Текст книги "Юный Иосиф"
Автор книги: Томас Манн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц)
Быстроногий
Сенсация была огромная. Первым, кому Иосиф показался в покрывале, в разноцветной одежде, был Вениамин; но Вениамин был не один, он пребывал у наложниц, там его и нашел нарядившийся Иосиф. Он пришел к ним в шатер и сказал:
– Привет вам, я зашел случайно. Скажите, женщины, здесь ли мой маленький брат? Ах, вот ты, Бен, привет тебе и еще и еще раз привет! Мне просто захотелось поглядеть, как вы живете-можете. Что вы поделываете, чешете лен? И Туртурра помогает вам по мере сил? Никто не знает, где старик Елиезер?
Туртурра (это значило «малыш»; Иосиф иногда называл Вениамина этим вавилонским ласкательным именем) – Туртурра давно уже издавал протяжные возгласы изумленья. Валла и Зелфа вторили ему. Иосиф надел покрывало довольно небрежно, он слегка скомкал его и продел за кушак своего кафтана.
– Почему вы все расшумелись, – сказал он, – и почему у вас глаза, как колеса повозки? Ах, вот оно что, из-за моего наряда, из-за кетонета Мами. Ну да, я теперь иногда буду его носить. Израиль недавно подарил мне его и завещал, да, да, только что.
– Иосиф-эль, милый господин мой, сын праведной! – воскликнула Зелфа. – Иаков завещал тебе это разноцветное покрывало, в котором была Лия, моя госпожа, когда он принял ее впервые? Как это справедливо и мудро, ибо оно так идет к тебе, что просто сердце тает и даже представить себе нельзя, что его может носить кто-то другой. Скажем, один из далеких сейчас сыновей Лии, с лица которой Иаков впервые поднял его? Или мой Гад или Асир, которых я родила на колени Лии? Нет, вообразив себе это, можно только грустно-насмешливо улыбнуться.
– Иосифиа! Красавец! – воскликнула Валла. – Нет ничего прекраснее, чем ты в этом наряде! При виде тебя хочется пасть на лицо свое – особенно простой служанке, как я, хотя меня, как сестру, любила Рахиль, твоя мать, и я, благодаря силе Иакова, родила ей Дана и Неффалима, старших твоих братьев. Они тоже падут ниц или, во всяком случае, будут близки к этому, когда увидят мальчика в праздничном уборе его матери. Пойди же поскорей к ним и покажись братьям, которые ничего не подозревают, не помышляют ни о худом, ни о добром и еще не знают, что господин наш избрал тебя! Тебе следовало бы также поехать показаться красноглазым, шестерым сыновьям Лии, чтобы насладиться их ликованием и возгласами «осанна!».
Как ни трудно в это поверить, Иосиф не почувствовал ни слишком явной горечи, ни коварства в словах женщин. В своем упоении, в своей детской, но тем не менее непростительной доверчивости он был глух к ним и невосприимчив к предостереженьям. Он принял как должное их приятные речи, будучи убежден, что ничего, кроме приятного, ему и не приходится ждать, и не давая себе ни малейшего труда заглянуть им в душу. Вот это-то и было непростительно! Равнодушие к внутренней жизни людей и незнанье ее создают совершенно превратное отношение к действительности, приводят к ослепленью. Со времен Адама и Евы, с тех пор, как из одного человека стало два, никому на свете не удавалось прожить без того, чтобы мысленно не поставить себя на место ближнего и не уяснить истинное свое положение, взглянув на себя чужими глазами. Умение представить себе и угадать чувства других людей, то есть чуткость, не только похвальна, поскольку она позволяет заглянуть за пределы собственного «я», но и является необходимым средством самосохранения. Но об этих правилах Иосиф понятия не имел. Его доверчивость была своего рода избалованностью, которая, вопреки недвусмысленным свидетельствам обратного, внушала ему, что все люди любят его больше, чем самих себя, и что, следовательно, ему незачем с ними считаться. Кто ради его прекрасных глаз найдет подобное легкомыслие простительным, тот проявит большую слабость.
Несколько иначе обстояло дело с Вениамином. Тут, в виде исключения, беспечность была уместна. Когда он воскликнул:
– Иегосиф, небесный брат! Это словно не явь, а сон, где господь накинул на тебя великолепное платье, сотканное из света разных цветов, облек тебя покровом славы и гордости! Ах, этот малыш, каковым я зовусь, в восторге! Не спеши к сыновьям Валлы, и пусть сыновья Зелфы побудут еще немного в неведенье! Останься с братцем правой руки, дай мне еще полюбоваться тобой, дай наглядеться на тебя досыта!
Иосиф мог, конечно, принять это за чистую монету; никакой задней мысли тут не было. Однако даже из одних этих слов можно было извлечь предостереженье красавцу, и мы бы очень ошиблись, если бы не услышали в них разумного спасенья встречи Иосифа с братьями и желанья хотя бы немного эту встречу отсрочить. Впрочем, если Иосифу и не хватало благоразумья, то инстинкт все же удержал его от немедленного появления в новом платье перед детьми служанок. Кроме нескольких третьестепенных лиц, которые, случайно встречая Иосифа, не скупились на похвалы, воздушные поцелуи и славословья, в этот день его привелось увидеть лишь старику Елиезеру, который сначала долго качал головой, что равно могло означать и восторг, и только общее глубокомыслие, а вслед за тем, с божественно-невыразительной миной, пустился в так называемые воспоминанья, которые вызвало у него покрывало: о том, как «он», Елиезер, по должности свата, привел некогда Ревекку из преисподней Харрана и как она, по прибытии наверх, при приближении будущего своего супруга, закуталась в покрывало. А зачем? Затем, чтобы Исаак узнал ее. Как смог бы он узнать ее и снять с нее покрывало, если бы она до того не покрылась?
– Великий подарок, дитя мое, – сказал он с таким неподвижным лицом, что чудилось, будто это лицо можно снять и под ним окажется другое, – великий подарок сделал тебе Израиль, ибо в покрывале заключены жизнь и смерть, но смерть заключена в жизни, а жизнь – в смерти, – кто это знает, тот посвящен. Сестра и супруга-матерь сняла с себя покрывало и обнажилась у седьмых ворот ада и в смерти; но когда она возвратилась к свету, она покрылась снова, в знак жизни. Погляди на зерно; если оно падет в землю, оно умрет, чтобы воскреснуть для жатвы. Ибо к колосу уже близок серп, что растет в черной луне молодой жизнью, а ведь этот серп – смерть, и он оскопляет отца, оскопляет для нового владычества над миром, и семена жизни и смерти выходят из жатвы серпа. Так и в покрывале после обнажения в смерти заключена жизнь, и уже тем самым – познанье и смерть, хотя, с другой стороны, в познании заключены зачатье и жизнь. Великого дара удостоил тебя отец, он даровал тебе свет и жизнь, покрыв тебя покрывалом, которое твоя мать оставила в смерти. Берегись же, дитя, чтобы его никто у тебя не отнял и чтобы тебя не познала смерть!
– Спасибо, Елиезер! – ответил Иосиф. – Большое спасибо тебе, мудрый домоправитель, который с Аврамом побил царей и навстречу которому скакала земля! Ты прекрасно говоришь обо всем сразу, о покрывале, серпе и зерне, прекрасно и по праву, ибо все вещи связаны между собой и едины в боге, хотя для нас они вышиты на покрывале многообразия. Что же касается этого мальчика, то он сейчас снимет платье свое и укроется им на постели своей и задремлет под ним, как дремлет земля под звездным покровом вселенной.
Так он и поступил. И спящим под покрывалом застали его уведомленные уже обо всем матерями дети служанок, когда вошли в шатер, который он с ними делил. Вчетвером стояли они у его постели. Дан, Неффалим. Гад и Асир, и один из них – это был лакомка Асир, самый младший из четырех, едва достигший двадцати двух лет, – держал над ним ручной фонарик, освещая спящее его лицо и разноцветное платье, которым он был укрыт.
– Вот извольте! – сказал он. – Так оно и есть, женщины ничего не присочинили, когда донесли нам, что этот шалопай явился к ним в кетонет пассиме своей матери! Глядите, он завернулся в него и спит сном праведника, с ханжеским видом. Какие еще могут быть сомненья? Отец подарил ему покрывало, он выманил его медовыми речами у бедного старика. Тьфу ты! Нас всех одинаково злит это безобразье, и Асир берет нашу злость в свои уста и извергает ее на спящее наше злосчастье, чтобы ему приснились хотя бы недобрые сны.
Он очень любил, этот Асир, быть одного мнения и одних чувств с другими и довольно горячо подкреплять такое единство словом, которое выражало общее настроенье и согревающе всех сплачивало, так что даже их ярость дышала довольством согласия, – это было связано с его пристрастием к лакомствам, с влажностью его глаз и губ. Еще он сказал:
– Это я-то вырезал куски мяса из живых овец и баранов, это я-то их ел! Он рассказал это нашему бедному, нашему благочестивому и легковерному отцу, и тот, в награду за ложь, отдал ему кетонет пассим! Да, это так: на каждого из нас он что-нибудь да наговорил старику, и покрывало, под которым он спит, это плата за его лживость и за злую клевету на всех нас. Сомкнемся теснее, братья, обнимемся в обиде своей, и я произнесу над ним бранное слово, которое всем нам облегчит душу: ах ты, песик!
Он хотел сказать «ах ты, пес», но в последнее мгновенье, испугавшись этого слова из-за Иакова, успел прибавить к нему уменьшительный слог.
– И правда, – сказал Дан, которому было уже двадцать семь лет, столько же, сколько Лииному Симеону (с козлиной бородой, но без усов, он носил облегающую вышитую рубаху, и колючие глаза его сидели близко один к другому, у самой переносицы крючковатого носа), – и правда, меня называют змеем и аспидом, считая, что я чуть-чуть хитроват, но что же тогда вот это, что лежит здесь и спит? Самое настоящее чудовище! Он корчит из себя милого мальчика, а в действительности он дракон! Будь проклята его обманчивая внешность, которая заставляет людей пялиться на него и строить ему глазки и околдовала отца! Хотел бы я знать то слово, что вынудило бы его показать нам свой истинный облик!
Лицо коренастого Гаддиила, который был на год старше Асира, выражало суровую честность. Он носил островерхую шапку и имел воинственный вид в своем коротком, подпоясанном чешуйчатой перевязью кафтане, на который он нашил медные нагрудники и из коротких рукавов которого высовывались его красные, жилистые руки с крепкими и тоже жилистыми кистями. Он сказал:
– Смотри, Асир, следи за своей плошкой, чтобы ненароком не упала на него капля кипящего масла и он не проснулся от боли! Ведь если он проснется, я по своей прямоте закачу ему пощечину, это ясно. Спящего не бьют – не знаю, где это написано, но так не поступают. Но стоит ему проснуться, не будь я Гадом, если я сразу же не съезжу его по морде, да так, что у него на девять дней, считая от завтрашнего, словно от клецки во рту, опухнет щека. Ибо мне горько и тошно глядеть на него и на платье, под которым он спит, нагло выманив его у отца. Я не трус, но у меня отчего-то щемит под ложечкой и что-то подступает изнутри к языку. Мы, братья, стоим, а этот мальчишка, этот шут гороховый, этот щеголь, этот птенец, этот молокосос и кривляка преспокойно лежит себе, завладев покрывалом. Уж не склониться ли нам перед ним? У меня так и вертится на языке слово «склониться», точно мне нашептывает его какая-то гнусная тварь. Поэтому-то у меня и руки чешутся ударить его. Это было бы самое лучшее, и боль у меня под ложечкой как рукой бы сняло!
Прямодушный Гад высказался гораздо содержательнее, чем – при всей его потребности в единомыслии и сплочении словом – Асир, заботившийся только о том, чтобы снискать себе любовь и создать согревающее единство дешевым выражением простейших и самоочевиднейших истин. Гад затратил больше труда. Он всячески старался намекнуть на то, что всех их, под покровом простой злости и зависти, пугало и мучило, старался дать имя смутным воспоминаньям, тревогам, угрозам, некоему призрачному кругу ассоциаций, в котором фигурировали такие понятия, как «первородство». «обман», «замена», «владычество над миром», «подвластность брату», кругу, который был не то прошлым, не то будущим, не то преданьем, не то возвещеньем и неприятно рождал те самые слова – «склониться», «склонятся перед тобой». Речь Гада произвела на остальных сильное и зловещее впечатленье. Особенно потрясла она, донельзя усилив его жажду сорваться с места и побежать, длинного, сутуловатого Неффалима, который давно уже нетерпеливо переминался с ноги на ногу. Его инстинкт гонца, его потребность уведомить и сообщить мучили его с самого начала, он прямо-таки дергался от зуда в ногах. Пространство и его разделительная природа владели воображением Неффалима. Он считал пространство своим ближайшим врагом, а себя самого – средством, призванным преодолеть его, устранив обусловленные пространством различия в людской осведомленности. Если в том месте, где он находился, что-то случалось, он тотчас же мысленно связывал это место с другим, отдаленным, где о случившемся еще ничего не знали, что было в его глазах несносным прозябаньем, с которым он и стремился покончить с помощью резвых своих ног и быстрого языка, чтобы, чего доброго, вернуться оттуда с новостью, здесь позорным образом еще неизвестной, и тем самым уравнять людскую осведомленность. В данном случае его мысли – его в первую очередь – поспешно связали происходившее с тем отдаленным местом, где находились сыновья Лии. Они, из-за нестерпимого самоуправства пространства, еще ничего не знали, – и им следовало поскорей обо всем узнать. В душе Неффалим уже бежал.
– Послушайте, послушайте, братья, ребята, друзья, – затараторил он тихо и торопливо. – Мы стоим и глядим на то, что случилось, ибо мы на месте. А в этот же самый час красноглазые сидят у костра в долине Шекема и говорят о чем угодно, только не о том, что Иаков, им на позор, вознес главу Иосифу, ибо они ничего не подозревают и, как громко ни вопиет позор, позор их и наш, не слышат ни звука. Но можем ли мы удовлетвориться своим преимуществом и, сказав: «Они далеко, значит, они глупы, ибо дальнее глупо», – помириться на том? Нет, их нужно уведомить, чтобы это было там так же, как здесь, и чтобы они не жили, как будто этого нет. Пошлите меня, пошлите меня! Я поеду к ним и подам им весть, я освещу их темноту и заставлю их громко вскрикнуть. А вернувшись, я сообщу вам, как они закричали.
С ним согласились. Красноглазых следовало уведомить. Тех это касалось, пожалуй, еще больше, чем их четырех. Неффалима отрядили в дорогу, решив сказать отцу, что Быстроногий отлучился по срочному торговому делу. От нетерпенья Неффалим почти не спал и оседлал осла еще до рассвета; когда Иосиф проснулся под вселенским своим покрывалом, тот был уже далеко, и знание приближалось к дальним. Спустя девять дней, как раз в полнолунье, они прибыли вместе с гонцом – Рувим, Симеон, Левий, Иуда, Иссахар и Завулон – и стали мрачно рыскать глазами. Симеон и Левий, которых называли «близнецы», хотя один был на год старше другого, взревели, по уверенью Неффалима, как быки, узнав о случившемся.
Об испуге Рувима
У Иосифа хватило благоразумья показаться им в новом платье не сразу же, хотя ему и очень хотелось этого. Легкое сомнение в том, что они действительно любят его настолько больше самих себя, что ничего, кроме радости, при виде вознесенной его главы не почувствуют, заставило его до поры до времени спрятать покрывало и приветствовать их в своей обычной рубахе.
– Привет вам, милые сыновья Лии, сильные братья! – сказал он. – Добро пожаловать к отцу! Хоть некоторых из вас я поцелую.
И, пробираясь между ними, он поцеловал в плечо троих или четверых, хотя они стояли как вкопанные и не прикасались к нему. Только Ре'увим, в то время уже двадцатидевятилетний мужчина, рослый и грузный, с могучими, обмотанными ремнями икрами, в меховом набедреннике, с бритым, мясисто-мускулистым, румяным, свирепым лицом, имевшим тупой профиль и смущенно-независимое выраженье, с черными волосами, завитки которых ложились на низкий лоб, – только он один, не меняясь, впрочем, в лице, поднял свою тяжелую руку, почувствовав у себя на плече губы Иосифа, и легко, тайком, так сказать, провел ею по голове брата.
Иегуда, на три года моложе Рувима, такой же рослый, но с несколько сутулой спиной и страдальческой складкой у губ и крыльев носа, был в плаще, под которым он прятал руки. Он носил маленькую, в обтяжку, шапку, не скрывавшую его густых, похожих на гриву волос, таких же темно-рыжих, как его пышная, клином, бородка, как узкие усы, оттопыривавшиеся над его красными, пухлыми губами. Губы эти свидетельствовали о чувственности, но тонкий, с горбинкой, и все же сплюснутый внизу нос говорил о чуткой духовности, а в больших, с тяжелыми веками, зеркально-выпуклых оленьих глазах таилась печаль. Иуда был уже тогда женат, как многие его родные и сводные братья: так, Рувим успел взять в жены одну из дочерей этой земли и родить с ней богу Авраама нескольких детей, например, мальчика Ханоха и мальчика Фаллу, которых Иаков порой качал на коленях. Симеон завладел уведенной в качестве военной добычи дочерью шекемского горожанина, по имени Буна, Левий женился на девушке, которая верила в Иагу и считалась внучкой Евера, Неффалим – на молодой женщине, чей род Иаков несколько искусственно возводил к Нахору, брату халдеянина, а Дан – просто на моавитянке. Одними лишь религиозно безупречными браками никак нельзя было обойтись, а что касалось Иуды, то отец должен был радоваться, что своей женитьбой тот добился хоть некоторого порядка и покоя в плотских делах, ибо с юных лет половая его жизнь была хаотична и мучительна. Он состоял с Астарот в безрадостно-напряженных отношениях, страдал под ударами ее бича и подчинялся ей, не любя ее, что вносило в его душу разлад, несогласие с самим собой. Знакомство с кедешами, священными блудницами Иштар, приобщило его к бааловской сфере с ее ужасами и дуростями, к сфере бесстыдного Ханаана, и никого, даже Иакова, отца, это не огорчало больше, чем самого Иегуду, который не только был благочестив и стремился к богоразумной чистоте, не только питал глубокое отвращение к Шеолу со всеми дуростями и тайнами, какими оскверняли себя народы, но и полагал, что у него были основанья особенно следить за собой, ибо поскольку Рувим провинился, а так называемых близнецов после шекемской смуты тоже можно было считать проклятыми, существовала реальная возможность, что благословенным носителем завета будет Иуда, четвертый сын, хотя между братьями речи об этом не было, а всякие притязанья проявлялись лишь в форме общей злости на сына Рахили.
Через одного из своих пастухов – это был Хира из местечка Одоллам – Иуда познакомился с одним ханаанеянином по имени Шуя, чья дочь ему понравилась, и он взял ее с разрешенья Иакова в жены. Сыновей, которых она ему принесла, поначалу двух, он воспитывал в разумении бога. Но они пошли в мать, подобно тому как Измаил уродился не в отца, а в Агарь: так, по крайней мере, представлялось дело Иуде и так он объяснял себе то, что они оказались нечистыми, детьми Ханаана, озорниками Баала, исчадьем Шеола, одержимыми Молеха, хотя виной этой беде была, может быть, не только дочь Шуи. А она обещала уже принести третьего, и его беспокоило, каков будет тот.
Итак, в глазах Иуды была печаль, но она не склонила его к добродушию и не побудила тайком погладить Иосифа по волосам, как это сделал Рувим. Он сказал:
– В каком виде ты вышел к нам, писец? Разве в обычной одежде, да еще покрытой пятнами туши, встречают старших, когда они возвращаются домой после долгой отлучки? Ты всегда только о том и думаешь, как бы очаровать человека и заставить его улыбаться тебе, так неужели же ты совсем не хочешь понравиться нам? Говорят, у тебя в ларе спрятано ослепительно драгоценное платье, достойное чуть ли не княжеского сына? Зачем же ты обижаешь нас, пожалев его для встречи братьев?
Испещренные рубцами, с татуировкой на умащенной груди, Симеон и Левий, сверкая глазами и опираясь на толстенные палицы, засмеялись отрывистым, рычащим смехом.
– С каких это пор обольстительницы выходят на прогулку без покрывала? – воскликнул один из них.
– А храмовые шлюхи без фаты на глазах? – подхватил другой, не обращая внимания на то, что Иуду передернуло.
– Ах, вы говорите о моем вышитом платье? – спросил Иосиф. – Наш брат Неффалим успел, видно, рассказать вам по дороге, какую милость оказал мне Иаков? Простите меня по доброте своей! – сказал он и смиренно-изящным движением, скрестив на груди руки, склонился перед ними. – Тяжело не ошибиться в своих решениях и действиях, и человек впадает во грех, как ни поступит. Ведь я, дурак, думал: пристало ли мне чваниться перед господами моими? Нет, отвечал я себе, не пристало, я выйду к ним в простой одежде, чтобы они не досадовали на мое высокомерие и любили меня. Оказывается, я поступил глупо. Понимаю, мне следовало нарядиться для встречи с вами. Но поверьте мне, в вечер пира, когда вы тоже омоетесь и наденете свои праздничные одежды, я сяду в кетонете по правую руку Иакова, и вы увидите сына нашего отца во всем его великолепии. Согласны?
Снова раздался рычащий смех дикарей-близнецов. Остальные со злостью вглядывались в глаза Иосифа, пытаясь определить, чего в его речи больше – простота или дерзости, но определить это было очень трудно.
– Золотые слова! – сказал Завулон, самый младший, старавшийся походить на финикиянина с окладистой стриженой бородой и короткими вьющимися волосами, в пестроузорчатом кафтане, который прикрывал только одно плечо, а на другом, убегая под мышку, не прятал рубахи; ибо он мечтал о море, о гаванях и не хотел быть пастухом. – Сладкие слова! Не слова, а прямо-таки жертвенная лепешка из пшеничной, мелкого помола муки, да еще с патокой! А знаешь, мне хочется втолкнуть их тебе назад в глотку, чтобы ты подавился ими!
– Опомнись, Завулон, что за грубые шутки! – ответил Иосиф, опустив глаза и смущенно улыбнувшись. – Ты научился им у просмоленных гребцов-рабов в Аскалуне и Газе?
– Он назвал моего брата Завулона просмоленным рабом-гребцом! – вскричал долговязый и кряжистый Иссахар, по прозвищу «Крепкий осел»; ему был двадцать один год. – Рувим, ты слышал это, так осади же его – если не кулаком, как мне бы хотелось, то, по крайней мере, выговором, чтобы он запомнил!
– Ты неточно выразился, Иссахар, – ответил Рувим высоким и нежным голосом, какой подчас бывает у мужчин могучего телосложения, и отвернул голову. – Он не назвал его так, он только спросил его, не у гребцов ли тот научился таким речам. Это было довольно дерзко.
– Насколько я понял, – возразил Иосиф, – ему хотелось задушить меня жертвенной лепешкой, а это было бы и нечестиво, и очень недружелюбно. Если же он этого не сказал или не имел в виду, то и я вовсе его не дразнил, отнюдь нет.
– Разойдемся же в разные стороны, – решил Рувим, – потому что пока мы вместе, нам не избежать новых пререканий и недоразумений.
Они разошлись, десятеро и один. Но Рувим пошел за оставшимся в одиночестве и окликнул его по имени. Огромный, он стоял перед ним и наедине с ним на своих столпоподобных, оплетенных ремнями ногах, и внимательно-вежливо глядел Иосиф в мускулистое лицо, которому сознание силы и виновности придавало смущенно-независимый вид. Красноватый, с воспаленными веками глаза Рувима были совсем рядом с Иосифом. Их взгляд задумчиво терялся в его лице или, вернее, останавливался перед этим лицом и снова уходил в себя, и могучей своей правой рукой Рувим слегка сжимал при этом плечо брата, как это он обычно делал со всеми, с кем говорил.
– Ты спрячешь это платье, мальчик? – спросил он его одними губами, почти не открывая рта.
– Да, Рувим, господин мой, я буду его беречь, – ответил Иосиф. – Израиль подарил мне его, придя в веселое расположение духа после победы в игре.
– Он побил твои шашки? – спросил Рувим. – Ты играешь ловко и сильно, ибо занятия с Елиезером хорошо упражняют твой ум, и это идет тебе на пользу в игре. Часто ли он побивает тебя?
– Случается, – сказал Иосиф и обнажил свои зубы.
– Когда ты захочешь?
– Не все от меня зависит, – уклончиво ответил тот.
«Да, это так, – подумал Рувим молча, и взгляд его еще глубже, чем прежде, ушел в себя. – Так обманывают благословенные, и обманывать им свойственно: они должны держать свое сиянье под спудом, чтобы оно не заблистало им во вред, тогда как другим приходится блистать ложным блеском, чтоб продержаться. – Он поглядел на сводного брата. – Дитя Рахили, – подумал он. – Какое оно милое! Люди правы, когда улыбаются ему. У него как раз надлежащий рост, и красивые и прекрасные глаза его глядят на меня, если я не ошибаюсь, с тайной насмешкой, потому что я стою перед ним, башнеподобный великан стад, громадина нескладная, пентюх, у которого, того и гляди, жилы треснут от мощи. Мудрено ли, что я бросился на Валлу, как бык, не заботясь о том, чтобы никто этого не увидел! И он пошел и с невинным коварством донес об этом Израилю, и я обращен в пепел. Ибо он умен, как змея, и кроток, как голубь, а таким-то и надо быть. Коварство в невинности и невинность в коварстве, так что невинность опасна, а коварство священно, – это верные признаки благословенности, и с этим не потягаешься, даже если захочешь, но ты и не хочешь, ибо там бог. Одним-единственным ударом я мог бы уложить его навсегда; сила, которая взяла верх над Валлой, сгодилась бы и на это, и если Валла почувствовала ее как женщина, то похититель моего первородства почувствовал бы ее по-мужски. Но что дало бы мне это? Авель лежал бы мертв, а я стал бы тем, кем не хочу быть, – Каином, которого я не понимаю. Как можно поступить наперекор своему убежденью по-каиновски и с открытыми глазами убить угодного, потому что ты сам неугоден? Я не пойду наперекор своему убежденью, я буду справедлив, это полезней моей душе. Я не дам ей поблажки. Я Ре'увим, у которого в жилах играет сила, первенец Лии, старший сын Иакова, глава всем двенадцати. Я не стану строить ему влюбленные рожи и унижаться перед его привлекательностью, и если я погладил его по волосам, то это было глупостью и ошибкой. Я не прикоснусь к нему ни так, ни этак. Я стою перед ним, как башня, пусть неуклюжий, но сохраняя достоинство».
Он спросил, напрягая мышцы лица:
– Ты выманил у него платье?
– Не так давно он обещал мне его, – отвечал Иосиф, – и когда я напомнил ему об этом, он достал его из ларя и сказал мне: «Возьми, возьми его!»
– Понимаю, напомнил и выклянчил. Он отдал его тебе против своей воли, соблазненный твоею. А знаешь ли ты, что это противно богу – злоупотреблять властью, которая дана тебе над другим, заставляя его соглашаться с несправедливостью и делать то, в чем он потом раскается?
– Какая у меня власть над Иаковом?
– Спрашивая так, ты лжешь. У тебя над ним власть Рахили.
– Но ведь я ее не украл.
– Но и не заслужил.
– Господь говорит: «Кому хочу, потакаю».
– Ну и дерзок же ты! – сказал Рувим, нахмурив брови, и стал медленно покачивать Иосифа, держа его за плечо. – Обо мне говорят, что я бушую, как вода, и грех мне не чужд. Но зато мне чуждо упрямое твое легкомыслие. Ты слишком надеешься на бога и глумишься над сердцем, которое у тебя в руках. Ты знаешь, что ты поверг старика в страх и в тревогу, выманив у него платье?
– В какую тревогу, большой Рувим?
– Я уже вижу, что ты лжешь, если ты спрашиваешь. Неужели тебя так радует, что у человека бывает такая власть?.. Тревогу о тебе, который ему дороже всего на свете, – дороже не из-за твоих заслуг, а по воле его мягкого и гордого сердца. Он отнял благословение у своего близнеца Исава, но разве не выпало на его долю достаточно много горя, когда в одном переходе от Ефрона у него умерла Рахиль, а кроме того, из-за Дины, его дочери, да и из-за меня, прибавлю это сам, ибо вижу по тебе, что ты способен напомнить мне это?
– Да нет же, сильный Рувим. Я вовсе не думаю о том, что ты однажды пошутил с Валлой и уподобился в глазах расстроенного отца бегемоту.
– Молчи! Как смеешь ты говорить об этом, если я, опередив тебя, заранее заткнул тебе рот? Ты все время изобретаешь новые виды лжи и говоришь: «Я об этом не думаю», – подробно об этом распространяясь. Не в том ли уж и состоит священная наука, которую ты постигаешь, читая камни и упражняясь с Елиезером? И губы создатель дал тебе сам не знаю какие, и зубы сверкают между ними, когда они шевелятся. Но слетают с них одни только дерзости. Эй, малый, берегись! – сказал он и стал трясти его так, что Иосиф закачался, переваливаясь то на пятки, то на носки. – Разве я десятки раз не спасал тебя от рук братьев, от гнева тех, кто из-за обесчещенной растоптал Шекем, да, да, десятки раз, когда они собирались тебя избить за то, что ты наябедничал на них отцу, наврал ему насчет «кусков мяса живых животных» или еще что-нибудь? Как же ты дерзнул выманить у отца покрывало в наше отсутствие и навлечь на себя гнев если не десятерых, то девятерых? Скажи, кто ты такой и откуда у тебя такое высокомерие, что ты отделяешься от всех нас и ставишь себя в особое положение? Ты не боишься, что из-за твоей спеси над тобою сгустится туча, из которой ударит молния? Неужели ты нисколько не благодарен тем, кто к тебе милостив, если заставляешь их тревожиться о себе, как какой-нибудь сумасброд, который по гнилым сучьям влезает на дерево и смеется оттуда над теми, что стоят внизу и кричат ему, чтобы он спустился, в страхе, что вдруг ветка подломится и он растеряет свои потроха?
– Послушай, Рувим, перестань меня трясти! Поверь мне, я благодарен тебе за то, что ты, наперекор задиристости братьев, за меня заступился. Я благодарен тебе и за то, что ты меня поддерживаешь, сшибая меня одновременно с ног. Дай мне, однако, стать как следует, чтобы я мог говорить! Вот так! Нельзя объясняться качаясь. Но теперь, когда я твердо стою, я объяснюсь, и я уверен, что ты, как человек справедливый, согласишься со мной. Я не выманивал хитростью покрывало и не украл его. Иаков обещал мне его у колодца, и поэтому я знал о желании и намерении отца отдать мне его. Увидев, однако, что этот кроткий человек и воля его не совсем едины, я взял сторону воли и легко склонил его отдать мне покрывало, – подчеркиваю, отдать, а не подарить, ибо оно уже было мое.
– Почему твое?
– Ты спрашиваешь? Хорошо, я отвечу. Скажи, с кого Иаков впервые снял эту фату, чтобы в тот же час завещать ее потомкам?
– С Лии!
– Да, в действительности. Но по правде это была Рахиль. Лия только надела покрывало, но хозяйкой его была Рахиль, и она-то и хранила его, покуда не: умерла в одном переходе от Ефрона. Поскольку, однако, она умерла, где она сейчас?
– Там, где глина – пища ее.
– Да, в действительности. Но правда не такова. Разве ты не знаешь, что смерть обладает способностью менять стать человека и что для Иакова Рахиль живет в другой стати?
Рувим опешил.
– Я и мать – одно целое, – сказал Иосиф. – Разве ты не знаешь, что наряд Мами принадлежит и сыну, что они носят его попеременно, один вместо другого? Назови меня, и ты назовешь ее. Назови то, что принадлежит ей, и ты назовешь то, что принадлежит мне. Так чье же покрывало?