355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Уильям Голдинг » Двойной язык » Текст книги (страница 1)
Двойной язык
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 21:10

Текст книги "Двойной язык"


Автор книги: Уильям Голдинг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Уильям ГОЛДИНГ
ДВОЙНОЙ ЯЗЫК

Семья автора

Хочет посвятить его последнее произведение

Всем тем в «Фабере»,

Кто в течение сорока лет

Оказывал ему помощь и поддержку

И любил его и его творения.

Прежде всего эта книга дляЧАРЛЬЗА.


Предисловие к английскому изданию

До внезапной кончины в своем корнуолльском доме в июне 1993 года Уильям Голдинг завершил два черновых варианта этого романа и намеревался приступить к третьему. Судя по рабочим заметкам и записям в дневнике вплоть до дня его смерти, вариант, который мы публикуем, более или менее соответствует окончательной форме романа, который он намеревался отправить своим издателям осенью того года. Почти наверное он был бы длиннее, как и второй, менее завершенный вариант, но, судя по записям и его заметкам на страницах рукописи, образ самой Пифии был, видимо, практически завершен. Начало он переписывал несколько раз, и здесь мы выбрали один из наиболее поздних вариантов первых страниц, найденных в его бумагах. Кроме леди Голдинг, которой он читал отрывки о знакомстве Пифии с книгохранилищем, он никого с рабочими текстами не знакомил. Оба варианта он напечатал сам. Название «Двойной язык» было выбрано редактором из нескольких других, написанных его рукой в начале рукописей. В своем дневнике он на протяжении полугода, пока писал эту книгу, пользовался то одним, то другим из этих названий.

I

Слепящий свет и тепло, неразличимые в самопознании. Вот! Я сумела. То есть насколько у меня получилось. Память. Память до памяти? Но времени же не существовало, оно даже не подразумевалось. Так как же она могла быть до или после, раз это не было похоже ни на что другое – отдельное, четкое, само по себе. Ни слов, ни времени, ни даже "я", эго – ведь, как я пытаюсь объяснить, тепло и слепящий свет самопознавались, если вы меня понимаете. Но, конечно, понимаете! Что-то от качества обнаженной сущности без времени и видимости (слепящему свету вопреки), и ничто не предшествовало, и ничто не последовало. Отторжено от преемственности, иными словами, я полагаю, это могло произойти в любой миг моего времени – или вовне его!

Где же в таком случае? Я помню недержание. Моя нянька и моя мать – какой, значит, была она юной! – закричали со смехом, который был и упреком. Могла ли я говорить прежде, чем я могла говорить? Каким образом я знала, что существует «упрек»? Что же, имеется целый ворох всяких знаний, которыми мы обладаем изначально: что есть гнев, что есть боль, что есть наслаждение, любовь. Либо прежде, либо почти сразу же после этого недержания – вид на мои ножки и животик в теплых лучах солнца. Я рассматриваю соромную щелку между моими ножками, просто присматриваясь, понятия не имея, куда она ведет, зачем она, а также и о том, что она определила меня на всю мою жизнь. В ней одна из причин, почему я здесь, а не в каком-нибудь другом месте. Но я ничего не знала ни об Этолии, ни об Ахайе, ни обо всем прочем. Еще смех, возможно, чуть утаиваемый, и упрек. Меня поднимают и легонечко шлепают. Боли нет, только ощущение скверного поступка.

Почти столь же далеко и время, когда у меня было мало своих слов, когда я не могла объяснить себя. Лептид, сын нашего соседа, стоял на коленях у большой стены нашего дома и играл в игру. В одной руке он держал тлеющую тростинку, а в другой – полую тростинку. Он дул в полую тростинку, и конец другой разгорался пламенем. Он выглядел совсем как один из наших домашних рабов пожилого возраста, который работал с медью, и оловом, и серебром, а иногда, хотя и не часто, с золотом. Я подумала: он делает для меня оловянное украшение, из чего следует, что жизнь я в целом начинала как доверчивый ребенок, пока не узнала, что и как. Я присела на корточки, чтобы лучше видеть. Но он выжигал муравьев – и делал это очень ловко. Поражал каждого, будто охотник, причем обгорали муравьи редко – они испепелялись в один миг. Я и сама хотела бы попробовать, но знала, что с двумя тростинками мне сразу не совладать. Кроме того, меня учили не играть с огнем! Теперь же интересно лишь то, что я не считала муравьев живыми существами. Рыбы были для меня самым нижним пределом. Вот почему теперь о рыбах.

