444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Тони Моррисон » Возлюбленная » Текст книги (страница 9)
Возлюбленная
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 11:59

Текст книги "Возлюбленная"


Автор книги: Тони Моррисон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

И они больно били словами своих песен. Тех женщин – за то, что знали их когда-то, но больше никогда их знать не будут; и детей, которыми были когда– то, но никогда уж не вернутся в свое детство. Они так часто и так жестоко убивали в своих песнях белого босса, что приходилось снова возвращать его к жизни, чтобы потом еще разок поизмываться над ним всласть. Запомнив когда– то вкус горячего пирога, съеденного в сосновом лесу, они старались убить даже эту память о пироге. А уж когда пели любовные песни самому мистеру Смерти, то непременно разбивали ему голову. Но чаще других они убивали ту ненавистную кокетку, которая зовется Жизнью, за то, что обманывала их и влекла за собой; заставляла их думать, что каждый следующий восход солнца стоит того, чтобы на него посмотреть и когда-нибудь жизнь наконец станет жизнью. Лишь убив эту проклятую кокетку, они смогут почувствовать себя в безопасности. Наиболее удачливые – те, кто успел пробыть здесь достаточно много лет и за это время мысленно изуродовал, искалечил, а может, даже похоронил свою жизнь, – присматривали за остальными, которые все еще верили порой ее дразнящим задорным взглядам и объятиям, ее нежным призывам, заставляющим смотреть вперед, вспоминать и оглядываться назад. Это были те, чьи усталые глаза говорили: «Пособи, плохо мне что-то», – или: «Берегись!», и это значило, что, возможно, наступил тот самый день, когда человек загнан окончательно, когда он сломался настолько, что готов есть собственное дерьмо или убежать, а именно в такой момент и надо было быть начеку, потому что если бы один решился на побег – все остальные сорок шесть потянулись бы за ним, связанные цепью, и невозможно было бы сказать, кто сделал первый шаг и сколько человек будут теперь убиты.

Собственной жизнью еще можно рискнуть, но не жизнью брата. Так отвечали другие глаза. «Тише, тише, успокойся, – говорили они. – Держись за меня».

Восемьдесят шесть дней – и жизнь наконец умерла. Поль Ди бил ее головой о камни изо дня в день, так что она уже и пикнуть не смела. Восемьдесят шесть дней, и его руки были теперь спокойны, спокойно ждали всю ночь, заполненную вознею крыс, этого «Хай-й-й-й!» на рассвете и остервенело сжимали тяжелую кувалду. Жизнь катилась дальше – по мертвецам. Или ему так казалось.

Шли дожди.

Змеи спускались с ветвей короткохвойных сосен и болиголова.

Шли дожди.

Через пять дней кипарисы, тюльпанные деревья и карликовые пальмы поникли под тяжестью вод, лившихся с небес в полном безветрии. На восьмой день исчезли голуби, на девятый ушли даже саламандры. Псы опустили уши и понурили головы. Люди не могли работать. Приковывание к общей цепи происходило ужасно медленно, даже завтрак оставался не съеден, танец тустеп превратился в тяжкое волочение ног по раскисшей траве и жидкой грязи.

Было решено запереть всех по отдельности до тех пор, пока не прекратится дождь и белые не смогут нормально ходить по земле, черт бы ее побрал, а ружья перестанет заливать и собаки поднимут наконец головы. Итак, общая цепь была теперь продета через сорок шесть дужек в наручниках, тоже сделанных вручную лучшими мастерами Джорджии.

Дождь все шел.

В своих норах люди слышали плеск поднимающейся воды и выгладывали наружу, опасаясь щитомордников. Земляной пол в их жилищах превратился в жидкую грязь; они сидели в этой грязи, спали в ней, мочились в нее. Полю Ди порой казалось, что рот у него постоянно открыт и оттуда доносится разрывающий горло крик – а может, кричал кто-то другой? Потом ему вдруг показалось, что он плачет. Какие-то струйки бежали у него по щекам. Он поднял руки, чтобы вытереть слезы, и увидел на них темно-коричневую жижу: размокшая глина просачивалась сквозь дощатую крышу. Скоро доски не выдержат, подумал он, и меня раздавит здесь, как клеща. А потом все произошло так быстро, что он и задуматься не успел. Кто-то резко дернул цепь – один раз, но достаточно резко, чтобы Поль Ди споткнулся и шлепнулся прямо в грязь. Он так и не понял, как догадался – и как догадались все остальные, – что нужно схватить обеими руками цепь слева от себя и что было силы дернуть, чтобы и следующий тоже непременно узнал о поданном сигнале. Вода уже была по щиколотку, она сплошным потоком текла через дощатый настил, на котором он спал. А потом—уже не вода: канава переполнилась, и жидкая грязь просачивалась отовсюду.

Они ждали – все и каждый из сорока шести. Не кричали, хотя кое-кому, должно быть, стоило черт знает каких усилий не закричать. Жидкая грязь доходила Полю Ди уже до бедер, и он крепко держался за прутья решетки. Потом снова дернули за цепь – на этот раз слева и не так сильно, как в первый раз, потому что теперь цепь тонула в грязи.

Казалось, они вновь выстраиваются в ряд, приковывая себя к общей цепи. Один за другим, начиная с Сигнальщика, находившегося на самом конце цепи, они ныряли – туда, в жидкую грязь, под решетку, ослепшие, ощупью пробираясь вперед. Кому-то хватило сообразительности обмотать голову рубахой, прикрыть лицо; кто-то даже надел ботинки. Остальные просто погружались, проваливались в жижу и слепо проталкивались вперед, вверх, надеясь глотнуть воздуха. Некоторые потеряли направление, и соседи, чувствуя по беспорядочным рывкам цепи что-то неладное, пытались, дергая за цепь, вернуть их в прежнее положение. Потому что, если бы погиб один, погибли бы и все остальные. Та цепь, что связывала их, теперь должна была либо спасти их всех вместе, либо всех вместе утопить, и Сигнальщик был залогом их освобождения. Благодаря этой цепи они переговаривались, как Сэм Морзе, и, слава Тебе, Господи, все вышли на свет божий. Неприкаянные души, ожившие мертвецы с оковами на руках, они доверились дождю и темноте, да, но сильнее всего они доверяли сейчас Сигнальщику и друг другу.

Как призраки брели они мимо навесов, под которыми лежали совсем приунывшие сторожевые псы; мимо двух хижин, где прятались от дождя охранники, мимо конюшен со спящими лошадьми, мимо клеток с курами, прятавшими голову под крыло… Луна помочь не могла – ее не было. Поле превратилось в болото, тропа – в заполненную грязью канаву. Вся Джорджия, казалось, расплывается, тает в воде. Мох падал с ветвей огромных старых дубов и облеплял им лица, мешая пройти. Штат Джорджия тогда включал и территорию всей Алабамы и Миссисипи, так что необходимости пересекать какую бы то ни было границу не было. Если бы они об этом знали, то непременно обошли бы стороной не только Альфред и дивной красоты скалы полевого шпата, но и Саванну и спустились бы прямо к Морским островам по реке, что текла с отрогов Голубого хребта. Но они этого не знали.

Рассвело, и они сгрудились в рощице из редких деревьев с красными цветами. С наступлением ночи они выползли на небольшой холм, моля, чтобы дождь не прекращался, щитом прикрывая их и заставляя людей сидеть по домам. Они мечтали о какой-нибудь уединенной хижине подальше от господских усадеб, где кто-нибудь из рабов, возможно, будет плести веревку или печь картошку на каминной решетке. Но нашли только лагерь с больными индейцами чероки, по названию племени которых и названа белая роза с гладким стеблем, символ штата Джорджия.

Из индейцев чероки был уничтожен каждый десятый, но они были упорны и явно предпочитали неспокойную жизнь гонимых судьбе тех, кто оказался в Оклахоме. Болезнь, что косила их теперь, была похожа на ту, что погубила половину племени два столетия назад. Между этими двумя бедствиями они успели посетить Георга III в Лондоне, начали выпускать собственную газету, научились плести корзины на продажу, провели генерала Оглторпа[5]5
  Оглторп Джеймс Эдвард (1б9б—1785) – британский военачальник, основатель колонии Джорджия.


[Закрыть]
через леса по непроходимым тропам, помогали Эндрю Джексону[6]6
  Эндрю Джексон (1767—1845) – генерал, седьмой президент США(1829-1837).


[Закрыть]
победить криков[7]7
  Крики – члены могущественной конфедерации индейцев мускоги, занимавшей территорию теперешней Алабамы и Джорджии.


[Закрыть]
, выращивали маис, составили собственную конституцию, подали петицию королю Испании, пережили эксперимент Дартмута, открывали больницы и приюты, создали собственную письменность, успешно сопротивлялись поселенцам, охотились на медведей и переводили Библию. Все это принесло весьма мало пользы. Их вынудил переселиться к реке Арканзас тот самый президент, на стороне которого они сражались с криками, и это переселение уменьшило их численность еще на четверть.

В этом-то переселении все и дело, поняли они и, отделившись от тех чероки, которые подписали договор, ушли далеко в леса и стали ждать конца света. Напавшая на них болезнь была не таким уж несчастьем по сравнению с теми событиями, которые произошли на их памяти. И все же они старались по возможности оберегать друг друга от заражения. Здоровые переселились в другой лагерь, на расстоянии нескольких миль; больные же остались рядом с могилами умерших – либо выжить, либо присоединиться к мертвым.

Узники, бежавшие из Альфреда в штате Джорджия, сели полукругом поблизости от лагеря индейцев. Никто к ним не подошел, но они продолжали сидеть. Проходили часы, дождь начал стихать. Наконец какая-то женщина выглянула из своего дома и тут же скрылась. Наступила ночь; по-прежнему ничего не происходило. На рассвете двое индейцев, гладкая кожа которых была покрыта язвами, точно раковинами морской уточки, подошли к ним поближе. Никто не сказал ни слова: Сигнальщик только поднял руку, закованную в кандалы. Чероки увидели цепи и ушли. Потом вернулись, неся небольшие топорики. За взрослыми следовали двое детей с большим горшком каши, слегка разбавленной дождем.

Называя их «бизонами» – из-за круглых курчавых голов, индейцы неторопливо переговаривались с беглецами, кормили их и сбивали с них кандалы. Никто из прежних узников Альфреда нисколько не испугался той болезни, о которой их заботливо предупредили чероки, так что остались все, не ушел никто; они отдыхали и строили планы. Поль Ди понятия не имел, что ему теперь делать, и, похоже, вообще знал куда меньше остальных. Он слушал, как бывшие узники со знанием дела говорили о каких-то реках и штатах, городах и странах. Слушал истории индейцев чероки о начале и конце мира. Слушал рассказы других «бизонов» – трое из них находились в лагере здоровых индейцев. Сигнальщик собирался присоединиться к ним, и еще некоторые – тоже. Одни хотели непременно уйти из этих мест; другие намеревались здесь остаться. Через несколько недель Поль Ди оказался единственным, кто совершенно не представлял своего будущего. Он опасался только, что по их следу могли пустить собак, хотя Сигнальщик давно разъяснил, что при таком дожде собакам нипочем их не выследить. Наконец он остался один – курчавый «бизон» среди больных чероки; встряхнувшись и признав собственное невежество, он спросил индейцев, как ему попасть на Север. На свободный Север. На волшебный Север. На благодатный, счастливый Север. Чероки улыбались и переглядывались. Ливневые дожди за этот месяц все вокруг превратили в сплошные болота, над которыми висели испарения и ветви цветущих растений.

– Ступай вон туда, – показал рукой один из индейцев. – Вслед за цветущими деревьями. – И пояснил: – Cледи за цветением деревьев и поспевай за ним. И придешь куда тебе надо, когда все деревья отцветут.

И Поль Ди пустился вслед за цветущим кизилом и персиками. Когда персиковые деревья отцвели, он устремился к цветущей вишне, потом – к магнолии, потом его поманили своим цветом айва, пекановые деревья, грецкие орехи и опунции. Наконец он попал в огромный яблоневый сад, где цветы только-только опали и на ветках виднелись крошечные зеленые завязи. Весна лениво двигалась дальше на север, но ему-то приходилось спешить черт знает как, чтобы за нею успеть. С февраля по июль он только и делал, что выискивал вдали цветущие деревья. Когда они вдруг все пропали из виду и не осталось даже лепестка, чтобы указать ему дальнейший путь, Поль Ди остановился, взобрался на дерево, росшее на холме, и принялся внимательно изучать окрестности, надеясь хотя бы на горизонте заметить проблеск розового или белого среди густой зеленой листвы, стеной окружавшей его. Он не касался цветов и даже не останавливался, чтобы вдохнуть их аромат. Он просто следовал за ними по мере их пробуждения – чернокожий человек в лохмотьях, устремившийся теперь вослед зацветшим сливам.

Яблоневый сад, как оказалось, находился в штате Делавэр, где жила та ткачиха. Она поймала его как раз вовремя – он только успел покончить с колбасой, которой она накормила его, – и он, плача, забрался к ней в постель. Она выдала его за своего племянника из Сиракьюс: для этого потребовалось всего лишь называть его именем этого племянника. Но через восемнадцать месяцев он уже снова вглядывался в даль – искал цветущие деревья, только на этот раз он ехал в повозке.

А через некоторое время ему удалось наконец запихнуть все: Альфред в штате Джорджия, смеющегося Сиксо, школьного учителя, Халле, всех своих братьев, Сэти, петуха Мистера, вкус железного мундштука, размазанное масло, запах горящего орешника, листки из учительской записной книжки – в жестянку из-под табака и спрятать ее в своей груди. И когда он добрался до дома номер 124, ничто на свете не могло бы заставить его открыть эту жестянку.

* * *

Она выгоняла его.

Совсем не так, как он выгонял тогда маленькое привидение – с шумом и грохотом, с разбитыми окнами и перевернутыми банками с вареньем. Но тем не менее она его выгоняла, и Поль Ди не знал, как это остановить: со стороны казалось, что он уходит сам. Незаметно, постепенно уходит все дальше от дома номер 124.

А началось все очень просто. Однажды после ужина он сидел в кресле– качалке у плиты: от усталости ломило все кости, он был исхлестан рекой – и задремал. А проснулся от шагов Сэти, спускавшейся по белой лестнице, чтобы приготовить завтрак.

– Я думала, ты ушел вчера куда-нибудь, – сказала она.

Поль Ди застонал и с изумлением обнаружил себя в том же кресле, где задремал вчера вечером.

– Господи, неужели я всю ночь проспал в этом кресле?

Сэти рассмеялась:

– Да уж врать не буду: проспал.

– Почему же ты меня не разбудила?

– Я будила. Раза два или три. А после полуночи сдалась; мне показалось, что ты куда-то ушел.

Он встал: вопреки всем ожиданиям спина ничуть не болела. Даже нигде не хрустнула. Ноги и руки тоже были в полном порядке. И он чувствовал себя выспавшимся и прекрасно отдохнувшим. Бывает, решил он, попадаются же такие благословенные места, где всегда отлично спится. Иногда у корней какого– нибудь дерева; иногда прямо на пристани; иногда на голой скамье, а один раз он отлично выспался, скорчившись на дне лодки. Чаще всего такое бывает в стоге сена – так что не всегда лучше всего спится на кровати. А вот здесь таким местом оказалось кресло-качалка. Странно: он по опыту знал, что мебель-то как раз самое плохое место для сна.

На следующий вечер он снова заснул в кресле; потом снова. Он привык заниматься с Сэти любовью почти каждый день и, чтобы не смущаться под взглядом сияющей Бел, по-прежнему поднимался в спальню по утрам или сразу после ужина. Но отчего-то спалось ему лучше и удобнее всего в кресле– качалке. Он решил, что это, должно быть, его спина виновата – опора ей нужна после тех ночей в сырой норе в Джорджии.

Так оно и продолжалось, и, возможно, он бы даже привык, но однажды – после ужина, после посещения Сэти – он спустился вниз, сел в кресло-качалку и понял, что ему тут не сидится. Наверх ему тоже подниматься не хотелось. Раздраженный, мечтая об отдыхе, он открыл дверь в комнату Бэби Сагз и рухнул на постель, где умерла старая негритянка. Там он и уснул. Пока что вопрос был решен – по крайней мере так ему казалось. Он перебрался туда, и Сэти не возражала: за восемнадцать лет она уже привыкла спать одна на двуспальной кровати, пока не заявился Поль Ди. Неплохо и с той точки зрения, что в доме были молодые девушки, а Поль Ди настоящим мужем Сэти все-таки не был, А поскольку он с прежней охотой поднимался к ней до завтрака или после ужина, жалоб от Сэти не поступало.

Так оно и продолжалось, и, возможно, он бы привык и к этому, да только однажды вечером – после ужина, после посещения Сэти – он спустился вниз, лег на кровать Бэби Сагз и почувствовал, что ему на ней не лежится.

Он решил, что дом гнетет его, вызывая приступы глухого протеста. Такое бывает у мужчин, когда женщина и ее дом начинают привязывать мужчину к себе; тогда мужчине хочется заорать во весь голос, или что-нибудь сломать, или сбежать оттуда подальше. Ему такое состояние было хорошо знакомо – он много раз испытывал его, в доме той ткачихи в Делавэре, например. Но он всегда связывал это раздражение с женщиной, которая жила в надоевшем доме. Теперешнее же свое состояние он никак не мог связать с Сэти, женщиной, которую он с каждым днем все больше и больше любил: любил ее руки, когда она мыла или перебирала овощи; любил ее губы, когда она облизывала кончик нитки, вдевая ее в иглу, или перекусывала ее, окончив шов; любил бешенство в ее глазах, когда она защищала своих девочек (Возлюбленная тоже теперь была ее девочкой) или любую чернокожую женщину от несправедливой хулы. Кроме того, в приступах тревоги не было глухого протеста, здесь он не задыхался, и ему вовсе не хотелось отсюда сбежать. Просто он не мог, не в состоянии был спать ни в спальне наверху, ни в кресле-качалке, ни теперь вот еще – в кровати Бэби Сагз. Он перебрался в кладовую.

Так оно и продолжалось, и, возможно, он бы привык и к этому, да только однажды вечером – после ужина, после посещения Сэти – он лег на свой тюфячок в кладовке и понял, что ему и тут не место. Все повторилось снова, и теперь он переместился в холодную кладовую, вернее, сарай, стоявший в отдалении от дома номер 124; там он улегся, свернувшись, на двух мешках со сладким картофелем и стал смотреть на большую жестянку с жиром, вдруг догадавшись, что все эти переселения происходят не просто так И нервы здесь ни при чем: его предупреждают.

Он ждал продолжения. Поднимался к Сэти по утрам; а ночью спал в холодной кладовой и ждал.

Когда пришла Возлюбленная, ему захотелось так ударить ее, чтобы сбить с ног.

В Огайо каждое время года начинается как спектакль. Каждая пора появляется на сцене, точно примадонна, убежденная в том, что ради нее только и стоит жить на свете. Когда Поль Ди был вынужден перебраться из дома номер 124 в сарай на задворках, лето уже сгоняли со сцены яростным улюлюканьем, и всеобщее внимание было приковано к осени, принесшей большие запасы кроваво-красных и золотистых красок Даже по ночам, когда, казалось, должен был наступить перерыв для всеобщего отдыха, перерыва не получалось, потому что голос поздней осени был по-прежнему настойчив и громок Поль Ди подкладывал под себя старые газеты и наваливал их сверху, чтобы не было так холодно под тонким одеялом. Но досаждал ему не только ночной холод Когда он впервые услыхал, как у него за спиной отворилась дверь, ему даже не хотелось поворачиваться и смотреть, кто это.

– Что тебе здесь нужно? А? – Он прекрасно слышал, как она дышит в тишине.

– Я хочу, чтобы ты потрогал меня там, внутри, и погладил, и назвал меня по имени.

Поль Ди давно не испытывал волнения по поводу той маленькой жестянки из– под табака. Она оставалась закрытой, даже заржавела. Так что, когда Бел задрала свои юбки и повернулась к нему, вытянув шею, как черепаха, он просто отвернулся и стал смотреть на банку с топленым жиром, казавшуюся в лунном свете серебряной. Потом тихо проговорил:

– Когда добрые люди берут тебя в дом и обращаются с тобой хорошо, по– доброму, следует отвечать им тем же. Ты не должна… Сэти ведь любит тебя! Как родную дочь. И ты это прекрасно знаешь.

Бел уронила юбки, слушая его, но глаза ее оставались пустыми. Потом неслышно сделала еще шаг и оказалась совсем близко.

– Она любит меня не так, как ее люблю я! Я никого не люблю, кроме нее.

– Тогда зачем же ты сюда явилась?

– Я хочу, чтобы ты потрогал меня там, внутри.

– Иди-ка ты обратно в дом и ложись спать.

– Ты должен меня потрогать. Погладить – там, внутри. И ты должен назвать меня по имени.

Пока ему удавалось не сводить глаз с серебристой банки с жиром, он чувствовал себя в относительной безопасности. Если бы он дрогнул, как жена Лота, и, поддавшись некоей женской слабости, решил посмотреть, что за грех творится позади – пожалел бы эту проклятую девицу или заключил бы ее в объятия просто из уважения к той, что связывала их обоих, – то непременно пропал бы.

– Назови меня по имени.

– Нет.

– Пожалуйста, назови! Я уйду, если ты назовешь меня по имени.

– Возлюбленная.

Он сказал это слово, но она не ушла. Она незаметно придвинулась ближе, и он не услышал, как шелестели хлопья ржавчины, отлетавшие от жестянки из-под табака. И не почувствовал, что крышка открылась. Когда он коснулся того, что было внутри, в ушах у него отдавался собственный голос: «Красное сердце, ах, красное сердце!» Он говорил это вслух снова и снова. Тихо, а потом так громко, что разбудил Денвер. И даже самого себя Поль Ди разбудил окончательно. «Красное сердце! Красное сердце! Красное сердце!»

* * *

Вернуться к исходной жажде общения было невозможно. К счастью для Денвер, ей было достаточно смотреть, впитывая в себя животворную влагу, Другое дело – ответный взгляд: он проникал куда-то внутрь, под кожу, туда, где не было жажды. Ей не часто приходилось ловить на себе такой взгляд; Возлюбленная редко на нее смотрела; когда же все-таки смотрела, то Денвер казалось, что глаза Возлюбленной только скользят по ее лицу, а думает она совсем о другом. Но иногда – когда Денвер меньше всего этого ждала – Возлюбленная подпирала кулаком щеку и внимательно глядела на Денвер.

И это было чудесно. Отрадно чувствовать, что на тебя не пялятся, не изучают, но притягивают и вбирают взглядом, смотрят на тебя с интересом, не пытаясь оценить. Она рассматривала волосы Денвер как часть ее существа, не обращая внимания на их состояние или прическу. Она ласкала взглядом ее губы, нос, подбородок, как восхищенный садовник любуется мускусной розой, возле которой случайно остановился. Кожа Денвер разглаживалась под этим взглядом, становилась нежной и прозрачной, точно батистовое платье, обнимавшее своим рукавом талию ее матери. Она плыла где-то вне собственного тела, чувствуя одновременно свободу и притяжение. Ничего не желая. Становясь тем, что она есть.

В такие мгновения ей чудилось, что Возлюбленная о чем-то ее просит. В самой глубине этих огромных черных глаз, там, где, казалось, не отражается ничего, виделась протянутая в мольбе о грошике детская ладошка, и Денвер с радостью дала бы ей тот грошик, если б знала, как это сделать, если б знала ее лучше, чем позволяли узнать ее ответы на вопросы Сэти:

– Ты так ничего и не вспомнила? Я, правда, тоже свою мать толком не знала, но пару раз я ее все-таки видела. А ты, значит, свою – никогда? Ну а какие там были белые? Неужели ты ни одного не помнишь?

Возлюбленная, нервно потирая ладони, отвечала, что помнит какую-то женщину, которая была ее матерью, и помнит, как ее у этой женщины отняли, вырвали из рук Затем – это она помнила лучше всего и часто говорила об этом – она помнила мост: как она стояла на мосту и смотрела вниз. И еще она знала одного белого мужчину.

Сэти находила все это удивительным, однако подтверждавшим ее собственные выводы, которые она излагала потом Денвер.

– А где ж ты раздобыла такое платье и башмачки? Возлюбленная говорила, что просто взяла их.

– У кого же?

Возлюбленная умолкала и еще яростнее начинала скрести руку. Она не знала где; просто увидела и взяла.

– Ладно, – вздыхала Сэти, а потом говорила Денвер, что Бел, наверное, держал для своих забав какой-нибудь белый мужчина, никогда не позволяя ей выходить из дому. А потом она, должно быть, убежала и добралась до какого– то моста или чего-то в этом роде, а все остальное болезнь из ее памяти вымыла. Нечто подобное случилось с Эллой, только ее взаперти держали двое мужчин – отец и сын, – и Элла помнила все. Больше года они забавлялись с ней в запертой комнате.

– Ты даже представить себе не можешь, – говорила Элла, – что эти двое со мной вытворяли.

Сэти считала, что это, возможно, объясняет неприязнь Бел к Полю Ди, которую она проявляла совершенно открыто.

Денвер не верила ее доводам, но никак их не опровергала. Она только опускала глаза, ни разу и словом не обмолвившись о холодной кладовой. Она не сомневалась, что Возлюбленная и была тем белым платьем, стоявшим на коленях в гостиной рядом с ее матерью, – душа того ребенка, что не разлучался с ней большую часть ее жизни. И когда Возлюбленная смотрела на нее, какими бы краткими ни были эти мгновения, Денвер все же была благодарна судьбе за то, что все остальное время могла смотреть на Возлюбленную сама. Кроме того, у нее накопились свои вопросы, которые, впрочем, никак не касались прошлого. Денвер интересовало исключительно настоящее, однако она была очень осторожна и прикидывалась нелюбопытной, хотя о некоторых вещах ей до смерти хотелось спросить, но если бы она стала допытываться слишком настойчиво, то потеряла бы «грошик», который могла положить в протянутую руку Возлюбленной, а значит, стала бы ей совершенно ненужной. Известно, что от добра добра не ищут, так что лучше было оставаться хотя бы наблюдателем, смотреть на Возлюбленную самой, потому что та старая жажда – что мучила ее еще до появления Возлюбленной, что привела ее в зеленую комнатку в зарослях букса и заставила нюхать одеколон, чтобы почувствовать аромат настоящей жизни, догадываться, что жизненная дорога вся в рытвинах и ухабах, а не гладкая как стол – никуда не исчезла. Просто когда Денвер смотрела на Возлюбленную, жажда эта немного утихала.

Так что Денвер не спрашивала Бел, откуда она узнала о серьгах Сэти, ни о ее ночных визитах в холодную кладовую, ни о той страшной штуке, краешек которой она видела, когда Бел ложилась на подушку или раскрывалась во сне. Взгляд ее Денвер чувствовала на себе только тогда, когда бывала осторожна, объясняла ей что-нибудь или развлекала, или рассказывала ей всякие истории, пока Сэти не возвращалась из ресторана. Никакой домашней работой было не погасить тот огонь, что, казалось, пожирал ее изнутри. Ни когда они с Бел так крепко выкручивали простыни, что руки у них до локтей были мокрыми. Ни когда расчищали засыпанную снегом дорожку к крыльцу. Ни когда разбивали трехдюймовый лед в бочке для дождевой воды; ни когда отчищали и кипятили стеклянные банки из-под прошлогоднего варенья или замазывали глиной трещины в курятнике, отогревая цыплят у себя под юбками. Все это время Денвер была вынуждена говорить только о том, что они в данный момент делают – что, как и зачем. Или о тех людях, которых Денвер когда-то знала или видела; при этом она старалась изображать их куда более интересными, чем на самом деле. Она рассказывала Бел о замечательно пахнувшей белой женщине, которая дарила ей апельсины, одеколон и хорошие шерстяные юбки; о Леди Джонс, которая с помощью песенок учила детей читать, писать и считать; об одном красивом мальчике с большим родимым пятном на щеке, который был таким же быстрым и сообразительным, как и она сама. О белом священнике, который молился за спасение их душ, пока Сэти чистила у плиты картошку, а бабушка Бэби в гостиной, задыхаясь, хватала ртом воздух. И она рассказала ей о Ховарде и Баглере, об их общей большой кровати, где каждому принадлежало свое место (но изголовье всегда было ее), и, пока она не перебралась в комнату Бэби Сагз, она ни разу не видела, чтобы ее братья уснули, не держась за руки. Она описывала их неторопливо, подробно, рассказывая об их привычках, об играх, в которые они научили ее играть, – но не о том страхе, что гнал их из дому и наконец изгнал насовсем.

Сегодня они на улице. Холодно, и снег плотный, как земляной пол в хижине. Денвер только что допела песенку-считалочку, которой научила ее Леди Джонс. Бел подставила руки, а Денвер снимает с веревки замерзшее белье и складывает его на руки Бел, пока стопка чистого белья не достигает ее подбородка. Оставшиеся мелочи – всякие там фартуки и чулки – Денвер собирает и несет сама. Головы у девушек кружатся от мороза, когда они возвращаются в тепло дома. Когда белье немного оттает, его так хорошо гладить – в доме тогда пахнет теплым летним дождем. Танцуя по комнате с фартуком Сэти, Возлюбленная спрашивает, растут ли ночью цветы. Денвер подбрасывает в плиту дров и уверяет, что растут. Бел кружится, выглядывая из верхней прорези на фартуке, вся завернувшись в него; потом говорит, что страшно хочет пить.

Денвер предлагает подогреть немного сидра, а сама думает, чем ей дальше развлекать Возлюбленную. Теперь Денвер стала настоящим стратегом по этой части – ведь она вынуждена удерживать Бел при себе с той минуты, как Сэти уходит на работу, и пока она не вернется; а Бел сперва начинает все более беспокойно вертеться у окна, потом постепенно подбирается к двери, спускается с крыльца и все ближе подходит к дороге. Бесконечное обдумывание, как бы ей развлечь Возлюбленную, удивительным образом изменило Денвер. Если прежде она была ленивой и непокорной, то теперь на удивление сметлива, исполнительна и делает даже больше того, что им велит перед уходом Сэти. Хотя бы ради того, чтобы иметь возможность твердо сказать: «Мы должны…» – или: «Мама сказала, чтобы мы…» Иначе Возлюбленная становится замкнутой и сонной или же тихой и мрачной, и тогда вряд ли можно дождаться, чтобы она посмотрела на Денвер. По вечерам Денвер над ней не властна совершенно. Если Сэти где-нибудь поблизости, Возлюбленная смотрит только на нее. А ночью, когда все ложатся спать, может случиться все что угодно. То Возлюбленной вдруг захочется послушать очередную историю – но в темноте, когда Денвер не может ее видеть. То она возьмет да и отправится в холодную кладовую, где спит Поль Ди. То вдруг расплачется потихоньку. Но может и спать крепким сном, и тогда дыхание ее становится сладким и пахнет старой патокой или печеньем. Денвер поворачивается к ней и, если Возлюбленная лежит к ней лицом, глубоко вдыхает этот сладкий дух. Иначе же приходится приподниматься и наклоняться над ней, чтобы хоть немножко его почувствовать. Потому что Денвер готова терпеть все что угодно, только не жажду, так мучившую ее, когда после замечательной маленькой буквы «и» и разных предложений, выраставших из слов и поднимавшихся подобно опаре для пирога, после шумного общества других детей наступила тишина, сквозь которую не могло пробиться ни звука. Лучше все что угодно, чем та тишина, когда она реагировала только на жесты и была совершенно равнодушна к движению губ. Когда краски и цвета вспыхивали у нее перед глазами пожаром. Но она готова отказаться от самых ярких и прекрасных закатов, от сияющих звезд величиной с обеденную тарелку, от пиршества осенних, кроваво-красных и бледно-желтых красок, если так захочет ее Возлюбленная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю