355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Катберт Фолкнер » Дикие пальмы » Текст книги (страница 7)
Дикие пальмы
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:50

Текст книги "Дикие пальмы"


Автор книги: Уильям Катберт Фолкнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– Оно там.

– Ну хорошо. Но пойти за ним можно и завтра. Не идти же за двенадцать миль на ночь глядя. – Они поели и легли в постель. На сей раз она легла сразу же, вместе с ним, ее локоть, такой же твердый и тяжелый, как и ее рука, которая хватала его волосы и в дикарском нетерпении трясла его голову, ткнулся в него, словно она осталась одна, словно ему удалось убедить ее. – Господи, в жизни не встречала человека, который бы с таким упорством пытался быть мужем. Послушай меня, дурачок. Если бы мне был нужен преуспевающий муж, еда и постель, то какого черта я бы торчала здесь, я бы уже давно вернулась туда, где у меня все это было.

– Тебе нужно где-то спать и что-то есть.

– Конечно, нам нужно спать и есть. Но зачем все время думать об этом? Это все равно что думать о том, как будешь мыться, только из-за того, что воду в ванной собираются отключить. – Она поднялась с тем же резким ожесточением, встала с кушетки, он смотрел, как она подошла к двери, открыла ее и выглянула наружу. Она еще не успела заговорить, а он уже почуял снег. – Снег идет.

– Я знаю. Я знал об этом еще сегодня днем. – Она поняла, что игра кончилась. Она закрыла дверь. На этот раз она подошла к другой кушетке и легла на нее. – Постарайся уснуть. Прогулка завтра будет нелегкой, если снега выпадет много.

– Но письмо все равно там.

– Да, – сказала она. Она зевнула, повернулась к нему спиной. – Оно, вероятно, ждет нас уже неделю или две.

Он ушел сразу же после рассвета. Снег перестал, и было довольно холодно. Он добрался до деревни за четыре часа и нашел там письмо от Маккорда. В нем был чек на двадцать пять долларов; он продал одну из кукол, и ему обещали работу для Шарлотты в большом магазине на время праздников. Когда он добрался до дому, было уже темно.

– Можешь положить это в копилку, – сказал он. – У нас есть двадцать пять долларов. И Мак нашел для тебя работу. Он приедет в субботу вечером.

– В субботу вечером?

– Я отправил ему телеграмму. И дождался ответа. Поэтому я так поздно. – Они поели, и на этот раз она тихонько улеглась вместе с ним на узенькой кушетке и даже крепко прижалась к нему, раньше он ни разу не видел ее такой, никогда.

– Мне будет жалко уезжать отсюда.

– Правда? – тихо, покойно сказал он; он лежал на спине, скрестив на груди руки, как каменная статуя с надгробия десятого века. – Но когда ты приедешь в город, ты будешь, наверно, рада, что вернулась. Снова встретишься со всеми, с Маккордом и другими, кто тебе нравился, потом Рождество и все такое. Вымоешь наконец волосы и ногти наманикюришь… – На сей раз она не шелохнулась, она, которая набрасывалась на него с холодным и пренебрежительным бешенством, тряся и колотя его даже не за слова, а всего лишь за эмоции. На сей раз она лежала абсолютно спокойно, он даже не слышал, как она дышит, ее голос был наполнен не дыханием, а только удивлением и недоумением.

– Ты приедешь. Ты будешь. Ты встретишься. Гарри, что ты хочешь этим сказать?

– Что я дал Маку телеграмму с просьбой приехать и забрать тебя. У тебя будет работа, которая прокормит тебя до Рождества. А я подумал, что могу взять половину из этих двадцати пяти долларов и остаться здесь. Может быть, Маку удастся найти что-нибудь и для меня, на самый крайний случай, может, хоть что-нибудь в Управлении общественных работ. Тогда я тоже вернусь в город, и мы, может быть…

– Нет! – воскликнула она. – Нет! Нет! Господи боже мой, нет! Держи меня. Держи меня крепче, Гарри. Ведь все ради этого, все, что было сделано, – все ради этого, ради этого мы и платим такую дорогую цену: чтобы быть вместе, спать вместе каждую ночь; не просто есть и опорожняться и спать в тепле, чтобы утром встать и поесть и опорожниться, чтобы опять поспать в тепле! Держи меня! Держи меня крепче! Крепче! – И он держал ее, держал, сжав руки, лежа лицом по-прежнему вверх, губы приоткрыты над сжатыми зубами.