У нас был большой каменный рыбный садок, такой большой, что надо было вскарабкаться на три взрослые ступеньки, и только тогда можно было увидеть плавающих в нем рыб. Время, о котором я думаю, видимо, относится к лету, так как вода в садке стояла низко, хотя рабы таскали морскую воду в бочках с берега, но в моей памяти у них ничего не получалось и вода оставалась низкой, пока не начинались дожди. Мне больше всего нравилось время, когда рабы несли рыбу в бочках с наших лодок и опрокидывали бочки прямо в садок. Как же стремительно кружили рыбы в эти минуты! Полагаю, они были перепуганы, но со стороны казалось, будто они радуются и резвятся. Только скоро они успокаивались и словно были довольны, а если не требовались сразу на кухне, то оставались в садке, как своего рода домашние ручные рыбы. Управляться с ними было легко, точно с домашними рабами. Не был ли это первый раз, когда я сравнила одних с другими? В тот раз за ними пришел Зойлевс. Естественно, он тоже был домашним рабом. Я что-то запуталась. Они рождались рабами в нашем доме, а не были взяты в плен в битве или проданы за преступления или по другой какой-то причине – ну, например, из-за бедности. Вы же знаете, как это бывает. Я собиралась прибегнуть к другому сравнению и сказать: это то же, что родиться девочкой, женщиной, но оно не вполне подходит. В детстве есть время, когда девочки не знают, насколько они счастливы, так как не знают, что они девочки, если вы меня понимаете, хотя позднее узнают, и большинство – или во всяком случае некоторые – впадают в панику, точно рыбы на сковородке. Ну хотя бы наиболее удачливые. Зойлевс, однако, просто швырнул этих рыб в масло, которое уже дымилось. Одна рыба высунула голову за край сковородки и разинула на меня рот. Я завопила. И продолжала вопить, потому что было очень больно. Наверное, я вопила какие то слова, а не просто вопила, потому что помню, как Зойлевс закричал:

– Ну, ладно! Ладно! Я отнесу их обратно…

Тут он умолк, потому что в кухню быстро вошла наша новая домоправительница, гремя привязанными к поясу ключами.

– Что тут происходит?

Но Зойлевс уже исчез вместе с рыбой. Моя нянька объяснила, что я испугалась рыбы, так не надо ли принести что-нибудь в жертву от сглаза – головку чеснока, например. Наша домоправительница заговорила со мной ласково. Рыбы для того сотворены, чтобы их ели, и они не чувствуют так, как свободные люди. Она приказала Зойлевсу принести назад сковородку с рыбой. Он объяснил, что рыбы уже снова в садке.

– То есть как, Зойлевс, снова в садке?

– Попрыгали со сковороды, госпожа, и теперь плавают там вместе с другими.

Правды я так никогда и не узнала. Рыбы, зажаренные в дымящемся масле, уплыть никуда не могут, это сомнению не подлежит. Но Зойлевс никогда не лгал. Ну разве в тот один-единственный раз. Может, он выбросил их или спрятал. Зачем? Ну а предположим, что они действительно уплыли, так из этого еще не следует, что я была причиной. Тем не менее все думали, что это странно. Домашние рабы, добрые души, то есть наши, готовы поверить во что угодно, и чем менее правдоподобно, тем лучше. Мы все торжественно отправились к садку, но одна рыба очень похожа на всех остальных, а в тени под козырьком кровли их кружил целый косяк. Домоправительница позвала мою мать, которая позвала моего отца, и к этому времени Зойлевс уже неколебимо держался своей истории, была ли она правдой или нет. Под конец, думается, он и сам в нее поверил, поверил, что некая сила исцелила полуподжаренную рыбу без всякой на то причины, а это – по крайней мере для моей няньки – указывало на вмешательство богов. Немножко – нет, не благоговения, но почтительности – досталось и на мою долю. В конце концов принесли жертву морскому божеству, хотя за чудотворное исцеление скорее надлежало поблагодарить Асклепия или Гермеса. Будь я в то время постарше, то, учитывая мой пол, могла бы счесть странным, что они не сочли нужным умилостивить богиню вместо бога. Но которую? Ни от Артемиды, ни от Деметры, ни от Афродиты толку мне бы не было.

