Текст книги "Возлюбленная"
Автор книги: Тони Моррисон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Я-то все это куда как хорошо знаю, Сэти. Я ведь не вчера родился и в жизни ни с одной женщиной подлости себе не позволил.
– Ну, значит, ты один такой замечательный, – откликнулась Сэти.
– А не двое?
– Нет. Не двое.
– Разве Халле тебя когда обижал? Ведь он всегда на твоей стороне был. И никогда тебя в беде не бросал.
– Да? А кого же тогда он бросил, если не меня?
– Не знаю, да только тебя он не бросал. Это точно.
– Ну так он еще хуже поступил: бросил своих детей!
– Этого ты знать не можешь.
– Он же не пришел! Его же не было там, где мы условились!
– Он там был.
– Так отчего ж не показался? Почему я из-за него должна была впопыхах отправлять детей одних, а потом еще и его разыскивать?
– Он не мог с чердака слезть.
– С чердака? С какого чердака? – У тебя над головой.
Медленно, медленно, используя каждую секунду отведенного ей времени, Сэти придвинулась к столу.
– Он все видел?
– Видел.
– Это он тебе рассказал?
– Это ты мне рассказала.
– Как это?
– В тот самый день, когда я объявился в вашем доме. Ты сказала, что они отняли у тебя молоко. А я-то никак не мог в толк взять, отчего он умом тронулся! Из-за этого, вот из-за чего. Я знал только, что он сломался. Все эти годы, когда он и по субботам, и по воскресеньям работал, и по ночам порой тоже, ему нипочем были. А вот из-за того, что он тогда с чердака увидел – что бы это ни было, – сломался, как хворостинка.
– Значит, он видел? – Сэти крепко обхватила себя руками, вцепилась пальцами в локти, словно боялась, что улетит.
– Видел. Не мог не видеть.
– Он видел, как те парни делали со мной такое, и позволил им жить дальше? Он видел? Видел? Видел?
– Эй, эй! Послушай. Дай-ка я тебе кое-что расскажу. Человек, черт побери, не топор безмозглый, которым только и делают, что целый день дрова рубят да щепу колют. То, что он увидел, его доконало. И отрубить он этого не мог, потому что оно у него внутри засело.
Сэти металась по комнате – взад-вперед, взад-вперед, – под светом лампы.
– Связной тогда сказал: к воскресенью. Они отняли у меня молоко, и он это видел и даже вниз не слез? Наступило воскресенье, но он не пришел! Наступил понедельник, а Халле нет как нет. Я думала сперва, он умер и потому не пришел; потом – что они поймали его и не выпускают. Потом – нет, он не умер, потому что, если б он умер, я бы об этом узнала. Ну а потом сюда через столько лет явился ты и тоже ничего не сказал мне, умер он или нет, потому что тоже ничего не знал. И я подумала: что ж, наверно, он просто нашел себе что-нибудь другое, полегче, без нас. И потом, если б он оказался где-нибудь неподалеку, то непременно зашел бы хоть к Бэби Сагз, если уж не ко мне. Но я и предположить не могла, что он все видел.
– Разве теперь это имеет значение?
– Если он жив и видел это, он никогда больше не ступит на мой порог. Кто угодно, только не Халле.
– Это его доконало, Сэти. – Поль Ди поднял на нее глаза и вздохнул. – Пожалуй, я скажу тебе все. В последний раз, когда я его видел, он сидел возле маслобойки. И размазывал по лицу масло.
Ничего не произошло, и она была благодарна за это. Обычно она могла явственно увидеть все то, о чем слышала. Но увидеть то, о чем сказал Поль Ди, она не могла. Голова была пуста. Осторожно, очень осторожно она задала более понятный вопрос:
– И что он сказал?
– Ничего.
– Ни слова?
– Ни слова.
– А ты с ним заговаривал? Сказал ему что-нибудь? Хоть что-нибудь!
– Я не мог, Сэти. Я просто… не мог.
– Почему же!
– У меня во рту железный мундштук был.
Сэти вышла на веранду и присела на ступеньки крыльца. День сменился синими сумерками, солнце так и не выглянуло, но еще видны были черные тени деревьев на лугу перед домом. Сэти мотала головой из стороны в сторону, покоряясь своему непокорному разуму. Почему ее разум ничего не отвергает? Почему он поглощает все – нищету, сожаления, чужую подлость? Как прожорливый ребенок, он хватает и сует в рот все, что попадется. Ну хоть один-то разок может он сказать: нет, спасибо, больше не хочу? Я сыт и не могу проглотить ни кусочка? Я сыта, черт меня побери! Хватит с меня двух мальчишек с хищными острыми зубами, один сосет мою грудь, другой держит, не дает вырваться. Хватит с меня. Хватит с меня этого книгочея учителя, который все следит за нами, все что-то записывает. Я всем этим сыта по горло, черт меня побери! И я не хочу возвращаться назад за добавкой. А тут еще выясняется, что муж мой спрятался на чердаке прямо над моей головой, там, где, как он думал, никто его искать не станет, – и видел оттуда все то, что я ни видеть, ни вспоминать не хочу, хоть глаза закрывай. И не остановил их – смотрел и не вмешивался. Но мой прожорливый ум говорит: ой, вот спасибо, я с удовольствием съем еще! Ну хорошо, вот тебе еще. Раз уж не могла остановиться, этому теперь не будет конца. И вот я слушаю, как муж мой сидел на корточках у маслобойки и размазывал по лицу масло и сыворотку, потому что из головы у него не шло то молоко, которое они отняли у меня. Что же касается моего мужа, тут и спрашивать нечего: если уж он так сломался тогда, то теперь, конечно же, мертв. И раз Поль Ди видел его, но не мог ни спасти, ни утешить, потому что в рот ему вставили железный мундштук, то было и еще кое-что, о чем Поль Ди может рассказать мне, и мой ум, разумеется, захочет это узнать и ни за что не скажет: нет, спасибо, больше мне не надо. А я не желаю об этом знать, и я не обязана это помнить! У меня есть другие заботы: нужно, например, позаботиться о завтрашнем дне, о Денвер, о Бел, о собственной старости и болезнях, не говоря уж о любви.
Но ее жадному уму на будущее было наплевать. Перегруженный прошлым и желающий получить побольше подробностей, он не оставлял ей возможности подумать о завтрашнем дне. В точности как тогда, в зарослях дикого лука, на берегу Огайо, в полдень: самое большее, что она тогда могла себе представить, – это еще один шаг. Другие же сходят с ума, а она что, особенная? У других же случается, что башка перестает работать, мозги свихиваются набекрень, и все вокруг им начинает казаться не таким, как есть, – это, наверно, и случилось с Халле. А может, оно и неплохо было бы: сидеть с ним рядом на корточках за молочным сараем, у маслобойки, и размазывать холодное комковатое масло по лицу, а на все остальное плевать. Чувствовать, как масло скользит, липнет к рукам, втирать его в волосы, продавливать сквозь пальцы… Ах, как было бы просто кончить все именно там! Закрыть за собой дверь в этот мир. Захлопнуть ее. Давить пальцами масло. Но трое ее детей, укрытых одеялом, сосали тряпочки с сахарной водой на пути в Огайо, так что какие уж тут забавы с размазыванием масла. Поль Ди тоже вышел на веранду и тронул ее за плечо:
– Я не хотел рассказывать тебе об этом,
– А я не хотела про это знать.
– Я не могу взять свои слова обратно, но могу больше никогда к этому не возвращаться, – сказал Поль Ди.
Он очень хочет рассказать мне все, подумала она. Он хочет, чтобы я спросила, как ему самому тогда пришлось – когда язык стиснут железным мундштуком, когда желание сплюнуть так велико, что от этого плачешь. Она знала о таком наказании и несколько раз видела его там, где жила до Милого Дома. Видела, как в железо заковывали мужчин, молодых парней, маленьких девочек, женщин. Видела то безумие, что появлялось у них в глазах, когда им в рот вставляли железные удила и дергали, выворачивая губы. После такого наказания разодранные губы и растрескавшиеся уголки рта еще как-то удавалось вылечить с помощью гусиного жира, но язык болел очень долго и безумный ужас никогда не исчезал из глаз.
Сэти подняла голову и посмотрела Полю Ди прямо в глаза, пытаясь разглядеть там какой-нибудь след былого.
– В детстве я видела людей, – заговорила она, – которым в рот вставляли железные удила; они всегда потом выглядели какими-то дикими. Вряд ли такое наказание – за что бы их ни наказывали – приносило пользу: люди после этого теряли разум. А у тебя в глазах я ничего такого не вижу. Глаза у тебя совсем не дикие.
– Знаешь, есть способ поселить во взгляде человека безумие, но есть и способ изгнать его оттуда. Я их оба знаю, но еще не решил, какой из них хуже. – Он сел рядом с ней на ступеньку. Сэти посмотрела на него. В гаснущем свете дня его лицо, темно-коричневое, осунувшееся, чем-то вдруг тронуло ее.
– Хочешь мне все рассказать? – спросила она.
– Не знаю. Я никогда об этом не рассказывал. Ни одной живой душе. Иногда пел, но никогда никому не рассказывал.
– Ну так давай, расскажи. Я могу тебя выслушать.
– Возможно. Возможно, у тебя даже хватит сил. Вот только я не уверен, что сумею. Сказать обо всем так, как надо. Дело ведь было вовсе не в железном мундштуке – нет, не в нем.
– А в чем же? – спросила Сэти.
– В петухах, – сказал он. – В том, как они смотрели на меня, когда я шел мимо.
Сэти улыбнулась:
– Это под той сосной?
– Да. – Поль Ди тоже улыбнулся. – Их там, должно быть, штук пять было – на ветки взгромоздились – и еще по крайней мере штук пятьдесят несушек.
– Мистер тоже там был?
– Не совсем там. Но я и двадцати шагов не прошел, как его увидел. Он слетел со своего наблюдательного поста на столбе и уселся на бочку с водой.
– Он очень любил сидеть на этой бочке, – сказала Сэти и подумала: нет, теперь уже не остановиться.
– Да? Ты тоже помнишь? Как на троне. А ведь это я помог ему вылупиться из яйца, знаешь ли. Он бы подох, если б не я. Мамаша его уже ушла и весь свой пищащий выводок за собой увела. Только это одно яйцо и осталось. Выглядело оно как болтун, но тут я заметил, что в нем вроде бы что-то шевелится; я тихонько скорлупу-то разбил, и оттуда вылез Мистер, колченогий и все такое. Я потом все смотрел, как этот сукин сын растет и никому во дворе спуску не дает.
– Да, он всегда был противный, – сказала Сэти.
– Это уж точно. Кровожадный какой-то. И вредный. А кривая нога у него совсем никудышная была. Зато гребень не меньше моей ладони и красный как кровь. И вот сидит он на этой бочке и на меня смотрит. И честное слово, улыбается! У меня из головы все Халле не выходил – такой, каким я его только что видел. Я даже о железе во рту позабыл. Мне все Халле виделся и то, что случилось чуть раньше с Сиксо… Но когда я увидел Мистера, то понял: все это случилось и со мной тоже. Не только с ними, но и со мной. Один спятил, одного продали, один пропал, одного сожгли, а у меня – железо во рту и руки связаны за спиной. Последний из мужчин Милого Дома.
Мистер, он всегда выглядел таким… свободным. Он был куда лучше меня. Сильнее, упорнее. Этот сукин сын не мог сам даже вылезти из яйца и все-таки стал королем, а я… – Поль Ди умолк и стиснул пальцы так, что они побелели. Он сидел так довольно долго, пока буря не улеглась, мир вокруг не успокоился и он не смог говорить дальше.
– Мистеру было позволено стать тем, кем он мог стать. А мне этого позволено не было. И даже если б я его поймал и зажарил, то все равно я жарил бы петуха по кличке Мистер и знал бы это. А я уже не смогу быть Полем Ди – умру я или выживу. Этот учитель все во мне переломал. И я стал совсем другим, слабее цыпленка и куда слабее того наглого петуха, что сидел на краю кадки с водой и грелся на солнышке.
Сэти погладила его по колену.
Поль Ди только еще начал рассказывать; это было еще только самое начало, но пальцы Сэти легли ему на колено, мягкие и ободряющие, и заставили его замолчать. Просто заставили, и все. Потому что если рассказывать дальше, то оба они могут оказаться на самом краю, упасть туда, откуда нет возврата. Хватит, остальное он оставит при себе: в той жестянке из-под табака, что хранит у себя в груди, там, где когда-то билось его красное сердце. Крышка жестянки заржавела и не открывалась. И пусть. Он и не станет открывать ее, взламывать при этой милой храброй женщине, потому что, если она почувствует хотя бы слабый запах того, что там хранится, ему будет очень стыдно. А ей будет очень больно, когда она поймет, что у него больше нет трепещущего красного сердца, красного, как гребень петуха Мистера, и в груди ничего не бьется.
Сэти все гладила и гладила его по могучему, будто каменному колену, разглаживала штанину и надеялась, что ему от этого легче, как и ей самой. Так порой она месила тесто в тусклом свете ресторанной кухни. Еще до того, как на работу придет старший повар. Устраивалась в узком пространстве, слева от бидонов с молоком и спиной к кухонному столу. Месила тесто. Упорно, изо всех сил месила тесто. Нет ничего лучше, когда хочешь прогнать воспоминания о прошлом и начать всякие серьезные дела.
* * *
Наверху Возлюбленная танцевала. Два крошечных шажка, еще два, еще шажок, плавный поворот, проход с высоко поднятой головой, и все сначала.
Денвер сидела на кровати, улыбалась и «делала музыку».
Она никогда еще не видела Бел такой счастливой. Конечно, порой ее надутые губки расплывались в довольной улыбке – когда она получала что-нибудь сладкое или когда Денвер рассказывала ей что-нибудь интересное. Она лучилась восторгом, слушая истории Сэти о прежних днях, и от нее исходило тепло, как от печки. Но веселой она никогда не была. Каких-то десять минут назад она лежала на полу с выпученными глазами, задыхаясь и хватаясь за горло. А теперь, буквально несколько секунд отдохнув на постели Денвер, уже вскочила и танцевала!
– Где ты научилась танцевать? – спросила ее Денвер.
– Нигде. Вот смотри на меня и делай так же. – Она подбоченилась и принялась скакать босиком. Денвер рассмеялась. – Теперь ты. Ну же, давай, – сказала Бел. – Ну давай же, ты можешь не хуже. – Ее черная юбка так и разлеталась.
Денвер, похолодев, встала с кровати, понимая, что в два раза ниже и толще Бел, но тоже поплыла с высоко поднятой головой, холодная и легкая, точно снежинка.
Бел взяла Денвер за руку, а другую свою руку положила ей на плечо. И они стали танцевать вместе. Кружили по крошечной комнатке, и, может, оттого, что голова закружилась, а может, от этого ощущения холода и легкости Денвер смеялась как сумасшедшая. Заразительный ее смех подхватила и Бел. Разыгравшись, как котята, они долго кружились и раскачивались туда-сюда, туда-сюда, пока, совершенно измученные, не шлепнулись на пол. Бел, переводя дыхание, откинулась назад и голову положила на кровать, и тут Денвер увидела краешек того, что видела целиком, когда Бел раздевалась на ночь. Глядя на это, она прошептала:
– Почему ты называешь себя Возлюбленной? Бел закрыла глаза.
– Там, во тьме, мое имя – Возлюбленная. Денвер подобралась чуточку ближе.
– А как оно – там, где ты была прежде? Расскажи, а?
– Там темно, – проговорила Бел. – Я там – маленькая. Вот такая. – Она подняла голову и легла на бок, свернувшись на полу клубком.
Денвер испуганно прижала пальцы к губам.
– Тебе там было холодно?
Бел съежилась еще больше и помотала головой:
– Жарко. Просто дышать нечем. И ужасно тесно.
– А ты там кого-нибудь видела?
– Там много людей. Некоторые мертвые.
– А Иисуса Христа ты не видела? А Бэби Сагз?
– Не знаю. Я не знаю имен. – Бел села.
– Расскажи, как ты попала сюда?
– Я ждала, потом оказалась на мосту. И ждала там в темноте; потом наступил день, потом снова ночь, потом снова день. Очень долго ждала.
– И ты все время стояла на каком-то мосту?
– Нет. Это уже потом. Когда я выбралась.
– Почему ты вернулась? Улыбка скользнула по лицу Бел.
– Чтобы увидеть ее лицо.
– Мамино? Сэти?
– Да, Сэти.
Денвер слегка задело, что не она была главной причиной возвращения Возлюбленной.
– Ты разве не помнишь, как мы играли у ручья?
– Я была на мосту, – сказала Возлюбленная. – Ты видела меня на мосту?
– Нет, у ручья. Там, в лесу, за домом.
– А, но я-то была в воде. И видела в воде ее бриллианты. Могла их даже потрогать.
– И что же тебе помешало?
– Она ушла и оставила меня. Одну, – сказала Возлюбленная. Она подняла глаза, встретилась взглядом с Денвер и нахмурилась. Впрочем, может, и не нахмурилась. Может, Денвер это только показалось из-за тоненьких шрамиков у нее на лбу.
Денвер заторопилась, глотая слова.
– Не сердись, – бормотала она, – не надо. Ты ведь от нас не уйдешь, а?
– Нет. Никогда. Здесь я – есть.
Денвер, сидевшая по-турецки, вдруг резко наклонилась вперед и схватила Бел за запястье.
– Только не говори ей! Пусть мама не знает, кто ты. Пожалуйста! Ты меня слышишь?
– Нечего указывать мне, что я должна делать! Никогда не указывай мне.
– Но я ведь на твоей стороне, Возлюбленная.
– Она – единственная. Она – единственная, кто мне нужен. Ты уходи, если хочешь, но она – единственная, кто мне нужен. – Глаза у нее невероятно расширились, черные, как полночное небо.
– Я тебе ничего такого не сделала. Я тебе никакого зла не причинила. Я никому зла не причиняю, – сказала Денвер.
– Я тоже. Я тоже.
– Что ты собираешься делать?
– Остаться здесь. Мое место – здесь.
– Мое тоже!
– Ну так оставайся, но никогда больше не указывай мне, что я должна делать. Никогда.
– Мы же танцевали. Всего лишь минуту назад мы с тобой танцевали! Давай еще?
– Я больше не хочу. – Бел встала и легла поверх постели. Обе затихли, и их молчание ударялось о стены, как вспугнутая птица. Наконец дыхание Денвер стало спокойнее, угроза непереносимой утраты отступила.
– Расскажи, – попросила ее Возлюбленная. – Расскажи, как Сэти родила тебя в лодке.
– Она никогда мне всего не рассказывала, – сказала Денвер.
– А ты расскажи!
Денвер уселась на кровать, скрестив руки под фартуком. Она ни разу не ходила в свою зеленую комнатку с тех пор, как в день карнавала они увидели Возлюбленную сидящей на пне возле крыльца. Она даже не вспоминала о своем тайнике – только сейчас, когда отчаяние охватило ее. Там, в зарослях букса, больше не было тайны; все это теперь в избытке могла ей дать новая подруга, или сестра: бешено бьющееся сердце, мечты, опасность и красоту. Денвер несколько раз сглотнула, готовясь рассказывать – плести из тех отдельных нитей, которые ей удалось вытянуть у матери и бабки за всю свою жизнь, сеть, чтобы удержать Возлюбленную.
– Мама говорила, у нее руки были хорошие. У той белой девушки. Очень худые, маленькие, но добрые. Мать сразу это поняла, она так и говорила: добрые, хорошие руки. И волос у этой девушки на голове было столько, что на пять голов бы, наверно, хватило. По-моему, из-за ее рук мама поверила, что справится: переберется со мной вместе на тот берег. Но бояться белой девушки перестала только потому, что у той рот был особенный. Мама сама так сказала. Она сказала: с этими белыми никогда не знаешь как себя вести. Никогда не знаешь, с чего они, например, могут вдруг на тебя взъесться. Или скажут одно, а сделают другое. Но вот по губам их иногда все-таки можно определить, злые они или нет. Мать говорила, что та девушка трещала как трещотка, но губы у нее были добрые. И потом, она помогла маме добраться до сарая в лесу и растерла ей ноги – вот даже как А еще – мать была уверена: эта девушка ее не выдаст. Можно ведь было неплохо заработать, если выдать беглого раба, и похоже, этой девушке, Эми, деньги-то были как раз нужны – она только и говорила, что мечтает купить себе бархат.
– Что такое бархат?
– Это такая ткань, плотная и мягкая.
– Рассказывай дальше.
– Ну, в общем, растерла она ноги маме, и они ожили, и мама заплакала, так ей было больно. Зато, снова почувствовав свои ноги, она и стала думать, что теперь, наверно, сумеет все-таки перебраться на тот берег, где жила бабушка Бэби Сагз и…
– Кто это?
– Я же сказала. Моя бабушка.
– Это мать Сэти?
– Нет. Мать моего отца.
– Рассказывай дальше.
– И все остальные. Мои братья и… маленькая сестренка. Мать их туда заранее отослала, и они дожидались ее у бабушки Бэби. И ей, конечно, во что бы то ни стало нужно было попасть к ним. А эта девушка Эми ей помогла.
Денвер остановилась и вздохнула. Начиналась самая лучшая часть истории. Та часть, которая вся была про нее. Она и любила ее и ненавидела: ей всегда казалось, что где-то есть у нее, Денвер, неоплаченный счет и оплатить его непременно нужно. Но кому она должна платить по счету и что именно для этого должна сделать, оставалось неясно. И сейчас, глядя на оживленное лицо Возлюбленной, видя, как жадно та впитывает каждое ее слово, задает всякие вопросы о цвете и размере различных вещей, упорно желая все понять, Денвер вдруг начала видеть и чувствовать то, о чем говорила: вот девятнадцатилетняя рабыня – всего на год старше Денвер – бредет по темному лесу, стремясь к своим детям, которые так далеко сейчас от нее. Она страшно устала, очень боится и наверняка заблудилась. Но самое главное – она одна– одинешенька, а внутри у нее еще один ребенок, о котором она тоже должна позаботиться. За ней гонятся, может – с собаками, наверняка – с ружьями; и уж конечно, у охотников огромные, хищные зубы. Ночью ей не так страшно – ведь ночь одного с нею цвета, но днем каждый звук кажется ей выстрелом или крадущимся шагом преследователей.
Денвер все это теперь видела и чувствовала сама – через Возлюбленную. Чувствовала все, что могла тогда чувствовать ее мать. Видела, как все это происходило. И чем больше подробностей она вспоминала и добавляла в свой рассказ, тем больше это нравилось Возлюбленной. Порой Денвер даже предупреждала ее вопросы, сама наполняя живой краской и живым биением сердца те жалкие обрывки, которые когда-то получила от матери и бабушки. Ее соло, таким образом, вскоре превратилось в дуэт; они лежали рядышком на постели, и Денвер старалась удовлетворить жадное любопытство Бел, подобно любовнику, который заботится единственно о том, чтобы доставить радость и наслаждение своей возлюбленной. Темное стеганое одеяло с двумя оранжевыми квадратами тоже, конечно, было тут – Бел без него заснуть не могла. Одеяло пахло травами, и прикосновение его напоминало руки – неугомонные руки вечно занятых работой женщин: сухие, теплые, чуть шершавые. Денвер рассказывала, Возлюбленная слушала, и обе изо всех сил старались воспроизвести то, что происходило на самом деле, про что знала одна только Сэти, и только она одна могла это помнить и облечь в слова. Какой был голос у Эми, какое у нее горячее дыхание, похожее на жар костра. Как быстро менялась погода среди этих холмов – там было холодно ночью и жарко днем, неожиданно наплывали туманы. Как беспечно она вела себя с этой белой девушкой – эта беспечность была рождена отчаянием и подкреплена мимолетными взглядами Эми и ее добрыми губами.
– Незачем вам бродить по этим холмам, мисс.
– Нет, вы только ее послушайте! А ты-то зачем сюда пришла? Ведь если тебя поймают, так голову враз отчикают. За мной-то никто не гонится, а вот за тобой точно гонятся. – Эми сильно нажала пальцами, массируя свод ее стопы.
– Чей это ребенок?
Сэти не ответила.
– Ты даже и этого не знаешь? Боже мой! – Эми вздохнула и покачала головой.
– Больно?
– Немного.
– Это хорошо. Чем больнее, тем лучше для тебя. Ничего не вылечишь без боли, ты же знаешь. Ну чего ты все ерзаешь?
Сэти приподнялась на локтях. От долгого лежания на спине она чувствовала между лопатками жгучую боль. Огонь перекинулся с ног еще и на спину: она вся взмокла, так это было ужасно.
– У меня спина очень болит, – сказала она.
– Спина? Господи, ну и досталось тебе. Повернись-ка, дай я посмотрю.
С невероятным трудом, так что ее даже затошнило, Сэти перевернулась на правый бок. Эми расстегнула платье у нее на спине и, увидев то, что там было, воскликнула:
– Господи ты боже мой! – и умолкла.
Сэти догадывалась, что там, должно быть, что-то ужасное, потому что больше Эми не сказала ни слова, лишь пальцами легонько касалась ее спины, и слышалось только ее дыхание. Сэти не могла пошевелиться, не могла лежать ни на животе, ни на спине, а если ложилась на бок, ее истерзанные ноги соприкасались, и это вызывало нестерпимую боль. Наконец Эми заговорила – словно во сне:
– Это же дерево, Лу. Настоящее вишневое деревце. Смотри, вот ствол – с красной корой, сильно расщепленный – он полон соков; а вот здесь от него отходят ветки, много веток А вот на них листья, во всяком случае, очень похоже. И черт меня побери, если это не цветы! Маленькие беленькие цветочки – как у вишни. Да, у тебя на спине целое вишневое дерево, Лу. В цвету. Интересно, что задумал Господь, дозволяя такое? Меня, конечно, тоже не раз били, но ничего подобного я не помню. У мистера Бадди рука была тяжелая, злая. Бил меня кнутом только за то, что я прямо ему в глаза посмотрела. Правда. Один раз я посмотрела ему прямо в глаза, и он так разъярился, что запустил в меня кочергой. Небось догадался, о чем я подумала.
Сэти застонала, и Эми, умолкнув, переложила израненные ноги Сэти повыше, чтобы основная нагрузка приходилась на ляжки.
– Ну что, так лучше? Господи, разве можно так умирать! Ты ведь понимаешь, что умрешь здесь? И я понятия не имею, как тебе из этой истории выпутаться. Благодари еще Создателя, что я случайно на тебя набрела, не то пришлось бы тебе умирать прямо там, в траве. Ну а если б змея проползла, так она б тебя точно укусила. А медведь и вообще бы съел. Может, все-таки тебе стоило остаться там, откуда ты сбежала, а, Лу? Хотя по твоей спине можно догадаться, – ха-ха! – почему ты там не осталась. Кто бы тебе это дерево ни нарисовал – он на сто очков мистера Бадди переплюнет. Слава богу, я на твоем месте не оказалась. Ну что ж, ничем, кроме паутины, я тебя полечить не смогу. Только ее тут маловато, пойду поищу в кустах. Можно, конечно, еще мох приложить, да только там всякие жучки водятся. А может, попробуем вскрыть эти твои «цветочки»? Пусть-ка гной вытечет. Ну что ты молчишь? Ты– то сама что думаешь? А все ж интересно, что у Господа было на уме, когда он такое позволил. Ты, конечно же, что-то натворила, да? Ну теперь-то хоть никуда не убегай.
Сэти слышала, как Эми что-то бормочет и напевает в зарослях, собирая паутину. На ее пении она и постаралась сосредоточиться, потому что стоило Эми немного отойти, как ребенок в животе у Сэти снова принимался возиться. Хороший вопрос, думала Сэти. Что было на уме у Господа? Эми оставила платье у нее на спине незастегнутым, и теперь туда задувал ветерок, чуть смягчая, утоляя боль. Это была небольшая передышка, и она успела почувствовать, что язык весь распух и растрескался от жажды. Эми вскоре вернулась с полными пригоршнями паутины, которой, тщательно очистив ее от высохших паучьих жертв, увешала спину Сэти, приговаривая, что, дескать, примерно так украшают елку на Рождество.
– У нас там, где я жила, есть одна старая негритянка. Ну ничегошеньки не знает, а шьет здорово. Все для миссис Бадди шьет – и тонкое белье с кружевами, очень красивое, правда, но ведь и двух слов связать не умеет. И совсем неученая, вроде как ты. Ты тоже ничегошеньки не знаешь. Так и помрешь, ни о чем не узнав. А я нет! Я все равно доберусь до Бостона и куплю себе бархат! Карминный. Ты ведь о таком и не слыхала, верно? И не услышишь. Спорим, тебе не доводилось даже спать на солнышке? Я целых два раза так спала. Обычно-то я скотину кормлю еще до рассвета и спать не ложусь до поздней ночи. Но один раз я прикорнула днем за телегой, да так и заснула. Спать, когда тебе на лицо солнышко светит, – знаешь, как хорошо. Первый раз я так спала, когда была еще маленькая. И никто меня тогда будить не стал. Ну а когда я за телегой прикорнула, то все цыплята, черт бы их побрал, разбрелись, и мистер Бадди меня здорово выпорол. Кентукки – вообще гнусное местечко. Жить нужно только в Бостоне. Там и мать моя жила, пока не задолжала мистеру Бадди. Джо Натан говорит, что мистер Бадди – мой папаша, да только я этому не верю, а ты?
Сэти сказала, что тоже не верит.
– А ты знаешь, кто твой отец, а?
– Нет, – сказала Сэти.
– Ну и я не знаю. Знаю только, что не мистер Бадди. – И Эми, покончив с лечением, встала и прислонилась к стене сарая. Ее медлительные глаза стали совсем неподвижными и какими-то блеклыми в солнечном свете, который пламенем горел в ее волосах. И вдруг она запела:
День, устав, клонится к ночи, И малыш устал мой очень.
На качелях колыбели Он лежит в своей постели; Дарит негу ветерок, Вновь стрекочет песнь сверчок.
Сильфы с эльфами в тумане Кружат на лесной поляне, И приходит к нам из сказки Фея Кукольные Глазки.
Эми вдруг перестала раскачиваться, отстранилась от стены, села и съежилась, обхватив костлявыми руками колени и прижав локти своими крепкими, добрыми пальцами. Потом медленно опустила глаза и стала высматривать что– то в грязи под ногами.
– Это песенка моей мамы. Это она меня научила.
Темнота ей не страшна, Ведь она же фея сна, Плавно колыбель качает И тихонько напевает.
В тишине чуть слышно только Тиканье часов на полке, Свет луны в окно струится, Спят игрушки, звери, птицы, Им нашептывает сказки Фея Кукольные Глазки.
Нежно малыша обнимет – Как рукой усталость снимет, Чуть кудрями прикоснется – И малыш мой улыбнется, Карие глаза сомкнет И с улыбкою уснет.
Так в объятьях темной ночи Дети все смежают очи, Мудрость черпая из сказки Феи Кукольные Глазки[4]4
Перевод Е.Пучковой.
[Закрыть].
Закончив петь, Эми некоторое время сидела молча, потом повторила последние слова, встала, вышла из сарая и там остановилась в сторонке, прислонясь к молодому ясеню. Когда она вернулась, солнце еще вовсю освещало раскинувшуюся внизу долину, а у них здесь, на стороне Кентукки, были почти сумерки.
– Ты еще не умерла, Лу? Эй, Лу?
– Еще нет.
– Давай поспорим. Если ты доживешь до утра, то и вообще останешься жива.
– Эми поправила кучу листьев у Сэти под ногами, чтобы той было удобнее, и опустилась на колени, чтобы снова растереть ее опухшие стопы. – Давай-ка еще разок, и как следует! – сказала она и, когда Сэти от боли зашипела, втягивая воздух сквозь стиснутые зубы, рявкнула: – Заткнись! Держи рот закрытым.
Стараясь не шевелить языком, Сэти что было сил закусила губу и позволила добрым рукам заняться своим делом. Эми напевала себе под нос «И затихал шмелиный бас, смолкало пенье пчел», – потом, словно устав, отодвинулась к противоположной стене, уселась там и, опустив голову на плечо, заплела свои патлы, приговаривая:
– Не вздумай только умирать ночью, слышишь? И не вставай, Я не желаю видеть, как твое безобразное черное лицо качается тут надо мной. Будешь помирать, отползи куда-нибудь подальше, чтобы я тебя отсюда видеть не могла, слышишь?
– Слышу, – сказала Сэти. – Я сделаю все, что смогу, мисс.
Сэти, собственно, уже и не рассчитывала увидеть что-либо еще в своей жизни, так что, почувствовав, как чья-то нога осторожно коснулась ее бедра, некоторое время приходила в себя после глубокого сна, который уже приняла за смерть. Она села, вся дрожа от напряжения, и Эми внимательно осмотрела ее вспухшую, кровоточащую спину.