Господи, думал он. Господи, помоги ей. Господи, помоги ей.

Когда они уезжали, озеро было засыпано снегом, хотя прежде, чем они добрались до Чикаго, они еще раз ненадолго обогнали окончание уходящего на юг бабьего лета. Но оно не затянулось, и теперь в Чикаго тоже была зима; канадский ветер заморозил воду в озере Мичиган и украсил каньоны белоснежными бутонами, предвестниками надвигающегося Рождества, выдубил и проморозил лица полицейских, и клерков, и нищих, и людей из Красного Креста и Армии Спасения, выряженных Сайта Клаусами, сходящие на нет дни умирали в неоновых отблесках на обрамленных мехами нежных личиках жен и дочерей миллионеров, сколотивших состояния на скоте и лесе, и любовниц политиканов, вернувшихся из Европы и с фешенебельных ранчо, чтобы провести праздники в вознесшихся к небесам, роскошных апартаментах над застывшим озером и богатым, широко раскинувшимся городом, прежде чем отправиться во Флориду, и сыновей лондонских брокеров и мидлендских рыцарей сапожных гвоздей и южно-африканских сенаторов, которые читали Уитмена и Мастерса и Сэндберга в Оксфорде или Кембридже, людей, принадлежащих к той расе, которая, даже не удосужившись сначала провести разведку, вооруженная записными книжками и фотоаппаратами и необъятными сумками, предпочитает проводить время рождественских праздников в темных и ущербных джунглях дикарей.

Шарлотта работала в магазине, который одним из первых когда-то купил сделанные ею фигурки. Ее работа состояла в оформлении витрин и прилавков, а потому ее день начинался иногда вечером после закрытия магазина и конца рабочего дня других служащих. Поэтому Уилбурн, а иногда и Маккорд ждали ее в баре за углом, где они все вместе съедали ранний ужин. Потом Маккорд уходил, чтобы начать свой поставленный с ног на голову день в газете, а Шарлотта с Уилбурном возвращались в магазин, который в эти часы вел странную и инфернальную самостоятельную жизнь – эта пещера из хромированного стекла и синтетического мрамора, которая на протяжении восьми часов была заполнена беспощадным ненасытным многоголосьем одетых в меха посетителей и застывшими фальшивыми улыбками одетых в ситец роботоподобных продавщиц, теперь освобождалась от шума, сверкающая и спокойная, теперь она оглушала разносящейся эхом пустотелой тишиной, сжавшаяся, наполненная мрачной напряженной яростью, как опустевшая больница в полночь, где горстка пигмеев-врачей и сестер с благочестивым упорством сражается за какую-то неизвестную и безымянную жизнь, – в которой пропадала и Шарлотта (не исчезала, потому что он видел ее время от времени, видел, как она беззвучно для него совещается с кем-нибудь по поводу того или иного предмета, который кто-то из них держит в руках, или видел, как она входит в витрину или выходит оттуда), как только они заходили в магазин. Обычно он приносил с собой вечернюю газету и следующие два-три часа просиживал на одном из непрочных стульев, окруженный странными фигурами с раболепными, нелепыми телами и безмятежными, почти невероятными лицами у парчовых занавесок и секвой или под сиянием горного хрусталя, а тем временем появлялись уборщицы, они передвигались на коленях, толкая перед собой ведра, словно были каким-то другим видом живых существ, который только что по-кротиному выполз из какого-то тоннеля или отверстия, идущего до самого центра земли и служащего какому-то непонятному принципу санитарии – не спокойному сверканию, на которое они даже не бросят взгляда, а некой подземной области, в которую они вернутся ползком до наступления света. А потом, в одиннадцать или в двенадцать, а по мере приближения Рождества даже и позднее, они возвращались домой, в квартиру, где уже не было рабочего стола и застекленного потолка, но которая была новой и чистой и в новом чистом районе неподалеку от парка (около десяти утра, когда он лежал в постели между своим первым и вторым дневным сном, он слышал, как в сторону этого парка движутся голоса подгоняемых няньками детей), Шарлотта ложилась в постель, а он снова садился за пишущую машинку, за которой уже просидел большую часть дня, машинку сначала он одалживал у Маккорда, потом брал напрокат в агентстве, а потом купил прямо с витрины закладной лавки, где она стояла между пистолетами со сбитыми курками, гитарами и золотыми вставными челюстями, на ней он печатал и продавал в исповедальные журнальчики рассказы, начинавшиеся словами: «У меня было тело и желания женщины, хотя по знанию мира и опыту я была сущим ребенком», или «Если бы материнская любовь в тот роковой день могла защитить меня…», рассказы, которые он писал от самой первой заглавной буквы до последней точки в одном непрерывном, яростном, сумасшедшем порыве, как полузащитник, прокладывающий себе путь из класса в класс, который хватает мяч (не команда противника, не бессмысленные неопровержимые меловые значки, бесконечно пугающие и ничего не значащие, как ночной кошмар идиота, а его Альбатрос, его Старик из моря [9]9
  Образы из поэмы Т. С. Колриджа «Сказание о Старом Мореходе».


