Текст книги "Честная игра (ЛП)"
Автор книги: Туве Янссон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– Ты злишься!
Юнна обеими руками протянула свою камеру:
– Твоя акула находится здесь, здесь – внутри! Когда мы вернемся, ты сможешь увидеть ее столько раз, сколько пожелаешь, и когда угодно. В сопровождении музыки.
Ничто не могло бы доставить Юнне большую радость, чем если бы она нашла цирк, а еще лучше парк «Тиволи»[14] воскресным днем где-нибудь на городских окраинах. Они шли туда вместе с «Коникой», слушали издалека запыхавшееся стаккато[15] карусели, Юнна включала звук и шептала:
– Мы начинаем вот так, этот звук должен слышаться все ближе и ближе… Ожидание. И наши шага. Затем пойдет изображение.
Они никогда не катались на карусели.
А потом, много позднее, в своей мастерской, Юнна повесила экран, направила туда проектор и погасила свет. Мари сидела в ожидании, приготовив бумагу и ручку. Проектор начал урчать и выбросил прямоугольник света на экран.
Юнна сказала:
– Запиши, что надо вырезать. И повторы.
– Да, да! Я знаю. И когда слишком темно. Путешествие двинулось им навстречу. Мари отмечала: голову долой изображение прыгает забор добавить слишком длинный берег ненужн. ландш. люди уходят слишком быстро цветок – смутный…
Она все писала и писала, а потом почти не узнавала те места, где они побывали.
Юнна объяснила:
– Вырезать – еще труднее, чем снять фильм. Когда я закончу, мы сможем наложить музыку, но не сейчас. Музыка помешает нам работать.
– Юнна, как раз теперь мне так хочется увидеть хоть что-нибудь в сопровождении музыки. И при этом ничего не записывать.
– Что ты хочешь увидеть?
– Мексику! Безлюдный береге аттракционами! Всех тех, кто был слишком беден, чтобы прокатиться на карусели!.. Ну ты знаешь!
Юнна вставила кассету… бесконечно грустные звуки ксилофона. Изображение было расплывчатым. Сначала неразборчивое мелькание, но внезапно длинной полосой проступил сумеречный ландшафт; пустое, безлюдное поле у Масатлана[16]. Водосточная канава спускалась прямо к морю, где на воде отражались последние отблески солнечного заката словно длинная лента пылающего золота, лента, которая быстро растаяла. Потом появились бараки, кладбище автомобилей, а позже, вдалеке, большое колесо обозрения с разноцветными лампочками, которые то поднимались, то опускались, все вокруг поднималось и опускалось… «Коника» приблизилась к колесу, и стало видно, что все эти маленькие лодочки-сиденья – пустые. Камера придвинулась к карусели, которая также весело кружилась и также была пуста. Все искрилось, и манило, и готовилось одарять радостью, но люди, что медленно бродили по парку аттракционов, не принимали никакого участия в этих развлечениях, они всего лишь наблюдали. Кроме нескольких юнцов, стрелявших в мишень; Юнна сняла крупным планом их строгие лица. По мере того как фильм продолжался, сумерки все глубже сгущались над Масатланом, парк с аттракционами опустел, но колесо обозрения кружилось по-прежнему, теперь лишь в виде круга пляшущих лампочек. Почти ночь. Ксилофон не умолкал. Задняя сторона цирковой палатки… неясно… несколько собак, роющихся в куче отбросов…
– Ужасно! – сказала Мари. – Ужасно хорошо! Все эти люди, которым пришлось уйти домой, не… Но, во всяком случае, они это видели, ведь так? Ты сняла в конце водосточную канаву, ту, что искрилась?
– Подожди, это еще будет.
Изображение почернело, экран довольно долго оставался черным. Несколько слабых проблесков, ничего больше, и экран опустел.
Мари сказала:
– Это лучше вырезать, никто не поймет. Слишком темно.
Юнна отключила кинопроектор и зажгла лампу на потолке, она промолвила:
– Как раз здесь и должно быть абсолютно черно, графически черно. Но теперь там побывала ты, разве не так?
– Да, – ответила Мари. – Я там побывала.
Туве Янссон
О кладбищах
В тот год, когда Мари и Юнна совершили свое великое путешествие[17], Мари вдруг чрезвычайно заинтересовалась кладбищами. Куда бы они ни приезжали, она узнавала, где находилось кладбище, и не успокаивалась, пока не видела его. Юнна была удивлена, но смирилась с этой странной манией и думала, что, пожалуй, это пройдет, прошлый раз был музей восковых фигур, и этого хватило не очень надолго. Она послушно следовала за Мари по дорожке вверх и по дорожке вниз меж тихими ухоженными рядами гробниц, немного снимала то тут, то там, хотя, по правде говоря, Мари до этого не было дела, она предпочитала неподвижность, определенность. Было очень жарко.
– Разумеется, это красиво, – сделала было попытку Юнна, – но кладбище у нас дома гораздо красивее, а туда ты не ходишь.
– Нет, – ответила Мари, – там только те, кого мы знаем, те, что здесь – куда дальше от нас. – И она заговорила о другом.
Те могилы, что Мари искала, были заброшены и покрыты дикорастущей зеленью. Там Мари стояла подолгу, абсолютно удовлетворенная посреди всей этой неукротимой растительности, изображавшей джунгли на священной земле.
То было абсолютно такое же ощущение покоя, как на кладбище lie de Seine[18] – последнем клочке суши по направлению к Атлантическому океану, могилы, утонувшие в песке, который постоянно скапливался, и его тут же сдувало ветром; можно было еле-еле различить текст, который пытались уничтожить соленая вода и ветер.
– А Помпея? – предложила Юнна. – Там ведь целый город – одно-единственное сплошное кладбище? Совершенно пусто и бесстрастно.
– Нет, – возразила Мари, – вовсе не пусто. В Помпее кладбища есть повсюду.
Они приехали на Корсику.
Юнна спросила:
– Мы можем продолжить наш путь автобусом? Тогда не надо брать номер в гостинице на ночь.
Юнна некоторое время смотрела на Мари, а потом сказала:
– Ну ладно! Как хочешь! Пусть будет кладбище!
В номере отеля Мари попыталась объяснить:
– Это было ужасно. Ведь здесь их осталось гораздо больше, чем где бы то ни было!
Юнна сидела с картой и расписанием автобусов, разложенными перед ней на столе; она думала, составляла планы, а когда Мари повторила, что это было ужасно, она отбросила от себя бумаги и разразилась:
– Ужасно… ужасно! Оставь в покое мертвых и веди себя как человек! Будь спутницей!
– Извини! – сказала Мари. – Я не понимаю, что на меня находит!
И Юнна сказала:
– Надо просто подождать! Все будет хорошо.
Вечером Юнна снимала камерой на узкой улице городской окраины. Все окна и двери были из-за жары открыты настежь.
Свет заката отливал золотом и багрянцем. Юнна снимала играющих на улице детей. Они старались изо всех сил, пока не обнаружили, чем она занималась, и, утратив естественность, столпились вокруг нее, изображая паяцев.
– Ничего не выходит, – сказала она. – Как жаль! Такое прекрасное освещение!
Когда Юнна убирала «Конику» в футляр, к ней подошел маленький мальчик с рисунком в руке и спросил, нельзя ли его сфотографировать.
– Конечно, – ответила Юнна, пожелавшая быть доброй. – Я сниму тебя, пока ты рисуешь.
– Нет, – отказался мальчик. – Только картинку. – И поднес картинку к лицу Юнны. Картинка была нарисована толстым карандашом на листе картона, должно быть вырванного из какой-то упаковки, и казалась очень выразительной.
– Это могила, – объяснил мальчик.
Совершенно верно. Могила с крестом, венками и плачущими людьми. Интереснее всего был внизу поперечный разрез черной земли и гроб, в котором лежал кто-то, скалящий зубы. Юнна засняла картинку.
– Хорошо! – одобрил мальчик. – Теперь-то уж он точно никогда больше не поднимется наверх! Я хотел только узнать…
Какая-то женщина вышла на крыльцо и позвала мальчика.
– Иди в дом, – сказала она, – и кончай с этими вечными глупостями. – Повернувшись к Юнне и Мари, она продолжила: – Простите Томмазо, он всегда рисует одну и ту же картинку, а ведь случилось это уже год тому назад.
– Это был его отец? – спросила Мари.
– Нет, нет, это был его несчастный брат, его старший брат.
– И они были очень близки друг с другом?
– Вовсе нет, – ответила женщина, – Томмазо не любил его, ну ни капельки… Я не в силах понять этого ребенка.
Она загнала мальчика в дом; прежде чем он исчез, она повернулась и сказала:
– Теперь-то уж он точно никогда больше не поднимется наверх!
Они пошли назад через проулок; вечерний свет был по-прежнему ярко-багровым.
Мари медленно повторила:
– Теперь-то уж он точно никогда больше не поднимется наверх…
– У меня получился багровый свет, – сказала Юнна. – И его глаза поверх листа картона. Будет хорошо!
Они поехали дальше, в следующий город, и Юнна разложила карту города, чтобы найти кладбище.
– Тебе не надо искать его, – промолвила Мари. – Мне больше не интересно ходить туда.
– Как так? – спросила Юнна.
Однако Мари ответила, что, собственно, этого она не знает, просто чувствует, что это не нужно.
Туве Янссон
Если перевесить картины…
Юнна обладала счастливой особенностью: каждое утро просыпаться к новой жизни, которая со всеми неиспользованными возможностями, абсолютно с чистого листа простиралась пред нею вплоть до самого вечера, к жизни, редко омраченной заботами и ошибками вчерашнего дня.
И еще одной особенностью, поистине ошеломляющей, было обилие идей, всегда неожиданных, но оригинальных; они рождались и некоторое время стремительно претворялись в жизнь, пока внезапно их не сметала новая идея, коей необходимо было занять свое неоспоримое место. Как, например, теперь с этой идеей заняться столярной работой и рамами для картин. Несколько месяцев тому назад у Юнны возникло желание смастерить рамы для картин коллег-художников – картин, которые висели у Мари на стенах. Рамы получились очень красивыми, но когда настало время их повесить, Юнна была во власти других идей, и картины так и остались стоять на полу то тут, то там.
– Это только пока! – сказала Юнна. – И вообще, что если тут все перевесить целиком и полностью… Сейчас все как-то скучно, слишком традиционно.
Мари ждала, не произнося ни слова. Собственно говоря, нечто незавершенное вокруг создавало ощущение уюта, примерно так, будто ты только что въехал в квартиру и ни к чему принимать вещи так уж всерьез.
За все эти годы она научилась не мешать тем намерениям, что осуществляла Юнна в своем порыве к совершенству, делая это, впрочем, с вечной nonchalance[19]; это не всякий правильно поймет. Стало быть, есть люди, которым нельзя мешать в их стремлениях, будь то нечто важное или не очень; напоминание может привести к тому, что желание мгновенно превратится в нежелание, и тогда все испорчено.
Начать наконец работать со знанием дела, в благословенном уединении, где невозможно чужое вторжение… Играть со всякого рода материалом и придавать ему нужную форму. Подобная игра может показаться всего лишь прихотью, а потом вдруг станет упоительной, и тогда все прочее будет уже неинтересным… Во внезапном приступе деловитости чинить то, что разбилось в твоем доме или у этих абсолютно непрактичных коллег, – сделать разбитое годным к употреблению, украсить им существование или без лишних сомнений, ко всеобщему облегчению, признать никчемным. Периоды, когда лишь упорно читаешь, читаешь взахлеб все дни напролет, периоды, когда не заботишься ни о чем другом, кроме как слушать музыку, – если уж упомянуть хотя бы немногие из периодов Юнны. Совсем иначе бывало в те пустые, исполненные неопределенности, зыбкие дни, когда пытаешься нащупать что-то новое и противишься вмешательству со стороны. Иначе в такие дни и быть не могло; всяческое вторжение с советом, предложением было просто немыслимо.
Однажды Мари угораздило заявить:
– Ты делаешь только то, что тебе хочется.
– Естественно, – ответила Юнна, – именно так я и делаю…
И она улыбнулась Мари, улыбнулась чуть изумленно.
И вот настал тот день в ноябре, когда все в мастерской Мари необходимо было переделать, перевесить и обновить – графику, живопись, фотографии, детские рисунки и всякого рода милые мелочи и сувениры, уже и не вспомнить, когда и зачем подаренные. Мари достала молоток, крючки, проволоку, ватерпас и что там еще могло понадобиться. У Юнны был с собой только метр.
Она сказала:
– Начнем со стены почета. Здесь, разумеется, по-прежнему все должно быть строго симметрично. Только вот портреты бабушки и дедушки далековато друг от друга. И вообще на дедушку может капать из каминной трубы. А маленький рисунок твоей мамы и вовсе теряется, его надо поднять правее. Парадное зеркало – просто дурацкое, оно здесь ни к селу ни к городу, его лучше повесить отдельно. Меч определенно подходит, это даже патетично. Возьми измерь, он будет семь или шесть с половиной… Дай-ка мне шило!
Мари подала ей шило и увидела, как стена вновь обрела законченный вид, который больше не был ни скучным, ни традиционным, он стал почти вызывающим.
– Теперь, – сказала Юнна, – теперь мы уберем все эти забавные мелочи, до которых тебе, собственно говоря, дела нет. Освободи стены, пусть ничто не раздражает взгляд. Сложи эти побрякушки в твою любимую шкатулку из ракушек или пошли в какой-нибудь детский сад.
Мари внезапно подумала: следовало ли ей обидеться или почувствовать облегчение, но так ничего и не решила и ни слова не сказала.
Юнна пошла дальше, она снимала, а потом снова перевешивала обратно; удары ее молотка возвещали новую эпоху. Она произнесла:
– Я знаю, отказываться нелегко. Ты отказываешься от слов, от целых страниц, от длинных, затянутых повествований, но когда дело сделано, ощущение прекрасное. Точно так же надо отказываться от картин, от того, о чем они повествуют. А большинство из них висит здесь слишком долго, их уже и не замечаешь. Ты больше не видишь самое лучшее, что у тебя есть. Эти картины убивают друг друга, потому что неправильно повешены. Посмотри, здесь – что-то мое, а там – твой рисунок. Они друг другу мешают. Нужна дистанция, это необходимо. И разные периоды творчества должны оставаться на расстоянии – если, конечно, не хочешь свести их вместе, чтобы шокировать! Нужно чувствовать самих себя, это ведь так просто… Непременно должен быть какой-нибудь сюрприз, когда поднимаешь взгляд на стену, увешанную картинами, это не должно быть легко, надо затаить дыхание и взглянуть на всё по-новому, прежде чем что-то позволить себе… подумай об этом, даже разозлиться… А теперь нашим коллегам не помешает более яркое освещение. Почему ты оставила такие большие промежутки именно здесь?
– Не знаю, – ответила Мари.
Однако же она знала. Она вдруг прекрасно поняла, поняла в самой глубине души, что она вовсе не любила тех своих коллег, что создали эти бесспорно прекрасные работы. Мари посмотрела внимательно. Пока она наблюдала, как Юнна развешивала картины, ей казалось, что многие вещи, их собственная жизнь обрели свою истинную ценность и нужное место, став единым целым со всеми промежутками или без них.
Комната совершенно преобразилась.
Когда Юнна, забрав с собой свой метр, ушла домой, Мари весь вечер дивилась тому, как поразительно легко понять, наконец, самые простые вещи.
Туве Янссон
Родиться охотником
Шхера была в форме атолла[20]. Похожая на кольцо гора вокруг глубокой лагуны, залив с узким выходом к морю. Во время отлива залив превращался в озеро, где в прежние времена, покуда их не отстреляли или они не отправились в более спокойные места, устраивали игрища тюлени. Теперь это была «детская» самок гаги. На одной стороне лагуны стоял домик, на другой было обиталище морских птиц. Птичий помет, иногда с примесью рыбьих останков, покрывал гору, будто снег, и белыми, словно снег, были высиживающие птенцов чайки, и морские ласточки, и длинные полосы бордюров, окаймлявших края расселин. На самом высоком горном кряже обосновались две морские чайки, огромные птицы с черными перьями на крыльях и хищными клювами. Их очевидная уединенность от остального птичьего племени выглядела надменной, исполненной презрения. Время от времени, будто в рассеянности или развлечения ради, одна из морских чаек спускалась с горы, чтобы проглотить гагачонка. И всякий раз облаком поднимались сотни кричащих птиц; одна за другой пикировали они над морскими чайками, но никогда не подлетали слишком близко. А владетель атолла, рассеянно вдыхая, возвращался в свое обиталище, где снова неподвижно застывал на месте – этакая важная скульптура на самой высокой точке атолла.
Юнна любила маленьких гагачат, в особенности одного из них, который, сбившись с пути, залетел в домик и заупрямился, следуя за ней по пятам. В конце концов она посадила его в корзинку и целый час плавала вокруг на веслах, пока не появилось возможное гагачье семейство, причем довольно далеко от обиталища морской чайки.
Она сказала:
– В один прекрасный день я убью этих морских чаек. Никогда не дадут поработать спокойно…
Однажды утром Юнна, поднявшись на вершину холма, смазала маслом свой револьвер и, ничтоже сумняшеся, выпустила через залив заряд прямо в неподвижный силуэт морской чайки… то ли чтобы запугать, то ли попасть в цель, неизвестно; во всяком случае, птица сжалась и, забив крыльями, упала вниз с горного кряжа. Мари ничего не видела, но она привыкла к тому, что Юнна стреляла в цель по жестяным банкам. Юнна пошла добить птицу. Впечатление было неприятное, но при этом она была горда точностью своего выстрела: по меньшей мере метров сто наискосок через залив. Но морскую чайку так нигде и не нашла. Два дня спустя Мари бегом спустилась с холма.
– Юнна, – закричала она, – птица не может летать, и ходить не может, и не знает, что ей делать.
Когда они пришли на ту сторону холма, берег был пуст.
И неизбежно настало то мрачное утро, когда Мари нашла на горе мертвую морскую чайку, уже покрытую червями.
– Естественно, – сказала Юнна, – это именно тебе нужно было пойти туда и найти ее. Ну хорошо, я огорчена. Это я застрелила ее. – И добавила: – С расстояния в сто метров…
– Могу себе представить, – разразилась Мари, – мне бы следовало это понять! Ты убила Короля чаек, он был ужасен, но он принадлежал острову, принадлежал нам! Ты любишь стрелять, ты не можешь остановиться, теперь можешь взять его перья, возьми их, возьми… ведь они точь-в-точь такие, какие тебе необходимы для твоей священной работы… не правда ли?
– Я не думала… – начала было Юнна, но Мари прервала ее и заявила с безрассудной жестокостью, что птенца гаги вот так же выбросило волной на берег, а потом она, спустившись вниз, к болоту, и забив окуней, проделала работу, которую ненавидела и обычно полностью предоставляла Юнне.
Юнна высвободила длинные перья из крыльев морской чайки, вымыла и высушила их и положила как можно глубже в свой рабочий ящик. Весь день она ждала продолжения разговора, но это произошло, лишь когда они отправились спать. Мари начала рассуждать об идее охотника. Где-то она прочитала, что в общих чертах людей можно разделить на охотников, садовников и рыбаков.
– Тот, кто рождается охотником, – объясняла она, – естественно, вызывает особенное восхищение, этот тип людей считается отважным и даже опасным. Понимаешь, это тот, кто ставит на карту все, тот, кто может осмелиться на то, чего не смеют другое. Разве я не права?
Юнна продолжала строгать тонкую щепку, которой скрепляют петли невода, и, помолчав, заметила, что, вероятно, существуют все эти три разновидности, но чаще всего это смешение всех трех. Или же всех девяноста пяти или сколько там…
– Да, да, но есть все-таки типичный образ того, кого можно назвать охотником, и эти люди такими уж рождаются.
– Кстати, о чайках, – заметила Юнна, – ты помнишь ту, что сломала крыло и каждый день с трудом приползала к нашему крыльцу? Думаю, ты была садовницей, когда пыталась утешить, давая ей корм, который она даже не в силах была есть? И что произошло: я ударила сачком, которым ловят щук, по голове птицы, когда ты была за домом, ну а потом… все было кончено ударом молотка. Я уверена, чайка была битком набита червями. То, что уже уничтожено, залатать нельзя. Вообще-то ты испытала облегчение. Ты восхищалась мной. Так ты говорила.
– Ну да, – призналась Мари, – но это в любом случае совсем другая история, это неудачный пример…
– Есть случаи, – произнесла, не слушая, Юнна, – есть случаи, когда естественное отсутствие точки зрения единственно верно. Как было в тот раз, когда несколько типов причалили к берегу в дурацкой пластиковой лодке, фиолетовой какой-то, и они перестреляли бы всех наших птиц, прежде чем им успели помешать! Эти типы были просто омерзительны, но это ничего не меняет. Вспоминаешь?
– Да, помню!
– Вот видишь. Ну да, я спустилась к берегу и сказала то, что думала. Никакого эффекта. Они просто-напросто высмеяли меня и стали шататься по острову с ружьями.
– Это было ужасно! – согласилась Мари.
– Да, ужасно! И тогда я подумала, что как раз теперь единственно правильно и справедливо – пробить дыру в их лодке, это может послужить им уроком, не правда ли? Несколько дыр по ватерлинии[21], бах!
– Но как они добрались домой?! – воскликнула Мари.
– Они вычерпывали воду. А может, у них была с собой ветошь, чтобы заткнуть дыру.
Юнна и Мари какое-то время сидели молча.
– Странно! – сказала Мари. – Говоришь, это было в прошлом году?
– Да. Или годом раньше. И лодка была лиловая. Нет, фиолетовая!
– Но ты абсолютно уверена, что пробила дыру, или ты только думала об этом?
Юнна поднялась и поставила грязную посуду, оставшуюся после обеда, под кровать. А потом сказала:
– Возможно, только подумала… Но все предельно ясно. Тебе надо понять, что нападающий необходим всегда. Тот, кто нападает, когда никто другой не осмеливается на это. Чтобы защитить…
– Ха-ха! – вскричала Мари. – Ты умеешь заставить меня согласиться с тем, что не имеет к делу никакого отношения! Во всяком случае, ты думаешь, что стрелять весело! В ночь на Ивана Купалу ты изрешетила пулями всю трубу летней баньки, и с тех пор она вечно дымила. Я хоть слово об этом сказала?! Нет! Но теперь позволь мне сказать тебе раз и навсегда, что я ненавижу этот пистолет!
Мари взяла ведро с помоями и вышла.
Немного погодя она вернулась.
– Юнна! Они опять здесь. Эти, на фиолетовой пластиковой лодке. Ты не можешь спуститься к берегу и поговорить с ними?
– Если они рискнут, – ответила Юнна. – Но может, они приплыли, чтобы извиниться. Может, у них с собой вода. Или дрова. Подожди, я пойду погляжу.
Когда Юнна успела пройти полдороги по прибрежному лугу, Мари бегом догнала ее.
– Возьми это, – сказала она. – Ведь никогда не знаешь наверняка.
И она протянула Юнне револьвер.
Туве Янссон
Рыба для кошки
Лето успело войти в июнь. Юнна все переходила от окна к окну, переходила не спеша и, думая, что это незаметно, стучала по барометру, выходила на склон холма, на мыс и снова, войдя в дом, роняла какие-то слова о делах, что не были как следует выполнены, и ругала чаек, которые кричали и спаривались, как проклятые, и высказывала свою точку зрения на местное радио с его самой идиотской программой, например, о дилетантах, выставлявших свои картины и воображавших, будто они – Господь Бог и пуп земли.
Мари ничего не говорила, да и что она могла сказать…
В конце концов Юнна пустилась во все тяжкие, она, словно баррикаду, выстроила целую теорию против своей профессии с ее вечными муками; с помощью маленьких, тонко отшлифованных инструментов она начала мастерить разные изысканные мелочи из дерева, которые выходили все меньше и меньше, все красивее и красивее. Она плавала на западные острова, чтобы отыскать нужную корягу в лесу, бродила кругом по берегу и собирала выброшенные волной на сушу необычные куски древесины, необычные по форме, такие, что могли подать идею, и все вместе приводилось в порядок на столярном верстаке, складывалось в равные кучки… меньшие, большие… Каждый отшлифованный морем обломок дерева, который так и норовит помешать тебе создавать картины.
Однажды Юнна, сидя на склоне холма, занималась тем, что отделывала овальную деревянную шкатулку. Она утверждала, что шкатулка – африканского дерева, но название его она забыла.
– А крышка у нее тоже будет? – спросила Мари.
– Естественно!
– Ты всегда работала с деревом? Я имею в виду не резьбу и не гравюры, а по-настоящему?
Юнна отложила шкатулку в сторону.
– По-настоящему? – повторила она. – Это было бы бесподобно. Пойми наконец, что я играю. И думаю играть и дальше. Ты что-то имеешь против?
Явилась кошка и села напротив, неотрывно глядя на них.
– Рыба, – сказала Мари. – Нам надо вытащить сеть.
– А что случится, если я ничего другого не стану делать, кроме как играть? Аж до самой смерти, что вы скажете тогда?
Кошка закричала, злобно-презлобно.
– Ну а как амбиции? – спросила Мари. – Как ты поступишь с этим?
– Никак. Вообще никак!
– Ну а если не сможешь?
– Смогу. Разве ты не понимаешь, времени совсем не остается. Заниматься чем-то одним, ничего не делать, кроме как наблюдать, наблюдать до отчаяния картины, видеть прежде, чем создаешь их, какие из них – никуда не годятся, переделывать их – этого хватит на всю жизнь, на одну-единственную жизнь! Вообще я их больше не вижу. Разве я не права?!
– Да, – ответила Мари. – Ты права!
Небо покрылось тучами, и в воздухе запахло дождем. Кошка снова замяукала.
– Рыба! – сказала Мари. – Еда для кошки кончилась.
– Сеть может полежать до утра.
– Нет. Если повезет. Там одни водоросли, и сеть застревает на дне. Ты прекрасно знаешь: это последняя сеть дядюшки Торстена, маминого брата.
– О’кей, о’кей, – сказала Юнна, – священная сеть дядюшки Торстена, которую он сплел, когда ему было девяносто лет.
– За девяносто. Мы ошиблись. Я думаю, мы закинули сеть слишком близко к берегу. Там повсюду камни.
Кошка пошла за ними вниз, к берегу. Юнна гребла, а Мари сидела на корме, чтобы поднять улов в лодку. Поплавки виднелись далеко за мысом. Поднялся ветер.
– Мы никуда не приплывем, – сказала Юнна, – разве ты не видишь, мы топчемся на месте. Твой дядюшка и его благословенная сеть…
– Не болтай, это последнее, что он сделал. Чуть-чуть туда, нет-нет, поверни! Подтяни немного, подтяни… Ну вот. – Мари ухватилась за поплавок. – Так я и думала, она застряла на дне. Поднимемся выше, навстречу ветру… Поворачивай! Не греби! Бесполезно! Это его последняя сеть!
– Да, да, – сказала Юнна, – прекрасно, замечательно, ее не поднять, не поднять, и все тут. Я больше не могу! Чего ты хочешь?
Мари тянула сеть обеими руками и чувствовала, как та трещит и рвется там внизу, среди камней; то, что она держала, выскользнуло у нее из рук, превратившись в сплошную ветошь на дне лодки, и Юнна закричала:
– Отпусти сеть, ладно!
И всё целиком свалилось за борт, пока не высунулся поплавок и все не исчезло. Юнна поплыла навстречу ветру и с треском ударилась носом лодки о склон горы, где сидела, мяукая, кошка. Они не стали пришвартовываться, так и сидели на банках[22]. Море почернело на юге, поднялся сильный ветер.
– Ну и что теперь? Что теперь? – спросила Юнна. – Не жалей свою сеть, пожалей обо всем остальном, что разбилось и уже никогда не станет целым. Твоему дядюшке нравилось плести сети. Он знал это дело, он был умельцем, это приносило ему спокойствие и уверенность, я думаю, он даже не замечал всего остального, других людей, когда входил в чулан, как ты рассказывала… Он не думал о рыбе, меньше всего об этом, не думал о тебе, которая получит сеть в подарок… Он лишь был спокоен и работал с тем, что было только его, и больше ничьим иным. Разве я не права? Ему и дела не было до амбиций.
– Плевать на амбиции, – сказала Мари. – То, о чем я говорю, – наслаждение, от которого не отказываются.
– Не отказываются от чего?
– Ты сама знаешь…
– Ну а что потом? Эти картины. Они сгинут. Они сгинут и затеряются среди миллионов других картин. А большинство из них никому и вовсе не нужны, и вообще претенциозны. – Юнна чуть спокойнее добавила: – Я имею в виду других. По большей части…
Непогода приближалась. Грандиозный незнакомый пейзаж царствовал над морем, пейзаж, прежде никогда не виданный в таком великолепии и, вероятно, никогда уже неповторимый. Небо двигалось им навстречу в виде тонко нарисованной завесы из грозовых ливней, каждый в своей легкой драпировке. Море коварно желтело, подводные мели стали зелеными, будто бенгальские огни. Вот-вот все готово было обернуться серо падающим дождем.
– Займись лодкой! – закричала Юнна.
Она спрыгнула на берег и помчалась наверх, к дому. Мари пришвартовала «Викторию» – два линя[23] безопасности с северной и два с южной стороны. Она поднялась вверх по склону и увидела, что завеса дождя приближалась, но приближалась медленно. У Юнны было достаточно времени, чтобы набросать первый, самый важный эскиз.
Туве Янссон
Однажды в июне
В начале века мама Мари[24] приложила немало сил, чтобы организовать движение девочек-скаутов в Швеции. Девочки, естественно, восхищались ею, но абсолютно безраздельное поклонение выпало ей на долю от маленькой девочки-скаута, которую звали Хельга. Хельга была тихая, как мышка, и боялась всего вокруг. Мама Мари поняла, что Хельге ни при каких обстоятельствах хорошим скаутом не стать, и поэтому попыталась прежде всего защитить ребенка от простых трудностей, какие только могут усугубить испуг.
Больше всего на свете Хельга боялась грозы. Как только гроза приближалась, мама Мари не отходила ни на шаг от несчастного дитяти и пыталась успокоить его, объясняя как могла причины резких перемен погоды и природу электричества и рассказывая о поднимающихся и опускающихся воздушных потоках. Уверенности в том, что Хельга понимала это, отнюдь не было, но все же становилось ясно: ей уже лучше.
У Хельги был фотоаппарат, чей объектив следил за всем, чем занималась ее любимая предводительница скаутов. Фотографии Хельги наклеивались в книгу-альбом, который она никогда никому не показывала, то было ее тайное сокровище, баррикада против ужасов окружающего мира. На первой странице она приклеила маленький локон, который, после осуществления дерзкого плана и несмотря на страх, был отрезан с самого кончика роскошной косы руководительницы скаутов.
Странно, что Хельга никогда не пыталась разыскать своего кумира после окончания занятий, даже не посылала ей обязательных рождественских открыток, которые всякий раз приносят с собой несколько сентиментальную праздничную атмосферу или, что случается чаще, уколы нечистой совести. Напротив, Хельга продолжала заниматься своим альбомом, и все, что касалось ее Друга, заносилось туда, со временем даже заметки о свадьбе и рождении детей. И статья под названием «Она была прежде всего Художником», и все, что касалось выставок, газетных комментариев, упоминаний о той или иной репродукции, а также несколько интервью. Альбом заканчивался некрологом и стихотворением, в которое Хельга попыталась вложить все, что никогда не высказывала вслух.
Много лет спустя Хельгу угораздило прочитать как-то в утренней газете, что ранние работы художницы будут выставлены на продажу на аукционе, там же был приведен список названий. Хельга выиграла на аукционе коллекцию рисунков и акварелей, которые мама Мари писала еще в первые годы учебы. Они были вставлены в красивые рамки и развешаны на стенах, а также сфотографированы и помещены в альбом. Великолепно!