Текст книги "Песни Невинности и Опыта"
Автор книги: Уильям Блейк
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
Не Он ли присваивал чужой труд... – "После сего Он проходил по городам ч селениям... и с Ним Двенадцать, и некоторые женщины.. которые служили Ему умением своим" (Лука, 8: 1-3) – то есть заботились о Его хлебе насущном, чтобы Он мог все время посвящать проповеди Своего учения.
...пренебрегая защитою пред Пилатом – "Тогда говорит Ему Пилат: н" слышишь, сколько свидетельствуют против Тебя? И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился" (Матфей, 27: 13-14).
...когда велел им отряхнуть прах... – "А если кто не примет вас и не послушает слов ваших, то, выходя из дома или из города того, отрясите прах от ног ваших" (Матфей, 10: 14).
Библия Ада – Блейк имеет в виду свои "пророческие" книги.
Волу и льву закон един – насилие. – Ср. выше, Раздор – вот истинная дружба.
Песнь Свободы
Гимн торжеству Воображения над Разумом, Диавола над Богом. Очистительная Энергия видится Блейку в революционных событиях (прежде всего во Французской Революции 1789 года, которую он горячо приветствовал в период создания "Бракосочетания Неба и Ада"), а Рим становится символом религиозного догматизма. Далее разворачивается битва между Князем Звезд, Уризеном (ср. "звездный свод" во "Вступлении" к "Песням Опыта"), и Сатаной (Князем Тьмы), персонифицирующим Воображение. Сын Пламени – это, скорее всего, Орк, блейковский бог бунта. Завершается "Песнь Свободы" основным постулатом "Библии Ада" – "Все Живое – Священно", то есть отрицанием Бога, отдельного от человека, провозглашением божественности Человека и Природы, диалектически объединяющих в себе Добро и Зло.
ПУТЕМ ДУХОВНЫМ
Я пересек Страну Людей, Мужчин и Женщин видел там И Страх вошел в меня такой, Что на Земле неведом вам.
Дитя рожать у них – восторг, А вот зачатье – горький труд; Так сеют в муках семена Зато потом с улыбкой жнут.
Когда у них родится Сын, Его Старуха заберет Распнет Младенца на скале И вопли в чашу соберет.
Терновый даст ему венец, Пронзит конечности гвоздем А сердце, вырвав из груди, Кладет на лед и жжет огнем.
Переберет за нервом нерв, Ей вопли мальчика – бальзам; И молодеет с каждым днем, А он мужает по часам.
И сбросив цепи, он встает Пред Девой Отроком в крови И подминает под себя, И предает своей Любви.
И вот победно, словно муж, В нее он корневищем врос, Ворвавшись в плодоносный Сад, Где рдеет лучшая из роз.
Меж тем он чахнет на глазах Обходит Тенью Дольний Дом; Кругом сокровища его, Что взяты потом и трудом.
Там золото безумных дум И жемчуга влюбленных глаз, Рубины выплаканных слеэ И страсти блещущий алмаз.
Они – Вино его и Хлеб! Толпа голодных у дверей И двери настежь: заходи! И досыта здесь ешь и пей!
Он принял муки – и ему Теперь под сводами звонят... Но новорожденная Дщерь Встает пред ними из Огня!
Она, как золото, горит, Ее не тронуть и не взять Огнем Пылающую Плоть Никто не смеет спеленать!
Она к Любовнику идет, Ища не золото, не пыл; А Дряхлый Призрак выгнан вон Он Дщери Огненной не мил!
Где Старику искать приют? Бредет, согбенный и слепой, Пока не сможет обрести Объятий Девы молодой.
Лишь холодеющую плоть Он опалит ее Огнем Засохнет плодоносный Сад И рухнет обветшалый Дом.
И Постояльцы Дома – прочь! Иному Оку – Взор иной! Смешались Чувства – и Объем Восстал из Плоскости Земной!
Затмились Солнце и Луна, Померкли мириады Звезд. Что пить ему? Что есть ему? Лишь камни голые окрест...
Ее улыбки чистый мед, Ее очей манящий взгляд, Вино и Хлеб невинных уст Его питают и целят.
Так ест и пьет – а между тем Он все моложе с каждым днем; Они в отчаяньи бредут Пустыней скорбною вдвоем...
Страх Деву гонит от него И расставляет западни, Уводит в Лабиринт Любви, Где ночь и день бегут они.
Она пускает в ход Каприз, Разросся в заросли Обман А в них медведь и волк живут, И лев блуждает меж полян.
Он стал – Заблудшее Дитя, Она – уже Старуха вновь... Мигают Звезды в Небесах, И всюду царствует Любовь!
Отведать радостей ее Плоды роскошные зовут; И живописны шалаши, В которых Пастухи живут.
Но только Грозное Дитя Предстанет перед Пастухом, Он дико крикнет: И в ужасе покинет Дом.
Известно: лишь Исчадье тронь Отсохнет длань, – и не помочь! Плоды попадали с ветвей, И звери убежали прочь.
Придет Старуха – ей одной С Младенцем справиться дано; Исчадье Грозное распнет, А дальше – как заведено...
THE MENTAL TRAVELLER
I traveli'd thro' a land of men, A land of men and women too; And heard and saw such dreadful things As cold earth-wanderers never knew.
For there the Babe is born in joy That was begotten in dire woe; Just as we reap in joy the fruit Which we in bitter tears did sow.
And if the Babe is born a boy He's given to a Woman Old, Who nails him down upon a rock, Catches his shrieks in cups of gold.
She binds iron thorns around his head, She pierces both his hands and feet, She cuts his heart out at his side, To make it feel both cold and heat.
Her fingers number every nerve, Just as a miser counts his gold; She lives upon his shrieks and cries, And she grows young as he grows old.
Till he becomes a bleeding Youth, And she becomes a Virgin bright; Then he rends up his manacles, And binds her down for his delight.
He plants himself in all her nerves, Just as a husbandman his mould; And she becomes his dwelling-place And garden fruitful seventyfold.
An aged Shadow, soon he fades, Wandering round an earthly cot, Full filled all with gems and gold Which he by industry had got.
And these are the gems of the human soul, The rubies and pearls of a love-sick eye, The countless gold of the aching heart, The martyr's groan and the lover's sigh.
They are his meat, they are his drink; He feeds the beggar and the poor And the wayfaring traveller: For ever open is his door.
His grief is their eternal joy; They make the roofs and walls to ring; Till from the fire on the hearth A little Female Babe does spring.
And she is all of solid fire And gems and gold, that none his hand Dares stretch to touch her baby form, Or wrap her in his swaddling-band.
But she comes to the man she loves, If young or old, or rich or poor; They soon drive out the Aged Host, A beggar at another's door.
He wanders weeping far away, Until some other take him in; Oft blind and age-bent, sore distrest, Until he can a Maiden win.
And to allay his freezing age, The poor man takes her in his arms; The cottage fades before his sight, The garden and its lovely charms.
The guests are scatter'd thro' the land, For the eye altering alters all; The senses roll themselves in fear, And the flat earth becomes a ball;
The stars, sun, moon, all shrink away, A desert vast without a bound, And nothing left to eat or drink, And a dark desert all around.
The honey of her infant lips, The bread and wine of her sweet smile, The wild game of her roving eye, Does him to infancy beguile;
For as he eats and drinks he grows Younger and younger every day; And on the desert wild they both Wander in terror and dismay.
Like the wild stag she flees away, Her fear plants many a thicket wild; While he pursues her night and day, By various arts of love beguil'd;
By various arts of love and hate, Till the wide desert planted o'er With labyrinths of wayward love, Where roam the lion, wolf, and boar.
Till he becomes a wayward Babe, And she a weeping Woman Old. Then many a lover wanders here; The sun and stars are nearer roli'd;
The trees bring forth sweet ecstasy To all who in the desert roam; Till many a city there is built, And many a pleasant shepherd's home.
But when they find the Frowning Babe, Terror strikes thro' the region wide: They cry 'The Babe! the Babe is born!' And flee away on every side.
For who dare touch the Frowning Form, His arm is withered to its root; Lions, boars, wolves, all howling flee, And every tree does shed its fruit.
And none can touch that Frowning Form, Except it be a Woman Old; She nails him down upon the rock, And all is done as I have told.
КОММЕНТАРИИ
ПУТЕМ ДУХОВНЫМ
Стихотворение "Путем Духовным" датируется 1799-1800 гг. и входит в так называемый "Манускрипт Пикеринга" (одну из не опубликованных при жизни блейковских рукописей, названную по имени первого владельца, издателя Бэзила Пикеринга). В этом стихотворении Блейк прослеживает собственный "духовный путь", а также – в виде обобщения – путь всего человечества. Напомним, что стихотворение относится к периоду, когда Блейк разочаровался в своих "натуралистических" взглядах и нащупывал путь к новому, чисто духовному восприятию. Хотя эта своеобразная исповедь написана достаточно простым языком и в достаточно несложной образной системе, она, тем не менее, довольно трудна для понимания, поэтому мы предлагаем анализ по строфам.
1-2: В этих строфах описывается страна духа, населенная Мужчинами и Женщинами – двумя типами идей, – по которой странствует Путник (заметим, что начинается стихотворение от первого лица). Естественные законы земного мира поставлены в этой стране "с ног на голову": зачатье (зарождение идеи) здесь мука, а роды (претворение в жизнь) – радость.
3-7: Сын – это натуралистическая, идущая от реальности идея (не следует забывать, что мужское начало ассоциируется у Блейка с природным, естественным). Следовательно, Блейк начинает описание своего духовного пути с "натуралистического" периода. В образе "Старухи" скрыта одряхлевшая, отмирающая идейно-духовная парадигма, существовавшая к моменту пришествия натуралистической идеи (то есть мировоззренческие взгляды Блейка, связанные с периодом Невинности). Старая парадигма терзает и отвергает всякую новую идею, которая в муках и гонениях постепенно мужает и наконец одерживает верх, оплодотворив собой старые представления (вспомним, что на этом этапе Блейк рассматривает физическую любовь как очистительную, а свободное проявление страсти – как проявление духовности).
8-10: Восторжествовав, "натуралистическая" идея начинает стареть, однако при этом продолжает питать собой "Дольний Дом" – земную реальность. Кроме того, остаются "сокровища" – духовные богатства накопленные за время владычества данной идеи (применительно к самому Блейку – его произведения, созданные в "натуралистический" период). Строфа 9 содержит свойственную Блейку беспощадную "автопародию" на стихотворение из "Манускрипта Россетти", написанное между 1789 и 1793 гг., то есть в период торжества Невинности:
Riches
The countless gold of a merry heart, The rubies and pearls of a loving eye, The indolent never can bring to the mart, Nor the secret hoard up in his treasury.
Богатства
Веселых умов золотые крупинки, Рубины и жемчуг сердец Бездельник не сбудет с прилавка на рынке, Не спрячет в подвалы скупец.
Перевод С.Маршака.
11-13: Когда земной идеал, одряхлев, доказывает свою несостоятельность, ему на смену приходит новая идея совершенно иного толка ("Дщерь"). Она облечена в "Огненную Плоть", что подчеркивает ее несвязанность со всем материальным. Это – идея чисто духовная, которой чуждо все земное, плотское (т.е. "золото" и "страсть"). Так Блейк описывает свои взгляды, к которым привели духовный кризис и полное отвержение "натуралистических" представлений.
14-15: Старик, олицетворяющий теперь старую парадигму, вытеснен новым идеалом. Бессильная, одряхлевшая парадигма, утратив былую веру, ищет новый, духовный идеал, который дано обрести в Деве, окрепшей духовной идее. При их объятии земной, "натуралистический" Рай ("Дом" и "Сад") исчезает окончательно.
16-17: Блейк описывает состояние растерянности и смятения, в котором он пребывал после утраты "натуралистического" идеала, когда у него зарождалось новое, "четырехмерное" видение, которое, скорее всего, и подразумевается под "Объемом". Это – долгий период внутреннего кризиса, в который и было написано "Путем Духовным".
17-19: "Дольний Дом" – Мир "натуралистического" идеала – меркнет и умирает, превращается в "скорбную пустыню", однако надежда на возрождение, хотя и слабая, заключена в Деве – чисто духовной идее (идее новой, "Опытной" Невинности), и, насыщаясь ею. Старик постепенно молодеет (впитывает новую веру).
20-21: Постепенно духовная идея начинает менять облик, в ней появляется Обман, и она насаждает заросли, в которых блуждают дикие звери, "Дольний Дом" приобретает отчетливо зловещий оттенок. Здесь вновь звучит отголосок того, что Блейк разочаровался в способности духовной идеи изменить земную жизнь.
22-26: Здесь появляется новая идея (Дитя), тогда как Дева, ставшая Старухой, одряхлев, начинает умирать. Однако при этом и она оставляет свои плоды; как в случае с Идеей-Сыном, следует описание "обновленной реальности". В данном случае Блейк описывает состояние гармонии внутреннего идеала с внешним миром (в его мифологии это состояние названо Беула). Однако это мнимая и недолговечная гармония: новая идея, которая питает ее, – это Заблудшее Дитя, ибо мир Беулы очень похож на мир "Песен Невинности" (недаром Блейк использует пасторальные образы) – иллюзию, которая теперь ассоциируется у Блейка с притворством и религиозным ханжеством.
Заблудшее Дитя это "ложный Мессия", младенец-Христос фарисейской религии. Восклицанием "Родилось!" Блейк явно намекает на библейское пророчество: "Ибо младенец родился нам; Сын дан нам; владычество на раменах Его..." (Исаия, 9: 6). Беула превращается в царство фарисейства и духовного бесплодия, и нужна новая идея, чтобы обновить ее; а далее все следует по кругу.
"Иностранная литература", N 7, 1997
Прошло сто семьдесят лет с того дня, как тело Блейка опустили в безымянную яму для нищих, – хоронить умершего было не на что, заботы о погребении взял на себя город Лондон. Давным-давно в знаменитом Уголке поэтов Вестминстерского аббатства стоит доска, удостоверяющая, что выгравированное на ней имя принадлежит истории. Для англичан такое свидетельство весомее, чем высказывания любых авторитетов. Хотя и высказывания можно было бы приводить десятками, а простое перечисление книг о Блейке заняло бы половину этого журнального номера.
Все относящееся к его биографии, похоже, выяснено до последних мелочей – насколько подробности поддаются выяснению, когда дистанция времени уже так велика. Вроде бы должен быть исчерпан и репертуар допустимых интерпретаций оставленного им наследия. Но так только кажется. Пристальный взгляд по-прежнему обнаруживает что-то загадочное и в творчестве Блейка, и в его судьбе. Попытки разгадать эту тайну не прекращаются.
Последняя из них предпринята Питером Акройдом. Романист, которого сегодня многие считают самой яркой фигурой на английской литературной сцене, отдал работе над беллетризованной биографией Блейка без малого десятилетие. Полтора года назад книга наконец вышла в свет и, как следовало ожидать, спровоцировала острую полемику. Акройд не историк литературы, для него интуитивные догадки важнее установленных архивистами достоверностей, которые, если присмотреться, выдают предвзятость тех, кто их устанавливал с оглядкой на преобладающие мнения и вкусы. Как и в "Завещании Оскара Уайльда" или романе-биографии Диккенса, где он пересказывал собственные сны и вел задушевные беседы со своим героем, Акройд и на страницах блейковского тома столь же далеко отходит от строгого изложения фактов, считающихся бесспорными, увлекается гипотезами и охотнее доверяет психологической реконструкции, а не выкладкам с опорой на общепринятые толкования. Понятно, что литературоведов такая методика не убеждает. Но у нее есть хотя бы одно бесспорное преимущество: глянец удается снять, сквозь напластования академических штудий начинает проглядывать живое лицо.
Это лицо непонятого, осмеянного, глубоко несчастного человека, который фанатично верен своей главной идее, намного опередившей эпоху, в какую ему довелось жить. Идеей Блейка, доминантой его личности и творчества была органика. Никаких условностей, в жертву которым заставляют приносить естественные побуждения. Никаких табу – тем болев в искусстве.
Впрочем, и в жизни. Ничем не дорожа так сильно, как чувством внутренней гармонии" Блейк ради этой нескованности был готов с легкостью отбросить правила социального нововведения, обязательные для подавляющего большинства его современников. Он признавал только те этические непреложности, которые провозглашала исповедуемая им хилиастическая доктрина: зародившееся еще в XII веке учение о близком Втором пришествии, Страшном суде и тысячелетнем земном царствовании Спасителя. Считаясь ересью, эта теология столетиями привлекала обездоленных и отверженных повсюду в Европе. Сын чулочника, десяти лет от роду отданный в обучение к граверу и дальше добывавший хлеб непрестижным, неприбыльным ремеслом, Блейк оказался предрасположен с готовностью принять и это неканоническое христианство, и выпестованные им понятия о моральных обязанностях. Благо обязанности оказывались примерно теми же, какие предполагало служение художественному гению. А искра гения вспыхнула очень рано, еще в ту пору, когда Блейк пробовал освоить нормативный изобразительный язык живописи, допущенной в тогдашнюю Академию, и нормативные представления о прекрасном, которые господствовали в тогдашней поэзии.
Из подобных стараний ничего не получилось. Блейк не вписывался в тогдашнюю художественную атмосферу. И не хотел этого. Он избрал для себя дорогу, пролегавшую в стороне от литературных салонов, от господствующих веяний. Выпустив у издателя первую, еще довольно наивную книжку "Поэтические наброски" (1783), он больше никогда не обращался к типографщику. Изобрел собственный способ "иллюминованной печати" – вручную изготавливалось несколько экземпляров гравюры, сопровождаемой поэтическим текстом, живописный образ возникал одновременно со стиховым, иногда предшествуя ему, иногда его дополняя, – и пытался продавать сброшюрованные листы. Так были изданы "Песни неведения" (1789). а вслед им и "Песни познания" (1792); затем оба цикла он опубликовал как единое произведение, что и замышлялось с самого начала.
Успеха эти начинания не приносили. Да и не могли принести: Блейк прекрасно знал, что вкусы современников и его понятия о назначении художника расходятся очень далеко. Власть норм и порыв к органике – Акройд находит этот конфликт неразрешимым, поскольку Блейка отличало неверие в компромиссы. Восторжествовала, разумеется, нормативность, а все остальное было только следствием: провал единственной и никого не заинтересовавшей выставки 1811 года, нераспроданные экземпляры собственноручно награвированных поэм (за этими первыми образцами самиздата теперь охотятся и платят бешеные деньги коллекционеры). И твердо установившаяся репутация безумца. И фонд общественного призрения, куда пришлось обращаться, когда в 1827 году семидесятилетний Блейк умер в полном забвении и нищете.
Акройд уверен, что Блейк осознанно выбрал для себя эту тернистую дорогу, не страшась невзгод и не думая о славе – посмертной, а тем более прижизненной. Скорее всего, Акройд прав. Есть много документов, говорящих, что Блейк словно бы сам искал столкновений со своим веком. Видимо, он был из тех художников и поэтов, которых впоследствии станут называть то аутсайдерами, то маргиналами, то бунтарями, подразумевая, в сущности, одно и то же – для них расхождение с преобладающими веяниями и установками становится принципом, определяющим творческую позицию. Им не дано приспосабливаться. Они не продолжатели, а, пользуясь словом, когда-то предложенным в статьях Юрия Тынянова, "нововводители".
Для переводчика такие поэты и особенно заманчивы, и, наверное, особенно трудны – своей резко очерченной оригинальностью.
Блейк был "нововводителем" ничуть не меньше, чем Хлебников, чей опыт потребовал этого неологизма. И его нововведением стали не только необычные композции или цветовые сочетания, поражающие на награвированных им листах. Не только метафоры, передающие образность символистов, словно за столетие до них Блейк уже предощущал, что в поэзии несводимость смысла к логически выстроенному ряду, сколь он ни сложен, станет цениться выше всего остального.
Как автор он вписал свое имя и в историю живописи, и в историю литературы, однако еще существеннее, что Блейк был первым из англичан, кто выразил новое самосознание личности. Романтики в этом отношении обязаны ему всем, сколь бы скептично ни отзывался о нем, например, Вордсворт и как бы далеко ни расходился с ним Колридж по характеру художественного мышления.
В 1799 году, через пять лет после того как были награвированы "Песни неведения познания", оставшиеся его высшим поэтическим свершением, он писал некоему доктору Трйеперу, видимо одному из потенциальных меценатов: "Я знаю, что этот мир принадлежит Воображению и открывается только Художнику. То, что я изображаю на своем рисунке, мною невыдумано, а увидено, но все видят по-разному. В глазах скупца гинея затмевает солнце, а кошелек с монетами, вытершийся от долгой службы, зрелище болев прекрасное, чем виноградник, гнущийся под тяжестью лозы... Чем человек является, то он и видит".
Годом раньше вышли "Лирические баллады", совместный сборник Вордсворта и Колриджа, а еще через два года для переиздания Вордсворт написал вступительную статью, ставшую манифестом романтизма. Там тоже много было сказано о верховных правах воображения, о магии искусства, постигающего реальность как тайну, о непосредственности чувства, которой следует дорожить больше, чем любыми ухищрениями, о высокой безыскусности формы. Была разработана целая концепция, очень важная для истории романтизма, -т именно концепция, некая философия поэзии, неизбежно отдающая умозрительностью. Адля Блейка воображение было не отвлеченной категорией, но той подавленной человеческой способностью, которую должно пробудить искусство, воспитывая новое зрение, – а можно сказать и по-другому: нетрафаретное восприятие, органичное ощущение мира, а значит, и новую систему ценностей. Так смысл и цель поэзии понимал в ту пору один Блейк. Должно быть, поэтому он один и стал чем-то наподобие пророка. Или, по меньшей мере, культовой фигурой для многих поколений после того, как через двадцать лет после его ухода Данте Габриэл Россетти, тоже сочетавший в себе дарования поэта и художника, пусть намного более скромные, случайно наткнулся в Британском музее на пыльную связку гравюр, и для Блейка началось бессмертие.
Россетти и близкие ему литераторы – Александр Гилкрист, оставивший, занятия историей искусства, чтобы написать первую большую биографию Блейка, поэт Алджернон Суинберн – были поражены и покорены оригинальностью открывшегося им мира. Яркость поэтических образов сразу позволяла почувствовать глаз живописца, мощная философская символика гравюр выдавала поэта, для которого образцом вдохновения служил Данте, а адресатом полемики Мильтон – и не меньше. Способность видеть небо в чашечке цветка, если процитировать блейковское четверостишие, которое вспоминают чаще всего, казалась неподражаемой.
Вероятно, эта способность и теперь будет воспринята как уникальная читателем, задумавшимся над строками Блейка, даже такими по первому ощущению безыскусными, как стихотворение о мотыльке (или мухе, или мошке – в XVIII веке "fly" обозначало просто насекомое яркой окраски). Безделка, изящная вещица в стиле рококо – но обратим внимание на неожиданный отказ подтверждать право на существование готовностью и умением мыслить. А задетые этой странностью должны будут вспомнить – или узнать, – что и с Мильтоном Блейк спорил как с рационалистом, который, сам того не ведая, благословил плоский разум, подавляющий живое чувство. Вспомнить, что над проповедниками здравомыслия, которых в его время было великое множество, Блейк не уставал иронизировать, с особенным ядом отзываясь об их страсти читать мораль по любому поводу. Что у него Разум и Воображение почти всегда выступают как антагонистические начала и приоритет он отдает Воображению. Что все его стихи, относящиеся к зрелой поре творчества, должны восприниматься в определенном контексте: они составляют циклы, в которых есть сквозные темы и мотивы, но нет случайных строк.
Это было великое открытие. Действительность впервые осознавалась как дисгармоничное единство. Во всяком случае, впервые это делалось настолько последовательно: весь поэтический сюжет "Песен неведения и познания" вырос из темы нерасторжимости того, что видится как противоположные состояния. Оттого стихам, восславившим благость и чистоту неведения, обязательно отыскивается явная или неочевидная параллель в цикле, изображающем сумрачную, жестокую реальность познания.
Полярности неведения и познания не отрицают друг друга, все взаимосвязано, все существует в единстве. Наивны грезы о бегстве из трагической обыденности в идеальный естественный мир, которого попросту не существует для личности, постигшей реальную диалектику вещей. Осознавшей, что зеленые поля и кущи – поэтический ландшафт "Песен неведения" непременно сменяются лондонскими картинами порока, грязи, отчаяния и все это один мир, в котором томится скованный человеческий дух. Что есть таинственная соотнесенность безмятежности и горя, счастья и страдания и нельзя отвергать одно, восславляя другое, потому что в жизни все переплетено нерасторжимо.
Знаменитому стихотворению "Тигр" тоже есть параллель в "Песнях неведения" – стихи об Агнце, прямо отсылающие к Евангелию от Иоанна: "Вот Агнец Божий, Который берет на Себя грех мира". Стихотворение "Ягненок", гимн кротости, придает особую выразительность образам "Тигра" – в нем настоящий сгусток яростной энергии. Но и "Тигр" не антитеза, а необходимое дополнение: вот она, сокрушающая ярость, которой – так казалось Блейку, – может быть, дано перебороть заблуждения и зло мира скорее, чем христианскому смирению и любви. И как знать, не эта ли энергия будет востребована человечеством, решившимся через темные заросли самообманов и догм пробиться к свету неподдельных истин?
С этим, вернее всего, мало кто согласится после кровавого опыта нашего столетия. Но не надо уличать Блейка в том, что он не предугадал, каков окажется истинный ход вещей. Достойнее и справедливее – воздать должное духовной отваге, побуждавшей его идти наперекор верованиям своего времени, а в искусстве оставившей о себе память шедеврами, над которыми время не властно.
АЛЕКСЕЙ ЗВЕРЕВ