[Закрыть]
, который и есть его заклятый и смертельный враг) и бежит, пока не кончится игра, – собьют его или он добежит до голевой зоны, не имеет значения, – потом и сам отправлялся в постель, за открытым окном выстуженной спаленки подчас уже маячил рассвет, ложился рядом с Шарлоттой, которая, не просыпаясь, бывало, поворачивалась к нему, бормоча со сна что-то смутное и неразборчивое, и лежал, снова обнимая ее, как в ту последнюю ночь на озере, совершенно бодрый, осторожно напряженный и неподвижный, не испытывая ни малейшего желания уснуть, дожидаясь, когда запах и отголосок последней порции его дребедени оставит его.

Так и получалось, что он бодрствовал в основном, когда она спала, и наоборот. Она вставала, закрывала окно, одевалась, готовила кофе (завтрак, который, пока они были бедны и не знали, откуда возьмется следующая порция кофе, чтобы засыпать ее в кофейник, они готовили и ели вместе, тарелки для которого они мыли и протирали вместе, стоя бок о бок у раковины) и уходила, а он и не знал об этом. Потом вставал и он, слушал голоса проходящих мимо детей, пока разогревался остывший кофе, выпивал его и садился за машинку, без всяких усилий и без особого сожаления погружаясь в анестезию своего монотонного фантазирования. Сначала он превращал съедаемый в одиночестве завтрак в некий ритуал, подчищая оставшиеся с вечера консервные банки, доедая кусочки мяса и все остатки, как маленький мальчик в костюме нового Дэниэла Буна [10]10
  Дэниэл Бун – герой американского фольклора.


[Закрыть]
, который прячет крекеры в импровизированном лесу кладовки для метел. Но позднее, когда он все-таки купил машинку (он добровольно отказался от своего статуса любителя, говорил он сам себе; теперь ему даже не нужно было убеждать себя в том, что это шутка), он вообще перестал завтракать, перестал затруднять себя принятием пищи, вместо этого он упорно писал, останавливаясь только чтобы посидеть, пока отдыхают пальцы, пока сигарета, медленно прогорая, оставляет шрам на чужом столе, а он тем временем смотрел, не видя их, на две или три недавние материальные метки его последней машинописной идиотской истории, его сладенькой пошлости, потом вспоминал о сигарете, хватал ее, безуспешно пытаясь затереть новый шрам на столе, и снова принимался писать. Потом наступал час, когда он, иногда еще не дав просохнуть чернилам на запечатанном конверте с его обратным адресом, куда была вложена последняя история, начинающаяся словами «В шестнадцать я была незамужней матерью», покидал квартиру и шел по заполненным толпами улицам, сквозь неуклонно сокращающиеся дни уходящего года в бар, где встречал Шарлотту и Маккорда.

В баре тоже чувствовалось Рождество, веточки остролиста и омелы среди сверкающих пирамид бокалов, отраженных в зеркалах, обезьянничанье зеркал, старинные пиджаки барменов, дышащие паром праздничные емкости с горячим ромом и виски, чтобы постоянные клиенты могли попробовать и порекомендовать их друг другу, держа в руках те же самые охлажденные коктейли и хайболы, которые они пили все лето. Потом Маккорд за их обычным столиком с тем, что он называл завтраком, – кварта пива в кружке и еще около кварты соленых сушек или соленых орешков или того, что подавали в тот день, и тогда Уилбурн позволял себе пропустить стаканчик – единственный до прихода Шарлотты («Теперь я могу позволить себе воздержание, трезвость, – говорил он Маккорду. – Я могу платить после каждой выпитой рюмки, а в борьбе за привилегию отказаться от предложенной тебе выпивки разрешены любые приемы»), и они дожидались того часа, когда магазины опустеют, стеклянные двери, сверкнув, распахивались, чтобы извергнуть в нежное ледяное сияние неона обрамленные мехами с пришпиленной веточкой остролиста личики, иссеченные ветром праздничные каньоны шелестели веселыми голосами, наполняющими непреклонный морозный воздух туманом наилучших пожеланий и поздравлений, а вскоре и двери для персонала начинали исторгать форменный черный сатин, распухшие от долгого стояния ноги, сведенные судорогой от обязательной, неизменной, неподвижной улыбки-гримасы лица. Потом появлялась Шарлотта; они умолкали и смотрели, как она приближается к ним, маневрируя, бочком продираясь сквозь толпу у стойки, мимо официантов, между переполненными столиками, под ее распахнутым пальто виднелось аккуратное форменное платье, ее безликая, в духе нынешней моды, шляпка была сдвинута на затылок, словно она сама откинула ее туда взмахом руки, тем извечным женским движением, происходящим из извечной женской усталости, она подходила к их столику, лицо ее было бледным и выглядело усталым, хотя походка была, как всегда, сильной и уверенной, глаза над прямым крупным носом и широкими, бледными, грубоватыми губами смотрели, как всегда, с усмешкой и неисправимой честностью. «Рому, мужчины, – обычно говорила она, а потом, рухнув на стул, который один из них пододвигал для нее: – Ну, папочка». Потом они ели, ели в то время, когда весь остальной мир только начинал готовиться к еде («Я чувствую себя как три медведя в клетке после полудня в воскресенье», – говорила она), съедая пищу, которой никто из них и не хотел, а потом расходились – Маккорд в газету, а Шарлотта и Уилбурн назад в магазин.

Когда за два дня до Рождества она вошла в бар, в руках она держала какой-то сверток. Это были рождественские подарки для ее детей, для двух ее девочек. Теперь у них не было рабочего стола и застекленного потолка. Она разворачивала и снова заворачивала их на кровати, извечное рабочее место нечаянного зачатия детей стало алтарем для службы Детям, и она сидела на кромке этого алтаря, на котором были разбросаны открытки с изображением остролиста и дурацкие ломкие красно-зеленые шнурки со сложенными надвое и склеенными флажками, два подарка, которые она выбирала так, чтобы они были не очень дешевыми и в то же время ничем не примечательными, она разглядывала их, испытывая какое-то горькое разочарование, в своих руках, которые, производя почти любое доступное человеку действие, обычно были уверенными и ловкими.

