне увольнение: выйдя на волю, я, при моей счастливой наружности и моем происхождении, легко добьюсь того, что до меня удавалось десятку тысяч ирландцев, – женюсь на богатой невесте из хорошей семьи. А в доказательство, что, будучи интересантом, я не вовсе был лишен благородных устремлений, приведу следующий случай. В Берлине я знавал вдову бакалейщика, толстуху с рентой в шестьсот талеров и весьма прибыльным делом; так вот, когда эта женщина дала мне понять, что готова выкупить меня из армии, если я на ней женюсь, я напрямик сказал ей, что не создан торговать бакалеей, и решительно отверг этот шанс на освобождение.
И я был признателен моим хозяевам, куда более признателен, чем они мне. Капитан по уши увяз в долгах и постоянно имел дело с евреями-ростовщиками, которым выдавал заемные письма с обязательством уплатить после дядюшкиной смерти. Видя, как доверяет мне племянник, старый герр фон Поцдорф вздумал меня подкупить, чтобы разведать, как обстоят дела у молодого повесы. И как же я поступил в этом случае? Осведомил мосье Георга фон Поцдорфа об этих домогательствах, и мы, сговорившись, составили список, но только самых умеренных, долгов, которые скорее успокоили, чем раздосадовали старого дядюшку, и он уплатил их, радуясь, что дешево отделался.
И хорошо же меня отблагодарили за такую верность! Как-то утром старый господин заперся со своим племянником (он обычно разузнавал у него новости о молодых офицерах: кто крупно играет; кто с кем завел шашни; кто в такой-то вечер был в собрании; кто крупно задолжал и прочее тому подобное, так как король лично входил в дела каждого офицера), меня же послали к маркизу д'Аржану (тому самому, что впоследствии женился на мадемуазель Кошуа, актрисе), но, встретив маркиза в нескольких шагах от дома, я отдал ему записку и повернул обратно. Между тем капитан и его достойный дядюшка, как оказывается, принялись обсуждать мою недостойную особу.
– Он хорошего роду, – говорил капитан.
– Вздор! – сказал дядюшка, и я почувствовал, что готов удавить наглеца. – Все ирландские побирушки, когда-либо к нам нанимавшиеся, говорили то же самое.
– Гальгенштейн утащил его силою, – настаивал капитан.
– Та-та-та, похищенный дезертир, – отмахнулся мосье Поцдорф, – la belle affaire! {Знаем мы эти штучки! (франц.).}
– Во всяком случае, я обещал малому похлопотать о его освобождении. Уверен, что он будет вам полезен.
– Что ж, ты и похлопотал, – сказал старший, смеясь. – Bon Dieu! {Боже! (франц.).} Ты прямо-таки образец честности! Как же ты заступишь меня, Георг, если не станешь умнее? Используй этого субъекта как угодно. У него неплохие манеры и располагающая наружность. Он лжет с апломбом, какого я ни у кого не встречал, и в случае чего, как ты уверяешь, не побоится стать к барьеру. У мерзавца немало ценных качеств. Но он хвастун, мот и bavard {Болтун (франц.).}. Доколе полк держит его in terrorem {В страхе (лат.).}, можешь из него веревки вить. Но стоит ему освободиться, и только его и видели. Продолжай кормить его обещаниями, обещай даже в генералы произвести, если хочешь. Какое мне дело! В этом городе фискалов и шпиков пруд пруди.
Так вот, значит, как неблагодарный старик расценивал услуги, которые я оказывал его племяннику; обескураженный, я тихонько вышел из комнаты, думая о том, что еще одна моя мечта рухнула и что все мои надежды освободиться, служа капитану верой и правдой, построены на песке. Я было так приуныл, что подумывал уже о союзе с той вдовой, но солдат может жениться лишь по прямому разрешению короля, а вряд ли его величество позволил бы двадцатидвухлетнему молодцу, и к тому же первому красавцу в его армии, соединиться с шестидесятилетней старухой, у которой вся морда в прыщах и далеко уже не тот возраст, когда брак может способствовать приросту населения в державе его величества.
Итак, еще одна надежда на освобождение пошла прахом! Выкупиться на волю я тоже не мог, разве что какая-нибудь сердобольная душа внесет за меня внушительную сумму, ибо, хоть мне и довольно перепадало денег, я всю свою жизнь был неисправимым транжиром и (таков уж мой великодушный нрав) всегда в долгу как в шелку, сколько я себя ни помню.
Мой капитан – этакая продувная бестия! – представил мне свой разговор с дядюшкой в совершенно другом свете.
– Редмонд, – сказал он, улыбаясь, – я напомнил министру о твоих заслугах {* Заслуги, о коих упоминает мистер Барри, описаны им в весьма туманных выражениях, и, как мы полагаем, неспроста. Возможно, ему поручалось прислуживать за столом иностранцам, приезжающим в Берлин, а потом сообщать министру полиции сведения, которые могли бы интересовать правительство. Фридрих Великий никогда не принимал гостей без этих мер дальновидного гостеприимства. Что же до бесчисленных поединков мистера Барри, то да будет нам дозволено усомниться в справедливости его показаний. Нетрудно заметить, и "Записки" дают тому не один пример, что едва наш рассказчик попадет в трудное положение или совершит поступок, не слишком благовидный в глазах общества, как его выручает дуэль, из которой он выходит победителем, а отсюда читатель должен заключить, что перед ним человек чести. (Прим. издателя.)} – считай, что карьера твоя сделана. Мы выцарапаем тебя с военной службы и устроим по полицейской части на должность таможенного инспектора, это позволит тебе вращаться в лучшем обществе, чем то, какое до сей поры определила тебе фортуна.
Я, конечно, не поверил ни одному его слову, но сделал вид, что тронут до слез, и поклялся капитану в вечной признательности за участие к бедному ирландскому изгнаннику.
– Твои заслуги в голландском посольстве оценены по достоинству. А вот еще случай, когда ты можешь быть нам полезен. Выполнишь с честью это поручение, и дело твое в шляпе!
– Какое поручение? – спросил я. – Я на что угодно готов для моего благодетеля.
– В Берлине уже несколько дней гостит некое лицо, состоящее на службе у австрийской императрицы. Сей господин именует себя шевалье де Баллибарри, он носит красную ленту и звезду папского ордена Шпоры. – Немного он, правда, болтает по-французски и итальянски, но есть основания предполагать, что мосье Баллибарри твой соотечественник. Слышал ты в Ирландии такое имя?
– Баллибарри? Баллиб... – У меня мелькнула догадка. – Нет, сэр! сказал я уверенно. – Первый раз слышу.
– Поступишь к нему в услужение. Ты, конечно, ни слова не знаешь по-английски; если шевалье заинтересуется твоим произношением, скажи, что ты венгерец. Слуга, что с ним приехал, сегодня получит расчет, а то лицо, что обещало найти ему верного человека, порекомендует тебя. Итак, ты венгерец, служил в Семилетнюю войну. Уволился из армии по причине ломоты в пояснице. Два года прослужил под началом мосье де Квелленберга; он сейчас с полком в Силезии, вот тебе рекомендательное письмо за его подписью. Потом ты служил у доктора Мопсиуса, он тоже даст тебе аттестацию, если понадобится. Хозяин "Звезды", разумеется, удостоверит, что знает тебя как честного человека, но на него не ссылайся, его рекомендация ни черта не стоит. Что до прочей твоей биографии, можешь сочинить ее в любом угодном тебе духе, романтическом или забавном, как подскажет воображение. Но лучше бей на жалость, так легче вкрасться в доверие. Он крупно играет и неизменно выигрывает. Ты хорошо соображаешь в картах?
– Боюсь, что нет, не больше, чем обычный солдат.
– А я-то думал, ты ловкач по этой части. Надо выяснить, чисто ли шевалье играет, если нет, он в наших руках. Он постоянно сносится с английским и австрийским посланниками, молодежь из обоих посольств частенько у него ужинает. Узнай, о чем они говорят и кто из них сколько ставит, особенно те, что играют на мелок. Последи за его письмами – не теми, что идут по почте, эти – не твоя печаль, за ними присмотрим мы сами. Но если он напишет кому записку, обязательно доищись, кому она адресована и кому поручена для передачи. Ключи от шкатулки с депешами висят у него на шее, он и спит с ними. Двадцать фридрихсдоров, если изготовишь с них слепок! Пойдешь к нему, конечно, в цивильном. Советую снять с волос пудру, перевяжи их просто лентой. Усы, разумеется, сбрей.
Напутствовав меня этой речью и весьма ничтожными чаевыми, капитан удалился. Когда мы снова встретились, он немало смеялся происшедшей во мне перемене. Я не без сердечной боли сбрил усы (они были черные как смоль и лихо завивались), но зато с облегчением смыл с волос ненавистные муку и сало; надел скромный серый французский кафтан и черные атласные панталоны, светло-коричневый бархатный камзол и шляпу без кокарды. По кроткому и смиренному виду меня вполне можно было принять за слугу, которому отказали от места; думаю, что даже мои однополчане, которые в ту пору находились в Потсдаме на смотру, и те не узнали бы меня при встрече. Снарядившись таким образом, отправился я в гостиницу "Звезда", где остановился приезжий иностранец. Сердце у меня тревожно билось, что-то говорило мне, что шевалье де Баллибарри не кто иной, как Барри из Баллибарри, старший брат моего отца, лишившийся состояния из-за упорной приверженности к папскому злоучению. Прежде чем ему представиться, я заглянул в remise {Каретный сарай (франц.).}, где стояла его карета. Был ли на ней герб Барри? Еще бы, никаких сомнений! Серебристый на червленом поле с четырьмя отсеками – древняя эмблема нашего дома! Намалеванный на щите величиной с мою шляпу, он украшал все панели раззолоченной колесницы, увенчанной короною, которую поддерживал десяток купидонов, рогов изобилия и цветочных корзин, по затейливой геральдической моде того времени. Ну конечно же, это мой дядя! Ноги у меня подкашивались, когда я поднимался по лестнице: ведь я намерен был представиться дядюшке в скромном качестве слуги!
– Вы молодой человек, о котором говорил мне мосье де Зеебах?
Я поклонился и вручил ему письмо от названного господина, которым меня предусмотрительно снабдил мой капитан. Пока дядюшка пробегал его глазами, у меня было время его рассмотреть. Передо мной был человек лет шестидесяти, одетый в нарядный кафтан и панталоны из бархата абрикосового цвета и белый атласный жилет, расшитый золотом, как и кафтан. Через плечо он носил пурпурную ленту ордена Шпоры, огромная звезда того же ордена сверкала на груди. Пальцы были унизаны кольцами, из кармашков глядели двое часов, на шее висел великолепный солитер на черной ленте, концы которой были прикреплены к кошельку его парика. Манжеты и жабо рубашки пенились дорогими кружевами; розовые шелковые чулки с золотыми подвязками обтягивали ноги выше колен; туфли на красных каблуках были украшены огромными алмазными пряжками. Оправленный золотом меч в ножнах из рыбьей кожи и шляпа, богато отделанная кружевами и белыми перьями, лежали рядом на столе, дополняя одеяние великолепного вельможи. Он был почти моего роста – шесть футов полдюйма, да и лицом удивительно походил на меня, черты его дышали таким же благородством. Однако правый глаз скрывался под черным пластырем, лицо было местами подмазано белилами и румянами – в то время не чуждались таких прикрас; густые усы свисали на рот, в выражении коего, как я убедился позднее, проглядывало что-то отталкивающее: когда шевалье сбривал их, верхние зубы его торчали наружу, и на губах застывала улыбка, напряженная, мертвенная, не сказать чтобы приятная.
То была величайшая неосторожность, но, пораженный этим великолепием и блеском, этим благородством осанки и манер, я почувствовал, что больше не могу таиться; и когда он заметил: "Так вы, оказывается, венгерец?" – меня прорвало.
– Сэр, – воскликнул я. – Я ирландец, и меня зовут Редмонд Барри из Баллибарри! – Сказав это, я неудержимо зарыдал, сам не знаю почему, просто я уже шесть лет не видел никого из близких и до невозможности истосковался.
Глава VIII
Барри покидает военное поприще
Тот, кто никогда не выезжал из родной страны, понятия не имеет, что творится с истосковавшимся пленником, заслышавшим голос друга: не всякий поэтому уразумеет, какой взрыв чувств потряс меня, как я уже сказал, при виде моего дяди. Он ни на минуту не усомнился в верности моих слов.
– Матерь божья! – воскликнул он, – Никак, сын братца Гарри? – Мне кажется, он тоже был тронут до слез, столь неожиданно встретив родную плоть и кровь, – ведь он был такой же изгнанник, и голос друга и приветный взгляд напомнили ему родную страну и невозвратное детство.
– Я отдал бы пять лет жизни, чтобы снова увидеть все это! – воскликнул он, крепко меня обнимая.
– Что – это? – спросил я.
– Как что? Да наши зеленые поля, и речку, и древнюю круглую башню, и кладбище в Баллибарри. Это позор, Редмонд, как мог твой отец расстаться с землей, искони принадлежавшей нашему роду!
Он стал расспрашивать, как мне живется, и я довольно обстоятельно рассказал ему мою историю. Слушая меня, достойный джентльмен немало посмеялся, говоря, что я вылитый Барри. Он нет-нет прерывал меня, то изъявляя желание померяться ростом (тут я удостоверился, что мы одного роста, что одно колено у него не гнется и от этого у него какая-то чудная походка), то от избытка чувств перемежая мой рассказ возгласами жалости, благосклонности, удивления. Я только и слышал что: "Святители угодники!", "Иисус Мария!", "Присноблаженная дева Мария!" – из чего заключил, и с полным основанием, что он остался верен нашей исконной религии.
Не без колебаний приступил я к объяснению того, как я был направлен за ним следить и доносить в некую инстанцию о каждом его движении. Но едва я (запинаясь на каждом слове) сообщил ему о сем прискорбном факте, дядюшка расхохотался, как над забавной шуткой.
– Мерзавцы! – вскричал он. – Так они намерены меня зацапать? Пустое, Редмонд, вся моя тайна сводится к тому, что вечерами у меня картеж – я закладываю фараон. Но король готов заподозрить шпиона в каждом, кто посещает его паршивую столицу, затерянную в зыбучих песках. Ах, мальчик, погоди, я покажу тебе Париж и Вену!
Я сказал, что готов ехать в любой город, лишь бы подальше от Берлина, и что почел бы великим счастьем избавиться от военной службы. Судя по дядиному роскошному одеянию, по разбросанным тут и там дорогим безделкам да по золоченой карете, стоявшей внизу, в remise, я, по правде сказать, заключил, что дядюшка несчетно богат и что для него ничего не составляет купить хоть десяток рекрутов или даже целый полк, чтобы вернуть мне свободу.