Однако, думаю, мне следует сообщить вам что-нибудь о нас. Мы – естественно, этолийцы, поскольку живем на северном берегу залива. А происходим из Фокиды. Мой отец очень… был очень богатым человеком, и мой старший брат унаследовал все его имущество. Там, где наша земля соприкасается с морем, она тянется по берегу более чем на милю. У нас есть тысячи коз и овец и обычный старый дом с обычными приживалами, рабами и всякими людьми. Еще у нас есть доля в пароме, который плавает между краешком нашей земли и Коринфом. Прежде путешественники, сходя на берег, часто принимали наш дом за начало деревни, которая расположена выше в долине, и они стучали в двери, думая получить ночлег, или лошадей, или даже колесницу. Но незадолго до того, как я родилась, мой досточтимый отец распорядился, чтобы в том месте, где причаливал паром, поставили столб с деревянной рукой, указывающей мимо нашей земли на долину. А на доске под рукой было написано:

В ДЕЛЬФЫ.

Так что теперь путешественники беспокоят нас гораздо реже, а прямо направляются к ближайшей деревне. Дальше за деревней к склону Парнаса прилепились оракул и святилище и здание коллегии жрецов. Оракул – женщина, которую бог вдохновляет сообщать о том, что должно произойти, ну и так далее. Впрочем, вы же сами это знаете, кто бы вы ни были и где бы ни жили. Весь мир это знает! Сильный мужчина может дойти от нашей пристани до Дельф за полдня. Я еще совсем маленькая знала про оракула, потому что нам, фокийцам, была вверена его охрана. Мой дед Антикрат, сын Антикрата, принял участие во взятии его под охрану. Мой досточтимый отец (тоже носивший имя Антикрат) говорил, что иначе никак нельзя было. Его отец рассказывал ему, когда он был маленьким мальчиком, что взять святилище под нашу охрану было совершенно необходимо. Дельфы славились несметным богатством, и несколько городов (даже теперь я называть их не буду) явно намеревались прибрать к рукам все сокровища, а затем потратить их на неблагочестивые цели. Но, как сказал он, охранять Дельфы было необходимо, так что мы вели справедливую войну, и бог согласился, что для этого нам нужно золото.

Проживая так близко, занимая такое положение и принимая участие во всем этом, наша семья хранила много историй о том, что происходило в то время. Кое-что из известного нам мы хранили в тайне, но столько всего ушло в прошлое, что теперь, на старости лет я могу открыть вам эти тайны, так как они утратили всякую важность. Когда мы дали согласие дельфийцам и особенно коллегии жрецов взять их под свое покровительство, мы попросили Пифию – она была оракулом как вы, конечно, помните, – мы попросили ее сообщить нам одобрение бога. Однако она кричала только: «Огонь, огонь, огонь!» Она поднялась по ступеням из святая святых в портик и кричала, кричала: «Огонь, огонь, огонь!» Она металась, как безумная, и никто не мог ей ничем помочь, она была в руках бога, и никто не смел к ней прикоснуться, пока она не оказалась среди невежественных солдат (это были не фокидцы, а какие-то наемники), и они ее убили!