– Меня даже не научили заворачивать пакеты, – сказала она. – Дети, – сказала она. – Но это вовсе не детское дело. Это для взрослых: неделя размышлений, чтобы вернуться в детство, подарить что-то, не нужное тебе, тому, кому это тоже не нужно, и еще требовать за это благодарности. А дети подстраиваются под тебя. Они отбрасывают свое детство и играют роль, от которой ты отказался, и вовсе не потому, что испытывают желание стать взрослыми, а из-за безжалостного детского коварства, готового на что угодно – на обман, притворство или заговор, – чтобы получить что-нибудь. Что угодно, их устроит любая побрякушка. Подарки для них ничего не значат до тех пор, пока они не получат что-нибудь достаточно большое, чтобы посчитать, сколько же эта штука может стоить. Вот почему девочек подарки интересуют больше, чем мальчиков. И они принимают то, что ты даешь им, вовсе не потому, что считают, что даже такая безделка лучше, чем ничего, а потому, что большего они все равно и не ждут от глупых животных, среди которых им почему-то приходится жить… Мне предложили остаться в магазине.

– Что? – спросил он. Он и не слышал, что она говорила. Он слушал, но не слышал, глядя на ее короткие пальцы среди рождественской мишуры, думая: Волг и настало время сказать ей: Возвращайся домой. Завтра вечером ты будешь с ними. – Что?

– Мне предлагают работу в магазине до лета.

На этот раз он услышал; он испытал то же самое, что и в тот день, когда высчитал число на сделанном им календаре, теперь он понял, что за несчастье преследовало его все это время, почему по утрам он лежал рядом с ней неподвижно, стараясь не разбудить ее, считая, что не может уснуть, потому что ждет, когда уляжется запах его идиотских своднических фантазий, почему он сидел перед недописанным листом в пишущей машинке, полагая, что не думает ни о чем, полагая, будто думает только о деньгах, о том, что каждый раз у них оказывается слишком мало денег, и о том, что их отношение к деньгам похоже на отношение некоторых неудачников к алкоголю: либо ничего, либо очень много. Ведь это о городе я думал, понял он. О городе и о зиме, эта комбинация для нас еще слишком сильна, пока еще… зима, которая загоняет людей под крышу, где бы она ни была, но зима и город вместе загоняют их в подземелье; все обращается в повседневность, даже грех, даже отпущение грехов за адюльтер.

– Нет, – сказал он. – Мы уезжаем из Чикаго.

– Уезжаем из Чикаго?

– Да. Навсегда. Больше ты не будешь работать только ради денег. Подожди, – быстро сказал он. – Я знаю, мы стали жить так, словно женаты лет пять, но я не становлюсь для тебя строгим мужем. Я знаю, я ловлю себя на мысли: «Я хочу, чтобы у моей жены было все самое лучшее», – но я еще не говорю: «Я не одобряю того, что моя жена работает». Дело не в этом. Дело в том, ради чего мы стали работать, ради чего, даже не поняв этого, мы пристрастились к привычке работать, мы чуть не опоздали, прежде чем поняли это. Ты помнишь, что ты сказала там, на озере, когда я предложил тебе уехать, пока еще для отъезда было подходящее время, и ты сказала: «Это то, что мы приобрели, за что мы расплачиваемся: за то, чтобы быть вместе, есть вместе, спать вместе»? А посмотри на нас теперь. Если мы и вместе, то только в баре или автобусе или когда идем по переполненной людьми улице, а если мы и едим вместе, то в переполненном ресторане, когда тебя на часок выпускают из магазина, чтобы ты поела и была в силах в полной мере отработать те деньги, что они платят тебе каждую субботу, и мы уже больше вообще не спим вместе, мы по очереди смотрим, как спит другой, когда я прикасаюсь к тебе, я знаю, что ты слишком устала и не проснешься, а ты, вероятно, слишком устала, чтобы вообще прикасаться ко мне.

Три недели спустя с адресом, нацарапанным на обрывке газеты, сложенном и засунутом в карман жилета, он вошел в находящееся в центре города здание, занятое офисами разных фирм, и, одолев двадцать этажей, оказался перед матовыми стеклянными дверями с надписью «Шахты Каллагана», вошел, с некоторой неуверенностью миновав отсвечивающую хромовым блеском секретаршу, и оказался, наконец, перед ровным и абсолютно пустым – если не считать телефона и колоды карт, разложенной для канфилда, – столом, за которым восседал краснолицый мужчина лет пятидесяти с холодными глазами, лицом разбойника и телом растолстевшего защитника из университетской команды, весившего в свои игровые годы двести двадцать фунтов, он был в костюме из дорогого твида, который тем не менее выглядел на нем так, будто он купил его на распродаже под дулом пистолета, этому человеку Уилбурн и попытался дать краткий отчет о своей медицинской квалификации и опыте.

– Бог с ним, – прервал его тот. – Вы можете взять на себя заботу о мелких травмах, которые получают люди, работающие на шахтах?

– Я как раз хотел объяснить вам…

– Я вас слышал. Я спрашиваю о другом. Я сказал: взять на себя заботу.

Уилбурн посмотрел на него.

– Я не думаю, что я… – начал он.

– Взять на себя заботу о шахте. О людях, которым она принадлежит. Которые вложили в нее деньги. Которые будут платить вам зарплату, пока вы будете ее отрабатывать. Мне плевать, хорошо или плохо вы разбираетесь в хирургии и фармакологии, да хоть бы вы вообще ни черта в этом не понимали, мне плевать, сколько там у вас ученых степеней и где вы их получили. И всем остальным там тоже будет плевать на это; там нет инспекторской службы, которая захочет увидеть вашу лицензию. Я хочу знать, можно ли на вас положиться, сможете ли вы защитить шахту, компанию. От всяких неожиданностей. От исков итальяшек с лопатой или кайлом в руках, от чумазых обезьян тяни-толкаев, от косоглазых кидай-дальше, которые могут вздумать поцарапать ножку или ручку, чтобы выторговать у компании пенсию или обратный билет до Кантона или Гонконга.

– Ах так, – сказал Уилбурн. – Понимаю. Да. Это я могу.

– Хорошо. Вам сразу же выдадут деньги на дорогу до места. Платить вам будут… – Он назвал сумму.

– Не много, – сказал Уилбурн. Тот посмотрел на него холодными глазами под мясистыми веками. Уилбурн не отвел взгляда. – У меня степень, полученная в хорошем университете, у него общепризнанная медицинская репутация. Мне не хватило всего лишь нескольких недель, чтобы закончить интернатуру в больнице, которая…

– Значит, вам не нужна эта работа. Эта работа не под стать ни вашей квалификации, ни, осмелюсь сказать, вашим заслугам. Всего доброго. – Холодные глаза уставились на него; он не шелохнулся. – Я сказал, до свидания.

– Мне нужны деньги на дорогу и для моей жены, – сказал Уилбурн.

Их поезд отправлялся в три часа два дня спустя. Они ждали Маккорда в квартире, где прожили два месяца и не оставили никакого следа, кроме шрамов от сигарет на столе. – Даже следа любви не оставили, – сказал он. – Той безумной, прелестной гармонии босых ног, торопящихся в полутьме к кровати, одежды, которая никак не хочет сниматься под спешащими руками. А только поскрипывание пружин матраца, предобеденное простатное облегчение супружеской пары с десятилетним стажем. Мы были слишком заняты; нам нужно было зарабатывать деньги, чтобы снимать комнату для проживания в ней двух роботов. – Появился Маккорд, и они отнесли вниз багаж, те две сумки с пожитками, с которыми уехали из Нового Орлеана, и машинку. Управляющий пожал им троим руки и выразил сожаление по поводу разрыва приятных для всех домашних уз. – Нас только двое, – сказал Уилбурн. – Среди нас нет гермафродитов. – Управляющий моргнул, правда, всего лишь раз.

– Ах, так, – сказал он. – Счастливого пути. Вы вызвали такси?

Маккорд приехал на машине, они вышли и расселись в ней под мягким сиянием малого серебра, остатков неонового света, под вспышками и отдышками меняющихся огней, у дверей вагона носильщик передал проводнику две сумки и машинку.

– У нас еще есть время, чтобы выпить, – сказал Маккорд.

– Вы с Гарри можете выпить, – сказала Шарлотта. – А я иду спать. – Она подошла к Маккорду и обняла его, не опуская головы. – Счастливо, Мак. – Маккорд наклонил голову и поцеловал ее. Она сделала шаг назад, повернулась; они смотрели, как она вошла в вагон и исчезла. И тогда Уилбурн понял, что Маккорд понимает, что никогда больше не увидит ее.

– Так как насчет выпить? – сказал Маккорд. Они пошли в привокзальный бар, отыскали там свободный столик, и вот уже снова сидели, как сидели столько раз раньше, дожидаясь Шарлотту, – те же самые пьяные лица вокруг, те же белые пиджаки официантов и барменов, те же поставленные горкой сверкающие бокалы, только кипящие емкости и остролист теперь отсутствовали. (Рождество, сказал как-то Мак-корд, это апофеоз буржуазии, тот сезон, когда сверкающие сказочные Небеса и Природа, действуя хоть раз в согласии, провозглашают и утверждают нас всех мужьями и отцами под нашими шкурами, когда перед алтарем в форме позолоченной кормушки для скота человек может безнаказанно предаться оргии разнузданного сентиментального преклонения перед сказкой, которая завоевала западный мир, когда через прощение в течение семи дней богатые становятся еще богаче, а бедные еще беднее: отбелка, проведенная в обусловленную неделю, снова оставляет страницу девственно чистой для записи новой, а в это мгновение и лошадиноподобной – «Лошадь откуда-то взялась», – сказал сам себе Маккорд, – выстраданной мести и ненависти), официант подошел к ним, как подходил и раньше, – те же белые рукава, безликое, ничего не выражающее лицо, которое и не разглядишь толком.

– Пиво, – сказал Маккорд. – А ты что будешь?

– Лимонад, – сказал Уилбурн.

– Что?

– Я завязал.

– С каких это пор?

– Со вчерашнего вечера. Выпивка мне больше не по средствам.

Маккорд разглядывал его.

– Черт, – сказал Маккорд. – Принесите мне тогда двойную хлебную. – Официант ушел. Маккорд продолжал разглядывать Уилбурна. – Кажется, это вполне в твоем духе, – резко сказал он. – Послушай, я знаю, это совсем не мое дело. Но мне бы хотелось знать, что происходит. Здесь ты делал неплохие деньги, у Шарлотты была хорошая работа, у вас была приличная крыша над головой. И вдруг ни с того ни с сего ты срываешься с места, заставляешь Шарлотту бросить работу и мчаться в феврале бог знает куда, чтобы поселиться в забое шахты в Юте, где нет железной дороги или телефона, или даже нормального сортира, на зарплату…

– В этом-то все и дело. Именно поэтому. Я стал… – Он замолчал. Официант расставил бокалы на столе и ушел. Уилбурн поднял свой бокал с лимонадом. – За свободу.

– Я выпью, – хмыкнул Маккорд. – Но ты, вероятно, выпьешь за нее целую бочку, прежде чем увидишь снова хоть клочок свободы. И не содовой, а простой воды. И может быть, в местечке похуже этого. Потому что этот тип дерьмо. Я его знаю. Это же криминальный случай. Если на его могильной плите напишут о нем правду, то это будет не эпитафия, это будут выдержки из судебного процесса.

– Хорошо, – сказал Уилбурн. – Тогда за любовь. – Над входной дверью висели часы – вездесущий и механический лик, предостерегающий и бездушный; у него еще оставалось двадцать минут. Хотя для того, чтобы рассказать Маку о том, на осмысление чего мне потребовалось два месяца, потребуются две минуты, подумал он. – Я превратился в мужа, – сказал он. – Вот и все. И я даже не знал об этом, понял только, когда она сказала мне, что ей предложили остаться работать в магазине. Сначала мне приходилось следить за собой, одергивать себя каждый раз, когда у меня с языка готово было сорваться «моя жена» или «миссис Уилбурн», потом я обнаружил, что уже не первый месяц все время одергиваю себя, чтобы не произнести этих слов; а со дня нашего приезда с озера я даже дважды поймал себя на мысли: «я хочу, чтобы у моей жены было все самое лучшее», подумал это, как любой муж, приносящий по субботам домой конверт с получкой, муж, у которого коттедж в ближайшем пригороде полон всяких электрических цацек, облегчающих труд домохозяйки, а по утрам в воскресенье он поливает отутюженный, как скатерть, газон, который, может быть, станет его собственностью, если его не уволят или если в ближайшие десять дней его не переедет автомобиль, – обреченный на прозябание червь, слепой ко всем страстям и глухой к любой надежде, но даже не ведающий об этом, ничего не подозревающий о том покрытом мраком неизвестности, подспудном, безмерно жалком Бытии, пожирающем его. Я даже перестал стыдиться того, как зарабатывал деньги, даже для себя нашел оправдание тем историям, что писал; я стыдился их не больше, чем городской служащий, покупающий в кредит собственный домик, в котором его жена будет иметь все самое лучшее, стыдится знака своей службы – резиновой муфты для сливного бачка в сортире, которую он носит с собой. По правде говоря, мне почти стало приятно писать их, если даже забыть о деньгах, я чувствовал себя как мальчишка, никогда прежде не видевший льда, который днями напролет готов кататься на коньках, только-только научившись этому. И потом, начав писать их, я узнал, что понятия не имею о глубине безнравственности, на которую способна человеческая фантазия, которая всегда привлекает…

– Ты хочешь сказать, доставляет удовольствие, – вставил Маккорд.

– Да. Ну хорошо… Респектабельность. В ней вся причина. Некоторое время назад я обнаружил, что лень вскармливает все наши добродетели, наши самые достойные качества – способность к созерцанию, терпимость, празднолюбие, отсутствие желания совать нос в чужие дела, хорошее сварение – умственное и физическое, мудрая способность сосредоточиваться на плотских радостях, – еде, опорожнении желудка, блуде, сидении на солнышке, – лучше которых нет, с которыми ничто не может сравниться, да и для чего еще мы здесь, если не для того, чтобы прожить тот коротенький отрезок времени, что нам отведен, жить и знать, что ты живешь, – о да, она научила меня; она и на мне поставила эту несмываемую метку – и больше ничего, ничего. Но я только недавно ясно увидел, вывел логическое умозаключение, что именно то, что мы называем нашими главными добродетелями – мотовство, предприимчивость, независимость, – вскармливает все наши пороки – фанатизм, самодовольство, желание вмешиваться в чужие дела, страх и, самое худшее, стремление к респектабельности. Возьми для примера нас. Из-за того, что в первое время мы были платежеспособны, не думали о том, где взять деньги, чтобы не быть голодными завтра (проклятые деньги, слишком много денег; по ночам мы лежали без сна и говорили о том, как мы потратим их; к весне мы непременно обзавелись бы роскошными бумажниками), я стал таким же абсолютным рабом и пленником респектабельности, как и все остальные…

– Но не она, – сказал Маккорд.

– Нет. Но она лучше меня. Ты же сам и сказал об этом… как лучше любого пьющего или курящего опиум. Я стал Настоящим Домохозяином. Мне только не хватало официального благословения в виде зарегистрированного номера социальной страховки, присваиваемого главе семейства. Мы жили в квартире, которая ничуть не напоминала богемную, она даже не была крохотным любовным гнездышком, она располагалась совсем в другой части города, в районе, который и городскими властями и своей архитектурой предназначается для пар второго года супружества с готовым доходом в пять тысяч. По утрам меня будили бы детские голоса на улице, а к весне, когда окна нужно было бы держать открытыми, я бы целыми днями слышал доносящиеся из парка назойливые голоса нянек-шведок, а когда ветер дул бы в мою сторону, вдыхал бы запах детской мочи и собачьих какашек. Я смотрел на эту квартиру как на свой дом, в ней был уголок, который мы оба называли моим кабинетом; я даже купил эту проклятую пишущую машинку… нечто, без чего обходился двадцать восемь лет, и так прекрасно обходился, что даже и не думал об этом, проклятая машинка, которая слишком тяжела и неудобна для переноски, и все же мне скорее хватило бы духа отдать не эту машинку, а…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю