Текст книги "Наша тайная слава (сборник)"
Автор книги: Тонино Бенаквиста
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Вот чек на два миллиона евро, которым вы можете распорядиться, как вам заблагорассудится.
– Ваша впечатляющая карьера говорит сама за себя. Но не поймите меня превратно, это обычная процедура: я должен спросить у вас о происхождении ваших средств.
Происхождение средств. Автор-песенник остановился на этих двух словах, которые, если пришпилить их к стене мастерской, могли по-настоящему вдохновить его на сочинение хита.
– Что ж, я объясню вам, причем подробно, откуда у меня эти деньги. Откуда они на самом деле взялись. Но прежде чем рассказать их историю, я хочу, чтобы вы пообещали не прерывать меня.
Суховатым жестом через стеклянную перегородку директор сделал знак секретарше не беспокоить его.
– Я вас слушаю, – сказал он, приготовившись к признаниям, относящимся к сфере банковской конфиденциальности. У всех этих типов из шоу-бизнеса наверняка есть что скрывать, так что казначеям приходится выслушивать их, как священникам своих грешников.
– Чтобы вы поняли происхождение моих средств, я должен вернуться к незапамятным временам. К детству и сокровищам его невинности.
При слове «детство» банкир вообразил себе запутанные дела большого французского семейства, с прицелом на кровавое наследство.
– Детство… Оно заставляет нас вечно и безутешно тосковать по его восторгам, открытиям и завоеваниям. Мои родители были, как их называли в то время, «средние французы», люди без историй, которые уже во цвете лет готовились к уходу на покой, к мирной жизни в домике на солнышке. Я был тогда бесстрашным мальчишкой, возомнившим себя капитаном Фракассом, который осмеливался заглядывать под юбку девочкам и воровать яблоки, – в общем, я рос настоящим постреленком, способным на все, но вовсе не плохим. Когда я вспоминаю того живого и храброго мальчугана, которым был когда-то, у меня впечатление, будто это память о чьем-то чужом детстве. Если бы вы знали, до чего я любил свои юные годы…
Как далеко он собирается зайти? Теперь директор стал опасаться, что имеет дело с богатым сумасбродом, который принимает своего банкира за психоаналитика, а психоаналитика за лучшего друга. С одним из тех типов, которые работают по ночам, а днем забавляются, нарушая порядок и правильное функционирование социального организма. Детство! Да кому какое дело до детства этого сумасшедшего, пусть даже гениального и знакомого с самим папой римским!
– Так и вижу, как разгуливаю по кварталу, где родился: нос по ветру, руки в карманах, настроение – что-нибудь набедокурить, ведь я свободен, волен нарушать правила, искать приключения на углу улицы, принимать себя за мстителя из комиксов, бросать вызов соперничающей банде. Да, свободен, каким уже никогда больше не буду.
Это детство может длиться часами! А его собственная дочь в это самое время в слезах, от радости или разочарования! И он пропустит эту символическую встречу из-за клиента с двумя миллионами евро, который может позволить себе эту роскошь – хвастаться тем, что у него было детство!
– Когда мы думаем о ребенке, которым были когда-то, каждый из нас вспоминает миг нашей славы, чистый миг торжества, который все еще сияет в нашем сердце взрослого, и, быть может, именно он заставит нас сказать в час последнего вздоха, что жизнь стоила того, чтобы ее прожить. Но есть и его полная противоположность, когда немилость судьбы поражает нас так внезапно, что с тех пор мы живем с вечным наваждением, как бы это не повторилось снова, несмотря на все защитные сооружения, которые сумели возвести. Поищите хорошенько…
Совершенно незачем искать: оба эти момента тотчас же выныривают в памяти банкира, будто это случилось вчера. Чемпионат между несколькими коммунами по легкой атлетике среди юношества. Никаких надежд выйти в финал стометровки, слишком многие обгоняют его с самого старта. И тут первый сюрприз – зато он прыгает через барьеры как никто! Он умеет инстинктивно выбрасывать вперед одну ногу и одновременно подгибать другую без малейшей запинки – такой вот дар. И он выигрывает финал, 110 метров за 17,06 секунды, рекорд, который будет побит лишь через пять лет. В тот день он поднялся на самую высокую ступеньку пьедестала на глазах своей семьи, товарищей и даже той, на кого месяцами засматривался с вожделением, не зная, как привлечь ее внимание. Помимо рождения детей, только из-за этого мига счастья у него увлажнялись глаза. Что касается наихудшего воспоминания, то это случилось как-то в воскресенье, когда он впервые надел куртку из кожи косули, приобретенную после долгой борьбы с матерью, которая считала ее чересчур маркой, а главное, слишком дорогой. Он тогда покрасовался в обновке по кварталу, принимая высокомерные позы, а потом позволил втянуть себя в битву за обладание пустырями, с засадами в грязи и потасовками в колючих кустах. К вечеру, когда он вернулся домой с войны, куртка была вконец испорчена, и ему пришлось выдержать разочарованный и презрительный взгляд отца. Уж лучше бы он стерпел тогда наказание, порку, чем это немое, не подлежащее обжалованию осуждение. Сорок лет спустя этот единственный взгляд затмил тысячи улыбок и отеческих объятий.
Артист ждал ответного откровения, но так и не дождался. Хотя, в конце концов, ему было плевать на воспоминания банкира.
– В моем случае, – продолжил он, – случилось и то и другое, одним и тем же осенним утром, в классе СМ2. Прежде всего уточняю, что не был особо одаренным учеником ни по одному предмету. Как в математике, так и во французском я делал немалые усилия, чтобы не потерять почву под ногами и достичь всего лишь достаточного уровня, чтобы не остаться на второй год, а большего от меня никто и не требовал. Однако тем утром я отличился на уроке французского, сам того не желая! Как сказал бы игрок в покер: повезло. Даже когда вы не хотите играть, случается, что хорошие карты приходят к вам самым чудесным образом, и открываешь их наудачу, не подозревая, что они принесут вам крупный выигрыш. Чтобы проиллюстрировать свой урок, посвященный синонимам, учительница предложила нам поупражняться: требовалось переформулировать очень короткие фразы, всякий раз по-разному, и, несмотря на ограниченный словарный запас, я в этой игре оказался непобедимым, дойдя до того, что предлагал четыре-пять вариантов, в то время как остальные ученики с трудом находили один. Учительница удивилась, что я оказался таким сметливым, и стала подбрасывать мне примеры все труднее и труднее, но я всякий раз справлялся. Тогда она изменила задание и прочитала нам короткий текст, останавливаясь на некоторых словах, которые требовала написать, соблюдая орфографию. Я оказался единственным, кто не сделал ни одной ошибки в словах «реквием» и «симфония», которые знал неизвестно откуда, потому что дома никто классическую музыку не слушал! Мое выступление могло бы на этом и остановиться, но мне все было мало. Перед самой переменой она задала нам выучить к следующему уроку стихотворение «Бумажная мельница» Жака Превера, и я, против всяких ожиданий, исправил ее ошибку: это было стихотворение не Превера, а Мориса Карема. Она в изумлении рассмеялась и поставила мне десять баллов, что достойно увенчало пройденное мной испытание. Бог свидетель: с тех пор я выигрывал все мыслимые для песенника награды, моим текстам, исполненным со сцены, устраивала овацию стотысячная публика, но ни один мой успех никогда не был столь же оглушительным, как в то утро, когда я отличился перед всем классом, – всего один час, но это был момент полнейшей благодати.
Банкир нашел весьма бледным этот момент благодати по сравнению со своим собственным.
– Но в тот день я узнал правило, которое подтверждалось всю мою оставшуюся жизнь: когда три человека восхищаются тобой на ярком свету, двое других ненавидят тебя в тени. Восхищение притягивает ненависть так же, как страсть – насилие, а под страстью я понимаю сумму страданий, которые претерпевает мученик. Едва выйдя из класса, где меня превозносили до небес даже ученики, прежде игнорировавшие мое существование, остальные ждали, когда я затеряюсь среди суеты школьного двора, чтобы поздравить на свой лад. Ибо в их глазах я совершил наихудший грех: проявил спесивое зазнайство. И они не имели ничего общего с шайкой терроризировавших коллеж хулиганов, драчунов и вымогателей, поскольку эти отъявленные звереныши ни во что не ставили первых учеников в классе с их хорошими отметками; для них имела значение только возможность чем-нибудь поживиться, и в своей алчности они были вполне предсказуемы. С этой шпаной я бы сумел оттянуть разборку, притворился бы, будто принимаю их угрозы всерьез, прежде чем перейти к ударам, и они отстали бы от меня на время, дав мне возможность подготовиться к отпору. Ах, как же я пожалел об этих головорезах…
Банкир уже не слушал. С тех пор как он начал свою карьеру, сколько клиентов рассказывали ему о своей жизни, пытаясь его разжалобить, словно несчастное детство было способно покрыть дефицит на счете, словно недавний траур мог оправдать буйство их трат. Жаловались и богачи, причем даже сильнее, поскольку были одарены хищным воображением, толкавшим их еще больше округлить свои миллионы; они, разодетые словно принцы, осмеливались клянчить милостыню, требовали бесплатных услуг и торговались за проценты, как старьевщики.
– Эти трое, которые загнали меня в угол на школьном дворе, отнюдь не были хулиганами, они были из тех, что стараются, чтобы о них забыли. В классе они съеживались на своих стульях, пытались сделаться невидимками, списывали у соседа с непринужденным видом и изо всех сил тянули руку, если случайно знали правильный ответ. Ни один из троих не пытался отличиться в учебе, да ни одному это и не удавалось, в том-то и коренилось все мое несчастье. Они собирались заставить меня дорого заплатить за мою заносчивость, засунуть ее мне в глотку, я зашел слишком далеко, захотел блеснуть, не оставил ни крошки остальным, я их унизил, перетянул на себя всю славу, которая избегала их каждое мгновение, у меня был ответ на все, я порадовал учительницу, зажег свет в глазах девочек, а Богу ведомо, как это трудно на скамьях муниципальной школы. Я был вундеркиндом, принцем, человеком дня, я был героем, победителем, я был воплощенной литературой, памятью, интуицией, я сделал посмешищем молчаливое большинство, указал каждому его пределы, доказал, что один сто́ю больше их всех, вместе взятых, я сделал серых еще серее, а прозрачных невидимками. И мне это понравилось! Я улыбался похвалам, принял, сияя, этот лавровый венок, задрал нос, я был пылким, недостижимым, вынудил двадцать пять учеников усвоить слова «реквием» и «симфония», всем тыкал свои знания в нос, корчил из себя всезнайку, остроумца, шибко умного, единственного среди стольких отсталых, тупых и неотесанных. Я получил десятку, раздосадовав пятерочников, унизив четверочников, смертельно обидев троечников, сделал всех своих ближних двоечниками, превратил их в круглые нули. Я пыжился, выделывался, выплюнул свою гордыню в лицо всем, и это преступление не останется безнаказанным, надо его искупить, немедленно, как только я сойду со своего пьедестала, и у всех на глазах – ведь я нанес всем публичное оскорбление, был повинен в том, что не заодно с окружавшей меня посредственностью.
Ассистентка из-за стекла сделала знак своему начальнику, что звонит его дочь. Час истины! Он поколебался между отцовской тревогой и своим обещанием не прерывать признания этого психа. Боялся разрушить самое начало установившегося между ними доверия и задеть человека, у которого, похоже, тяжело на сердце. Он незаметно, одними глазами отказался взять трубку и вообразил свою малышку, приникшую к своему мобильнику, вынужденную сдержать свой восторг. Или, того хуже, молчать о своей подавленности.
– У их заводилы было ангельское личико, хрупкое сложение и тихая улыбка, которая не давала ни малейшего шанса предугадать последовавшее за этим остервенение. Маневр: для начала повалить меня на землю, без предупреждения и даже без единого слова, а потом натешиться вволю. И вот, в то время как один из его приспешников присел на корточки за моей спиной, блондинчик неожиданно толкнул меня, и я растянулся на асфальте во весь рост. Никто не может предположить, сколько злобы таится в троих десятилетних мальчишках, пылающих жаждой разрушения. В мальчишках, которые еще этим утром, перемазанные вареньем, целовали свою мать перед школой, словно прощаясь навек. Ни одно создание в мире не может перейти в столь короткое время от нежности к самой крайней жестокости. Ужасное бешенство преобразило их, лишило человеческого облика, потому что мои палачи превратились в трехголовую гидру, без рук, но с шестью ногами, носки и каблуки которых дробили мне кости, плющили лицо, исторгали из меня крики, на которые способен только казнимый на колесе, с кого заживо сдирают кожу или сжигают на костре. Но моя крестная мука на этом не закончилась, потому что к банде моих мучителей присоединилась горстка трусов, которые расхрабрились в атмосфере этого линчевания и увидели тут случай без риска влепить мне несколько подлых ударов. Подоспевшим первыми досталось лучшее – голова, спина, ребра, а опоздавшим пришлось довольствоваться кусками похуже – коленями, руками, бедрами. Но при небольшой удаче и они оставили бы свои следы.
Чем больше банкир слушал стенания своего нового клиента, тем больше задумывался о его вменяемости, колеблющейся между бредом и клинической патологией. Конечно, это был не первый псих, переступивший порог его кабинета, но он лишал его драгоценного общения с дочерью и собирался изгадить ему все утро. Он хотел было в паузе между его вдохом и выдохом ввернуть слово, но не успел.
– Почти теряя сознание, я почувствовал, как куча-мала вдруг рассеялась, поскольку прозвенел звонок. Все разбежались по своим классам, а я успел, полуживой, доползти до невысокой ограды, отделявшей внутренний двор от столовой, и перевалился через нее, рухнув по ту сторону, вдали от учительских глаз. И подождал, пока не стихнет гомон учеников, изнуренных своими играми. Вы спросите меня, почему я не пошел жаловаться в кабинет директора?
Весьма опасаясь подлить масла в огонь, банкир расщедрился на почти снисходительную улыбку.
– Ну, на самом деле у меня нет ответа. Поди знай, почему мальчишки предпочитают не ябедничать, а держать язык за зубами, как заключенные в тюрьмах. Не знаю, может, тут дело в законе молчания, который уважают из гордости или из страха мести. В моем случае речь не шла ни о том ни о другом, поскольку моя гордость была стерта в порошок и все, что мне было суждено претерпеть в этом низменном мире, я уже претерпел. Разумеется, мной двигала сила, которая на самом деле не принадлежала реальному миру, потому что я был брошен в другой, где законы, права и обязанности людей уже не имели значения. Рухнув на гравий, агонизируя, покрытый тысячей отверстых ран, с разодранным в клочья лицом, где смешивались кровь, слезы и сопли, я испробовал три, четыре, пять позиций, чтобы встать, но так и не сумел. Тогда я пополз, как раненый солдат на поле боя, поскольку для любого десятилетнего ребенка подвергнуться такому взрыву насилия равнозначно бомбардировке, пережитой на дне окопа, или атаке батальона, в котором ты остался единственным уцелевшим. Встав наконец и держась одной рукой за спину, другой за нос, я заковылял, прижимаясь к стене, как ночное чудовище при свете дня. На крестном пути, который вел меня домой, я видел по испуганным взглядам прохожих, что действительно выгляжу чудовищем. Но прежде чем навсегда исчезнуть в недрах своей постели, мне еще предстояло найти силы на некую подделку несчастного случая и выставить себя его виновником, а не жертвой. И тем самым добиться не жалости, а порицания моей матери, чтобы меня оставили в покое и чтобы я мог противостоять болезни, наверняка неизлечимой, которую подхватил. Придя домой, я прокрался в гараж, достал свой велосипед и помял переднее колесо молотком, выломал спицы и почти согнул раму. После чего предстал перед входной дверью с изувеченной машиной у ног и окровавленным лицом. Мне не нужен был мудреный сценарий, мое бедное тело, все в шишках и синяках, говорило само за себя: я опять прогулял уроки, чтобы покататься на велосипеде, и, съезжая вниз по опасному спуску улицы Маласси, отвлекся и нога сорвалась с педали. Врезался в стоящую машину, перелетел через нее и грохнулся лицом об асфальт, а ребрами о парапет. Врач обработал мои разнообразные ушибы и ссадины, не подвергая сомнению саму историю: нет, госпитализация не потребуется, пусть посидит несколько дней дома, этого будет достаточно. Он имел в виду мое выздоровление, а родители – наказание. Выдумка удалась – теперь я был гадким мальчишкой, который получил заслуженный урок.
Директор банка уже не надеялся на этой стадии рассказа прервать своего клиента и выпроводить его в холл, уверяя, что его деньги в хороших руках. Этому мерзавцу удалось взять его в заложники в собственном кабинете, как вооруженному террористу с маской на лице. Стыдясь, он вынужден был признать, что иногда предоставлял богачам свое терпение, на которое бедняки претендовать не могли.
– Оставшись один, я заплакал, и уже ничто не сдерживало мои рыдания, я плакал, как плачут новорожденные, брошенные в хаотичный мир, чего они не просили. На заре я выплакал все свое горе, поскольку, иссякнув, эти детские слезы оказались последними: мальчишка-фрондер, которым я был прежде, умер по-настоящему. Собственно, с тех пор я уже никогда не плакал.
Банкир подумал о слезах, которые его дочь проливает в этот миг, и почувствовал себя виноватым.
– Но, проснувшись, я обнаружил в себе другую боль. Когда взрослый человек погружается в депрессию, он хотя бы раз слышал это слово, видел, как до него в нее погружались другие, и умеет описать свой недуг. Десятилетний же ребенок напрасно ищет внутри себя больной орган. В нем словно разверзается пропасть, он становится вместилищем всей тревоги мира. Словно некий зловредный дух завладевает его телесной оболочкой, он чувствует, что боль, которую невозможно ни обнаружить, ни изгнать, продолжает жить в нем, несмотря на усилия всех заклинателей. Сегодня, когда я с вами говорю, недуг по-прежнему таится во мне, он покинет меня лишь в день Страшного суда, когда я скажу Всевышнему, если Он существует, что свое чистилище я получил на земле и уже заплатил сполна, даже не успев согрешить. Так что пусть Он, Всевышний, отстанет от меня, оставит меня, черт подери, в покое.
Начальник отделения вдруг вспомнил, что человек, державший его пленником своих откровений, отрекомендовался ему как автор текстов песен, словесник, и это определение принимало теперь неожиданное значение. Словесник – террорист, наделенный даром слова. Или ностальгический больной хроническим недержанием речи. Или болтливый невротик. Пока этот человек-который-так-страдал-в-детстве доберется до того, как стал взрослым и богатым, он наверняка подыщет и другие определения.
– В общем, во мне угнездился страх, и для того, чтобы познакомиться поближе, повоевать друг с другом, а также примириться, у нас в запасе была вся моя оставшаяся жизнь, но к этому я приду несколько позже. Пока я в своей постели, ищу выхода из этого ужаса. От простого избиения я бы наверняка оправился, но в данном случае меня подвергли линчеванию, как врага общества, я возбудил коллективную истерию, жажду мщения, во мне увидели объект ненависти… И вот чем отличается ребенок от взрослого: нельзя ненавидеть ребенка до такой степени, чтобы пожелать растоптать его ногами, потому что, если он все-таки уцелеет, вы уже никогда не заставите его верить в волшебные сказки, в супергероев, в чудеса, магию, смех, в большие надежды, в белых кроликов и поборников справедливости в маске, в будущее, в утешение матери, в покровительственную руку отца, в дружбу, в братство между народами, в равенство с рождения, в свободу быть тем, что ты есть. Он не будет верить уже ни во что и не почувствует себя в безопасности нигде. Все последующие дни, каждый раз, когда кто-нибудь из родителей входил в мою комнату, я притворялся, будто поглощен чтением какого-либо романа, чтобы оправдать свою немоту, свою оцепенелость, и держал открытую книгу перед глазами, хотя был не способен узнать ни одну букву, зацепиться за малейшую фразу. Пышущий энергией мальчуган, изобретатель вечного двигателя, открыл в себе неподвижность. Неподвижность стариков, монахов и лежачих больных. Поди знай, что претерпели медлительные люди, чтобы стать такими медлительными, и, если речь идет о естественном ритме мудрости, поди знай, каким извилистым путем они к этому пришли! Тихий ребенок – это тот, кто потерял веру. Созерцательный ребенок – это тот, кто уже не желает быть центром вселенной. Ребенок, который не играет, предпочитает восторгам скуку.
Банкир стал опасаться, как бы и его дочь тоже не потеряла веру.
– И вот как-то утром, которого я так опасался, мне пришлось оставить свою немоту, чтобы вернуться в мир живых, но за восемь прошедших дней этот мир стал уже совершенно не похож на тот, что я знал; апокалипсис миновал, превратив мою маленькую улицу, застроенную пригородными домиками, в груды развалин. С портфелем в руке, я шел по обломкам, прокладывая себе путь через кладбище руин, заваленных телами несчастных, не успевших сбежать.
Клиент прервался и подождал реакции, ловя взгляд банкира, погруженного в свои мысли, но тот ничего не слышал, кроме последних слов, без малейшего представления о контексте.
– Наверное, это было ужасно, – рискнул откликнуться он, едва выйдя из своего отупения.
– Я просто хотел убедиться, что вы меня слушаете.
Пойманный с поличным банкир попросил его продолжать.
– Собственно, у меня сохранилось одно точное воспоминание о моем первом выходе. Каким бы странным это ни показалось, я чувствовал себя в шкуре заключенного, подавшегося в бега. Чтобы не быть узнанным, я жался к стенам своего квартала, выбирал наименее людные улицы и, чтобы последним пройти в школьные ворота, подождал за уличным фонарем, чтобы исчезли стайки учеников, медливших перед уроками. В классе я вел себя как виноватый, и если помню это довольно точно, то лишь потому, что с тех пор всегда жил с наваждением, что на меня покажут пальцем. Затаившись в глубине класса, я готовился к самому ужасному испытанию – встретить взгляд моих мучителей. Каждая жертва и страшится, и ищет встречи со своим палачом, и причины принудить себя к этой новой пытке весьма непросты. Прежде всего потребность найти в его глазах то, что осталось от твоего достоинства; ты предпочел бы увидеть там раскаяние, сожаление, что зашел так далеко. Хочется показать ему, что он уже не страшен тебе и что ты не дашь сделать из себя козла отпущения. Но есть и еще кое-что в напряженности этого взгляда: ты хочешь показать ему, что твое чувство чести было сильнее потребности в мщении и что ты ничего не сказал миру о своей боли.
О, помолчал бы он о своей боли в моем собственном мире, поймал себя на мысли банкир.
– Эта встреча состоялась через несколько часов, по дороге в столовую, когда я столкнулся с блондинчиком, нанесшим первый удар. Казалось, он ничуть не удивился и, мельком взглянув в мои потухшие глаза, пошел своей дорогой, поскольку заметил невдалеке двух своих сообщников, которые опустошали миску жареной картошки, прежде чем сесть за стол. Я готовился к худшему, но эта развязка зашла гораздо дальше: они просто забыли. Пока я на своем ложе страдания мечтал покончить с этим, эти три подонка жили и смеялись, запускали бумажные самолетики, прижимались к своей матери, играли с отцом, воровали шоколадки, обжирались жареной картошкой, а главное, без малейшего усилия, без малейших угрызений совести стерли из памяти свое веселое остервенение, с которым уничтожали меня. У меня – потрясение, стихийное бедствие. У них – всего лишь минута разрядки, о которой они не сохранили ни малейшего воспоминания.
Банкир подумал на мгновение, что речь идет об идеальном эпилоге. Но это была просто пауза.
– Вечером после своего возвращения в школу у меня возникло искушение поверить, что жизнь вошла в свою прежнюю колею и что после хорошей ночи сна мой недуг рассеется наконец. Но не тут-то было – утром я все еще изводил себя, и на следующий день, и на следующий. Отныне пришлось терпеть еще и это, скрывая от посторонних глаз. Не мог же я навязать своим родителям больного, испытывающего отвращение к жизни сына, попасть в разряд неврастеников. Пришлось жить тайной жизнью, отягощенной бременем, которое невозможно ни с кем разделить. В возрасте, именуемом трудным, я стал в глазах и своих близких, и сверстников меланхоличным мальчуганом, замкнутым по самому расхожему определению, и, слыша, как его произносят все, понял, что я выиграл партию – сумел сдержать недуг. Чтобы предохранить себя от внешних угроз, я ограничил свои выходы из дому, чувствуя себя в безопасности только в своей комнате. Через окно я слышал голоса игравших на улице детей, иногда так зазывавших меня присоединиться к ним, но я зна́ком руки давал понять, что слишком занят. Ну что ж, вскоре призывы умолкли… Я ждал летних каникул, словно морской ветер должен был унести мои страдания. Потом ждал наступление отрочества с его обещаниями метаморфоз. Но и в этом новом теле маленького мужчины ничто из прежней механики навязчивых состояний не оставило меня. На мое шестнадцатилетие родители, в противоположность всем прочим, захотели подарить мне скутер, чтобы я начал выходить на улицу, не все время сидел взаперти, расширил поле своей деятельности, присоединился к компании сверстников. Но этому нежданному подарку я предпочел электрогитару – она представлялась мне единственным транспортным средством, пригодным для моих неподвижных странствий, тем, что было способно перенести меня в самые отдаленные края.
В этом пункте банкир не мог с ним не согласиться. Какую битву пришлось ему выдержать со своей дорогой дочкой, чтобы запретить ей скутер, о котором она мечтала. И речи быть не может! Слишком опасно! Еще один повод для конфликта, который они с трудом преодолели только через год или два. Чтобы стереть это дурное воспоминание, отец решил подарить своей дочери «мини-купер». В случае успешной сдачи экзамена это станет наградой. В случае провала – утешением. Машину должны доставить на этой неделе – цвета лаванды, который был заказан нарочно для малышки.
– Все подростки нуждаются в музыке, чтобы выстроить себя, они видят в ней высший смысл, говорят о ней с серьезностью и страстью, как позже будут говорить о политике. Для меня же речь шла, скорее, о некоей терапии, поскольку я заметил, что, когда целыми днями царапаю струны своей гитары, недуг оставляет меня в покое. Я стал следовать слишком экстравагантному для паренька моего возраста принципу: работать до изнеможения, чтобы сбежать от себя самого. Надо было видеть, как я, склонившись над инструментом и держа учебник по сольфеджио перед глазами, целыми днями повторял один и тот же аккорд, пока мать не начинала умолять меня найти другой. За эти долгие месяцы ученичества я понял, что всю жизнь буду прилежным трудягой, чернорабочим и что стрекоза во мне будет всем обязана муравью, который ее поносит. Едва вернувшись из школы, я бросался к своей гитаре – своей скребнице – и начинал обдирать об нее пальцы, пока меня не охватывало дивное успокоение, которого я дожидался целый день. Я нашел противоядие, которое позволяло мне продлить среднюю продолжительность жизни. Прошел Новый год. А учась в следующем классе, я встретил «Вошь попули».
– Кого, простите?
– Это название уже никому ни о чем не говорит, да и немудрено! Это была рок-группа из моего лицея, исчезнувшая так же быстро, как и образовалась, сегодня даже те, кто ее основал, забыли, что она существовала. Прошел слух, что они ищут гитариста. После жалкого прослушивания, на котором я исполнил единственный доступный мне рифф «Роллинг Стоунз», меня приняли. Свою роль тут сыграла моя весьма относительная виртуозность, да еще их заинтриговал образ, который я сам себе сочинил, – эдакий нелюдимый и молчаливый тип, который опасается даже свернуть за угол улицы, беспрестанно возится со своим инструментом и никогда не снимает пальто, даже в помещении. В какой-нибудь дыре обо мне распускали бы сплетни, но у «Вошь попули» любая странность была доказательством яркой индивидуальности, превосходной рок-н-ролльной манерой поведения. На репетициях мне надоело выслушивать написанные вокалистом глупости – из тех, где рифмуются «судьба» и «ни фига», – и я затеял сам сочинить, еще не зная, как за это взяться, две-три вещи. Помню, как спрашивал вполголоса у продавца писчебумажного отдела нотную тетрадь, словно это был порножурнал. Помню, как просил преподавателя музыки приобщить меня к замысловатым тайнам шестнадцатых нот. Помню, как уснащал свои партитуры такими пометками, как играть шероховатоили лунное искажение, где Гендель удовлетворился бы простым аллегретто. Я еще ничего не пережил, мне еще нечего было рассказать, но я уже тщился перевести в слова свою вселенную с облезлыми стенами, переложить на ноты мою неотвязную тоску. Завалив себя этой работой, забаррикадировавшись ею, я чувствовал себя в убежище, хозяином на борту. Я был наконец у себя дома, в безопасности. Говорят, что меланхолия и одиночество – вдохновительницы поэта? Я нашел себе спутниц жизни. Немало лет спустя один психиатр, более хитрый, чем другие, выдвинул на этот счет волнующую гипотезу: дескать, я дал себя исколошматить за то, что отличился на уроке французского. После чего произошла бессознательная ассоциация идей: поскольку меня с такой яростью обвинили в том, что я сумел найти слова, мне предстояло, чтобы травма не была пережита напрасно, посвятить этому свою жизнь. Другими словами, мучители указали мне путь.
При слове «психиатр» его слушатель чуть не возопил: Помилуйте, я всего лишь банкир! И совершенно не обучен выслушивать психов! Вы наверняка страдаете от ужасного недостатка общения с вашими близкими, если они у вас вообще когда-нибудь были! Но разве это причина выть в моем кабинете? Банкиры прагматичны, им очень не хватает лиризма, они не готовы выслушивать стоны ушибленного поэта!
– «Вошь попули» продержалась всего одно лето, успев дать несколько концертов в квартале и разослать пробную запись по разным фирмам. Никто не поощрил нас продолжать, но в одной из них поинтересовались, кто обладатель авторских прав на две вещи, которые мы записали в гараже. Остальное как-то закрутилось очень быстро.