Совершеннейшая правда, говорил мой отец, что с той поры оракул уже не был прежним. И еще он говорил, что наемники подожгли в Дельфах несколько зданий, и этого оказалось достаточно, чтобы тогда ее крики сочли понятными. Но ведь с предсказаниями все не так просто. Есть знаменитые примеры былых времен. Одному человеку предсказали, что смерть ему принесет падение дома. А потому он жил под открытым небом, пока однажды орел не уронил черепаху на его лысину. Бог говорит темным раздвоенным языком, полученным им от огромного змея, которого он убил в Дельфах. Правду сказать – этого я никогда никому не говорила, – сама я поняла, что именно подразумевал второй конец языка, когда Пифия кричала: «Огонь, огонь, огонь!» Ведь в тот год, когда мы взяли Дельфы под покровительство, был также годом, в который родился бог Александр Великий. Как видите – и это всему миру известно, – с предсказаниями оракула твердо ничего знать нельзя. Однако говорить, будто мы разграбили Дельфы, – это гнуснейшая ложь. Война обходилась очень дорого и длилась очень долго, и если в конце бог не оказался целиком на нашей стороне, не требуются мудрецы, чтобы объяснить нам, что таково его право.

Однако не думайте, будто я такая уж мудрая и сама во всем разобралась. У меня в голове сумбур. Мальчиков таких семей, как наша, обучали думать, или они думали, что их обучили думать, хотя в целом-то это означает уметь подловить, а потом дразнить: «Дурачина! Дурачина!» Но у меня в голове правда сумбур, и я ни в чем разобраться не смогла. Думаю, причина сумбура отчасти в том, что я женщина, отчасти в том, что меня никогда не учили думать, а отчасти в том, что я – это я. Вот так! Таблички, которые я уже исписала, полны слов, а я даже не назвала вам своего имени! Мое имя Ариека, и, говорят, оно означает «маленькая варварка». Когда я была маленькой, то жалела, что меня не назвали более звучным именем – Деметрия там, или Кассандра, или Евфросина. Но я Ариека, и куда денешься? Может быть, я, когда родилась, выглядела сущей маленькой варваркой. Новорожденные так безобразны!

После рыбы мои воспоминания упорядочены, так что причин для сумбура вроде бы нет. Однако после истории с рыбой все немножко изменилось. Моя мать (не моя нянька) отвела меня в сторонку и объяснила, что я привлекла к себе внимание. Ощущение было немножко как после недержания. Самые слова «привлекла к себе внимание» были упреком. И мне стало немного понятнее, что такое девочка.

Однако был мой любимый брат Деметрий – да пребудут с ним благословение и удача, где бы он ни был! Самое дорогое из всего, что мне принадлежало. Он учил меня азбуке. Он был на несколько лет старше меня, и на его лице пробивались волосы. Я все еще не понимаю, зачем он это делал, и страшусь единственного объяснения, которое нахожу, – это от скуки. Но он рисовал в пыли (вообразите еще больше солнца!) какие-то загогулины и втолковывал мне, что каждая загогулина испускает звук. Потом из тех, которым меня научил, сложил вместе две и спросил меня, какое слово они говорят, и я была отправлена в путь. Мне кажется, теперь, когда я вспоминаю, что с этим первым словом я перенеслась через препятствия, которые некоторые дети преодолевают лишь с трудом, и с этой минуты уже свободно читала. Разумеется, это невозможно по двум причинам. Во-первых, в тот первый раз мой брат показал мне только несколько букв и приходилось его упрашивать, чтобы он опять «поиграл со мной в эту игру». А во-вторых, у меня не было доступа ни к чему, что можно было бы читать свободно. Когда я была маленькой, книги оставались большой редкостью. Конечно, их стало заметно больше теперь, когда люди – и далеко не самые лучшие – завели книжную торговлю. Во времена моего детства, если вам не выпала удача водить с писателем или поэтом такую дружбу, которая позволяла бы выклянчить у него свиток с его творением, вам приходилось довольствоваться побасенками, которые люди рассказывали у очага, песнями, которые они пели, или же – если вас не отправляли спать по малолетству – то и сказаниями, которые напевно декламировал всей собравшейся семье какой-нибудь бродячий «сын Гомера».

Хотя центр мира находится от нас на расстоянии прогулки вверх по склону, мой брат был единственным обладателем книги в нашем доме. Это был его учебник, и в нем рассказывалась история Одиссея всего в нескольких столбцах. Он делил педагога с сыном нашего соседа, но когда ему исполнилось шестнадцать – моему брату, хочу я сказать, – он уехал в Сицилию надзирать там за погрузкой на корабли зерна и тому подобного и вести торговлю. Когда он со смехом и радостными криками отправлялся в путь, то бросил книгу мне, сказав: «Прочтешь все это мне, когда я вернусь!» Детское горе абсолютно, и много дней я не дотрагивалась до книги, но потом взяла ее в руки, и, быть может, мое горе не было таким абсолютным, как я думала, потому что к возвращению Деметрия полгода спустя я прочла книгу – и не раз. Но Деметрий стал совсем мужчиной, почти неузнаваемым, и он забыл меня, не говоря уж о его книге. Затем, дней через десять, он снова уехал. Тем не менее я умела читать и знала книгу наизусть. И вот, когда «сын Гомера» был приглашен на женскую половину дома и продекламировал нам одну из частей «Одиссеи» – насколько помню, ту знаменитую, когда он у феаков, – певец сказал (поклонившись моей матери), что теперь, увидев наш дом, он понял, что Одиссей заговорить сразу не смог, так как онемел перед великолепием дворца Алкиноя. Когда он кончил, я в восторге крикнула, чтобы он продолжал и рассказал бы нам, как Одиссей встретил Афину па морском берету, но за этот восторг мне пришлось услышать, что я опять привлекла к себе внимание. Помню, как я завидовала мальчику, который носил лиру певца и повидал чуть не весь мир. Я грезила, как переоденусь мальчиком и уйду с певцом, хотя так и не придумала, как избавиться от его мальчика, который упорно мелькал в моих грезах, возвращая меня на землю и образумливая.

Я узнала про любовь и горе, когда мой брат Деметрий уехал во второй раз. Не помню, была ли я уже невзрачной худышкой до его отъезда, но совершенно уверена, что вскоре после уже была такой. Лицо у меня всегда было не правильным, одна половина не гармонировала со второй, как положено. Обычно люди говорят, что девочек вроде меня спасают прекрасные глаза или живое выражение лица, но меня ничто не спасало. Лептид, сын и наследник владельца граничащего с нашим поместья поменьше, был таким же худышкой, но зато мальчиком, так что это не имело значения. У него были светло-рыжие волосы и светло-бурые веснушки по всему розовому лицу. Он называл себя «светлокудрым ахейцем», как в сказаниях о войне. Ему и его двум сестрам позволяли играть со мной, но все это внезапно кончилось. Лептид придумывал игры, в которых я и его сестры были его войском, а иногда его женами или рабынями. Войско его, разумеется, было войском Александра, но такой суровой дисциплины, насколько я слышала, македонцы никогда не знали.

Считалось, что за нашими играми наблюдает моя нянька, но она толстела, глупела и большую часть жизни спала – прирожденная рабыня, которую и наказывают только для приличия. Как-то раз, когда я была его рабыней, он сказал, что поскольку я уже не свободная женщина, меня следует высечь по голой заднице. Конечно, в настоящей жизни, а особенно в больших домах вроде нашего домашних рабов никогда не секут. Они более или менее принимаются в семью, во всяком случае девушки. Больно было очень, хотя меня это не так удручило, как вам могло бы показаться. Вспоминая, я думаю, что Лептид завидовал нашему дому и поместью. Это достаточное объяснение, но, конечно, такую проницательность приобретаешь, когда становишься много старше; или, возможно, ты знаешь это и в детстве, но не знаешь этого… ну, вот Ариека, опять ты устраиваешь сумбур! Но вот вам доказательство, каким невежественным или невинным ребенком я была: я ведь спросила у своей няньки, правда ли, что домашнюю рабыню обязательно секут по голой заднице, или же ей дозволено натянуть на задницу гиматий? Я не была готова ни к последовавшим вопросам, ни к смятению, которое вызвали мои ответы. У няньки начались сердцебиение и приливы и одышка. Как она набралась храбрости, чтобы рассказать о происшедшем моей матери, не могу даже вообразить. Мне не только было запрещено играть с Лептидом, но меня посадили на хлеб и воду и за подрубание платков, чтобы научить чему-то там.

Когда меня выпустили, мне пришлось стоять перед моим досточтимым отцом, чинно сложив ладони перед собой и устремив взгляд в пол на середину расстояния между нами. Моя мать начала говорить, но отец жестом ее остановил.

– В таких случаях, Деметрия, виновата почти всегда девочка.

После этого наступило долгое молчание. Наконец мой отец его прервал:

– Полагаю, ты знаешь, юница, что навлекла на юного Лептида большие неприятности? Его отослали на три месяца проходить военное обучение. Я не желаю тебя больше видеть. Уходи.

Я поклонилась и ушла в мою комнату. Разумеется, что бы ни говорил мой отец, военное обучение вовсе не было наказанием вроде хлеба и воды, одиночества и подрубания платков. Моя мать сказала, что это изгонит все гадкие мысли из его головы и у него даже может завязаться прочная дружба с каким-нибудь нашим доблестным воином. Конечно, мужчины нашего сословия служат в коннице. И мальчики, которых рано отправляли на военное обучение, считают это каникулами и, возвращаясь домой, хвастают, что несли ночную стражу, как «остальные мужи». В то время я была очень одинока и начала остро ощущать свою незначительность. Я ведь не только была худышкой с кривым лицом, но еще и с желтоватой кожей. Нянька объяснила мне, что моему отцу придется дать за мной двойное приданое, чтобы сбыть меня с рук, вот почему он так суров со мной. Да любой мужчина, сказала она, станет суровым, ведь во что это ему обойдется? Обычное приданое девушки моего сословия – дочери провинциального аристократа – составляет тысячу серебряных монет. А ему придется дать больше – может, две тысячи.

Пока мои месячные только приближались, я порой все еще питала надежду, что боги, а особенно Афродита, сотворят свое обычное чудо: превратят девочку с моими природными недостатками в прекрасный цветок и проделают это примерно за одну ночь. В наших краях есть особо ужасное оскорбление, и иногда мне казалось, что я вижу, как оно мелькает за лицами людей, обо мне заботящихся, – мысль, что от меня следовало бы избавиться, едва я родилась, хотя, конечно, никто никогда вслух таких слов не произносил, а сама я не решалась. Но мысль была там, за их лицами.

Однажды я уныло размышляла надо всем этим, пока шла к рыбному садку, и тут одна из наших купленных рабынь, хныча, выбежала из помещения с ребенком на руках и сунула его мне. К тому времени, когда она добежала до меня, она уже выла во весь голос. Мои руки сами потянулись взять ребенка, но почти сразу же я использовала их, чтобы сунуть его назад ей, потому что он был весь в сыпи. Она, непонятное существо, тут же умолкла, неуклюже поклонилась и ушла в свое помещение. Но за мгновение, пока он был у меня на руках, я ощутила что-то. Описать точнее я затрудняюсь. И проще всего мне будет сказать вам без обиняков, что девушка верила, будто я имею какую-то силу, и стоит мне прикоснуться к ребенку, как он выздоровеет, что и случилось. Причина восходит к полузажаренной рыбе, истории, которая уже стала частью семейных преданий и, как большинство таких преданий, упростилась и пополнилась всякими преувеличениями. Не думаю, что я целительница, а уж кому знать, как не мне!

Мы окутаны тайнами. Я это знаю. Мне пришлось это узнать. Пока не начались мои месячные, время для меня правда стояло на месте. Я знаю и это. Однако у нас, эллинов, будь мы этолийцы, или ахейцы, или не важно кто, месячные приходят позже в зависимости от нашего сословия. Все складывалось в лад без правил. На этот раз была не рыба и даже не младенец, но осел. Я никому про это не рассказывала, никогда. Осел этот крутил мельницу, моловшую грубое зерно. Естественно, мука для семьи мололась в ручной мельнице, которую вертели рабыни под мельничные песни, чаще про Питтака [1]1
  Мели, мельница, мели, И Питтак молол когда-то, Митилены царь великой.


[Закрыть]
, но не так уж редко подставляли вместо его имени другое, если оно укладывалось в ритм движения. Этот осел, которого опять-таки, естественно, мы все называли Питтаком, ходил, и ходил, и ходил по кругу, а на конце перекладины большой круглый камень катился по кольцу желоба, полного зерна, или иногда по жмыхам, оставшимся после третьего отжима оливкового масла. Ну, да, конечно, вы знаете, как работают такие мельницы! Я наблюдала за Питтаком и штукой у него под брюхом, которая торчала далеко вперед и причиняла ему боль, потому что он очень громко ревел, шагая по кругу. Эта штука была словно живая сама по себе, отдельно от бедняги Питтака. То и дело она вздергивалась и била его по брюху, а оно гремело, как большой барабан. И вот тогда мной овладела дурнота, и мне показалось, что я вот-вот упаду. Но я справилась с ней, потому что была полна интереса, и ужаса, и испуга. В тот момент, когда я всплыла (если «всплыла» подходящее слово), один из наших купленных рабов пришел с намордником, и я смотрела как зачарованная. Он должен был стянуть челюсти осла, чтобы тот не отвлекался от работы. Питтак пытался встать на дыбы, но ему удавалось только лягать вбок то одной задней ногой, то другой. После я узнала, что он учуял одну из самых ценных наших кобыл, которую готовили к случке с боевым конем моего отца, а потому Питтака нельзя было выпрячь, даже когда все жмыхи были совсем размяты.

Непосредственно перед менструациями в девушках появляется что-то странное. Я говорю не о хорошеньких, красавицах или даже достаточно миловидных, каких новая семья приветливо встречает даже со скромным приданым. Я говорю о подлинно непривлекательных, которых бог поразил, которым нечего предложить на продажу и которые настолько укрываются в себе, что не способны довериться кому-то, а уж о пафосских [2]2
  Пафосская богиня – одно из прозвищ Афродиты, богини любви.


[Закрыть]
играх и речи быть не может. Они приобретают эти злополучные странные способности. Или «способности» не то слово? Собственно, описанию это не поддается, но только девушка становится очень искусной в том, что совершенно бесполезно – бесполезно со стороны, хотя сама девушка может и верить, что это правда так. Ну-у… Пусть и не поддается описанию, однако я все-таки постараюсь, как могу. Потаенная сила и действует исподтишка. Они высказывают пожелание и, если выскажут правильным – не правильным? – образом, порой, если весы самую малость склоняются в их сторону, тогда (чаще, чем бывает обычно, но только-только) они получают желаемое или кто-то другой получает. Мир кишит совпадениями, и девушка видит это. И использует при случае. Возможно, для кого-нибудь другого, кто и получает то, что хочет. Или, имею я в виду, получает то, чего не хочет. Тут доказательств нет. Я уже сказала, сила потаенная и нечестная знает, как прятаться, как требовать, как маскироваться, уклоняться, говорить языком раздвоенным и темным, точно змеиный, или вообще не говорить. К тому же силу эту не стоит преувеличивать. Она не прорицает, не выигрывает сражений. Не способна вылечивать чуму, а только головную боль, да и то не всякую, не способна излечить боль сердечную, а только одарить необходимыми слезами.

Когда мой отец в первый раз посадил меня на хлеб и воду, он забрал мою куколку. Я хотела, чтобы она вернулась ко мне, но, конечно, она не могла. Но когда меня выпустили, я сразу пошла туда, где они ее спрятали, потому что знала, куда пойти. Да, я знала, где они ее спрятали, потому что они были такие-то и такие-то и должны были положить ее именно туда. И вот я смотрела, как осел Питтак мотает головой из-за шипов в наморднике, и дурнота овладела мной, и я успокоила его, чувствуя, как от меня исходят любовь и утешение, изливаются через мою разболевшуюся голову и внезапно закружившиеся мысли на беднягу Питтака и успокаивают его, так что хвост у него опустился, а его член втянулся, и он безмолвно стоял у перекладины, понурив голову к самым копытам. Тут я услышала хохот и увидела, как над оградой двора ухмылялся Лептид, посверкивая зубами сквозь рыжую бороду и вопя на весь свет: «А он положил на тебя глаз!» И вот в этот палящий миг – привлеченный и рассерженный ослиным ревом – решительным шагом вступил мой отец. И остановился шагах в восьми. Побелел, повернулся и попросту убежал в дом. В голове у меня прояснилось, будто он из нее выбежал. Наступила великая тишь перемены и открытия. Я услышала очень тихое, но четкое «кап», повинуясь какому-то инстинкту посмотрела вниз и увидела первую каплю моей крови на ремне правой сандалии, будто маленькую звезду.

После этого, разумеется, я скрылась на женской половине, и были совершены положенные обряды очищения. Для меня началось пятидневное уединение. Распаленный осел и громкий мужской хохот Лептида и то, что он выкрикнул слова, которые не должно было произносить, – все это явилось как бы приобщением меня к моему новому состоянию.

Я конечно, должна была иногда чувствовать себя счастливой. Я думаю, девушки созданы, чтобы знать счастливую пору в детстве. Они в своей коже могут быть счастливее мужчин, а вернее, мальчиков, которые всегда что-нибудь да делают, обычно всякие пакости. Но теперь, разумеется, в возрасте пятнадцати лет я стала взрослой. Это было трудно. Иногда я думаю – да и думала еще в начале взрослости, – что нам следовало быть свободными и естественными, как птицы. Что мы подумали бы о птице, не такой, как другие, лихорадящей, которая никогда не летала бы, а все время сидела в гнезде? Но мои родители ожидали именно такой нормальности. Казалось бы, что может быть легче? Ведь мне не о чем было беспокоиться, кроме моих месячных и обрядов, с ними связанных, но обряды меня не затрудняли, а месячные не доставляли особых хлопот – только добавляли путаницы в голове, и она побаливала дня полтора. Их хватало как раз на то, чтобы напоминать мне, что женщины не свободны, даже свободные. Будто не очень тяжелая цепь подстерегала, чтобы замкнуться у меня на поясе в подтверждение, что я пленница, как все женщины. Единственное утешение – несколько дней в течение месяца я оставалась неприкасаемой. Из этого следовало, что в такие дни я могу думать какие хочу мысли и боги оставляют их без внимания, потому что мысли тоже были неприкасаемые. Я никому не открыла этой истины, ибо она тайна и ее надлежит писать, а не выражать словами. И в те дни, когда я считалась нечистой, меня одолевали всякие запретные мысли, которые нужно было припрятывать. Я делаю так и теперь, потому что мне пошел девятый десяток и какое значение имеет то, что я делаю?

Так как я стала взрослой, то, когда мой отец принимал гостей достаточно уважаемых – и не думаю, чтобы у моего отца бывали иные гости, – мне иногда дозволялось сидеть на высоком стуле рядом с креслом моей матери. Разумеется, на протяжении этих приемов ни моя мать, ни я не произносили ни слова, а если гость настолько забывал благовоспитанность, что обращался с вопросом к одной из нас, ему, как требуют приличия, отвечал мой отец. А потому, хотя я увидела Ионида очень скоро после того, как стала взрослой, я не обменялась с ним ни единым словом. Он был жилистый, беспокойный и очень тощий. Хотя ему было немногим больше тридцати, в его волосах пробивалась седина, а кожа вокруг рта и на подбородке – он брился на александрийский манер – выглядела землистой. Когда он улыбался, было видно, как движутся мышцы его испитого лица. Это была странная улыбка. В ней таилось горе, которого, я уверена, он не испытывал. Она появлялась, можно сказать, отчасти случайно, а отчасти из-за его положения, весьма важного. Ведь он был жрецом, который истолковывал бормотания Пифии, когда откровение дурманило ее. Во время второго его визита было мгновение, когда он даже улыбнулся мне, что у более молодого и менее высокопоставленного человека кое о чем говорило бы. Но это была добрая грустная улыбка, и она тронула мое сердце, как когда-то мой брат. Я осмелилась чуть улыбнуться в пол и плотнее стянула шарф, думая, что на мне мое лучшее платье, то – с каймой из яиц и дротиков, я не сомневалась, что он составил мнение и хотел что-то сообщить мне. Это было как первый проблеск солнца. На следующий же день мой отец послал за мной. Но не в большой зал, где мы принимали гостей, а в комнату поменьше, ту, где велись дела поместья, единственную в доме, где была бумага и еще – большие связки счетных палочек. Мой отец щелкал костяшками своего абака. Когда я вошла, он бросил таблички рабу-управляющему, который в ожидании стоял рядом с ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю