Текст книги "Непорядок и раннее горе"
Автор книги: Томас Манн
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
– Вы полагаете? – говорит профессор уже с порога. – Ну, да вам и карты в руки. Смотрите только поосторожней, не повредите себе позвоночника, сгибаясь в три погибели! – Кивнув головой, Корнелиус уходит. «Славный мальчик, – думает он, выходя из дома. – Студент, а там, глядишь, и инженер, все ясно, все в порядке. К тому же недурен собой и умеет держать себя в обществе!» И снова отцовская зависть, тревога за своего бедного Берта одолевают его, и снова будущее чужого юноши представляется ему в розовом свете, а будущее сына – в черном.
Так начинает доктор Корнелиус свою вечернюю прогулку.
Он идет по аллее, затем, перейдя через мост, дальше по набережной до следующего моста. Погода сырая, пронизывающая, сеет снежок. Подняв воротник, зацепив рукоятку палки за плечо, Корнелиус, чтобы прочистить легкие, глубоко вдыхает холодный вечерний воздух. Как и всегда, во время прогулки он занят мыслями о своей науке, о завтрашней лекции и сейчас уже подыскивает слова, в которых будет говорить о Филиппе Втором и его борьбе с немецкой Реформацией. Грустными и справедливыми должны быть эти слова. Да, да, прежде всего справедливыми! Справедливость – душа науки, основной принцип познания, и для молодежи только ее свет должен озарять исторические события. Как ради морального их воспитания, так и по соображениям гуманно-личного характера, чтобы не оскорбить этих молодых людей, даже косвенно не задеть их политических убеждений, которые в наши дни так многоразличны и взаимно противоположны. Горючего материала здесь хоть отбавляй, и ничего не стоит вызвать шум и свист одной части аудитории, даже скандал, если возьмешь сторону тех или иных антагонизирующих исторических сил. «Но взять сторону, – думает он, – неисторично, исторична только справедливость. И, конечно, под этим углом и по здравом размышлении,.. Справедливость не юношеский пыл, не бравая, бездумная скоропалительность, а меланхолия; и потому что она – по самой своей природе – меланхолия, то и тяготеет ко всему, что отмечено меланхолией, и втихомолку держит сторону не бравой скоропалительности, а того, что не имеет перед собой будущего. Словом, она возникла из тяготения к бесперспективному и без такого тяготения была бы невозможна. Что же, справедливости вообще не существует?» – спрашивает себя профессор и так углубляется в эту мысль, что письма в почтовый ящик у следующего моста опускает уже машинально, и затем поворачивает назад.
Эта неотвязная мысль для науки разрушительна, но в то же время она и сама наука, дело ее совести, психологии, а потому должна быть взята на учет, по долгу совести и вполне без предрассудков, как бы она тебе ни мешала… Во власти этих смутных догадок профессор возвращается домой.
У парадного стоит Ксавер и, видимо, дожидается его.
– Господин профессор, – говорит он, шлепая толстыми губами, и, встряхнув головой, откидывает назад волосы. – Поживей ступайте-ка наверх к Лорхен. Ну и дела!
– Что случилось? – с испугом спрашивает Корнелиус. – Заболела?
– Не то чтоб заболела, – отвечает Ксавер, – так накатило на нее, – плачет девчоночка, прямо в три ручья разливается. А все тот господин виноват, что с ней танцевал, ну этот франт, как его… господин Гергезель.
Из гостиной никак было ее не, увести, ну нипочем, а теперь ревмя ревет.
Вот уж напасть, прямо беда!
– Вздор! – говорит профессор, входит в переднюю и швыряет как попало свою одежду. Он молча распахивает завешенную портьерой стеклянную дверь и, не глядя на танцующие пары, сворачивает направо, к лестнице. Наверх он взбегает через две ступеньки и через верхнюю прихожую, и небольшой коридорчик идет прямо в детскую, сопутствуемый Ксавером, который остается у двери.
В детской еще горит свет. По стенам тянется расписанный пестрыми картинками фриз, на большой полке в беспорядке накиданы игрушки, лошадь-качалка, с алыми лакированными ноздрями, стоит, упираясь копытами в гнутые раскрашенные полозья, а на покрытом линолеумом полу валяются дудка, кубики, вагончики…
Белые кроватки с сетками поставлены совсем близко друг от друга.
Кроватка Лорхен в углу у окна, Байсера – чуть поближе к середине комнаты.
Байсер спит. Как и всегда, он звучным голосом прочитал молитву, не без подсказки «сизой Анны», и тотчас же словно провалился в сон, в бурный, пылающий багрянцем, непробудно крепкий сон; теперь хоть пали над ним из пушек – не услышит; руки со сжатыми кулачками закинуты на подушку, волосы неловко нахлобученного «паричка» слиплись в яростном сне.
Кроватку Лорхен обступили женщины. Кроме «сизой Анны», у самой сетки стоят дамы Хинтерхефер, оживленно переговариваясь то с нею, то между собой. Когда входит профессор, они поспешно отступают в сторону, и тут он видит Лорхен: бледная, она сидит среди своих маленьких подушек и плачет так горько, как никогда еще не плакала на памяти доктора Корнелиуса.
Красивые маленькие руки беспомощно лежат на одеяле, ночная рубашка, отороченная узкимл кружевами, соскользнула с хрупкого, как у воробышка, плеча, а голова, любимая эта головка, со слегка выдавшимся вперед подбородком, точно цветок сидящая на тонком стебле шейки, запрокинута назад, так что плачущие глаза Лорхен устремлены наверх, в угол между потолком и стеной, и кажется, будто она поверяет свою великую беду кому-то невидимому. Но, может быть, девочка просто содрогается от рыданий и оттого покачивается и никнет ее головка, а подвижной рот с изогнутой верхней губкою полураскрыт, как у маленькой mater dolorosa[3]3
Скорбящей божьей матери (лат.)
[Закрыть]. Потоки слез льются из ее глаз, и она не перестает испускать тихие жалобные стоны, нисколько не похожие на преувеличенные, надсадные вопли маленьких неслухов; о большом и настоящем сердечном горе свидетельствуют эти стоны, и у профессора, который вообще не в силах видеть плачущей Лорхен, а плачущей так, как сейчас, он никогда ее не видел, вызывают чувство нестерпимого сострадания.
И в первую очередь это чувство оборачивается острым раздражением против толкущихся здесь дам Хинтерхефер.
– Полагаю, – говорит он, повысив голос, – что стол еще не накрыт к ужину. Но все хлопоты, видимо, возлагаются на госпожу Корнелиус?..
Для чуткого слуха представительниц третьего сословия этого предостаточно. Разобиженные, они удаляются; ко всем неприятностям, еще Ксавер Клейнсгютль, стоя в дверях, строит им вдогонку насмешливые гримасы.
Выходец из низов общества и, так сказать, с младых ногтей к этому обстоятельству привыкший, но обожает подтрунивать над социальным падением дам.
– Девочка моя, девочка, – сдавленным голосом говорит профессор и, опустившись на стул возле кровати, обнимает маленькую страдалицу. – Что же это случилось с моей девочкой?
Лорхен орошает его лицо слезами.
– Абель… Абель… – запинаясь и всхлипывая, бормочет она. – Зачем… Макс… не мой брат? Пусть… Макс… будет мой брат!..
«Какая беда, какая непоправимая беда!.. Вот что натворили эти танцы, этот бальный угар!» – думает Корнелиус и, нe зная, что предпринять, смотрит на «сизую Анну», которая, скрестив руки на фартуке, степенная и суровая, стоит в ногах кроватки.
– Все оттого, – изрекает она многозначительно и строго, поджимая нижнюю губу, – что в ребенке женские чувства заговорили.,.
– Попридержите свой язык, – сердито отвечает Корнелиус. Хорошо хоть, что Лорхен не отталкивает,– не прогоняет его, как тогда в гостиной, а беспомощно льнет к нему, неразумно упрямо твердя только одно: «Пусть Макс будет мой брат…» – и, жалобно всхлипывая, просится обратно в гостиную: пусть Макс еще потанцует с ней! Но Макс танцует с Пляйхингер, дебелой особой, имеющей все права на него, Лорхен же никогда еще не казалась терзаемому жалостью профессору таким малым воробышком, как сейчас, когда она, вся дрожа, жмется к нему, не понимая, что случилось с ее бедным маленьким сердечком. Где ей понять, что она страдает из-за дебелой, взрослой Пляйхингер, которая может до упаду танцевать в гостиной с Максом, тогда как Лорхен это было дозволено один только раз, и то в шутку, хотя она куда милее. Но молодой Гергезель здесь ведь ни при чем, безумием было бы поставить ему это в вину. Страдания Лорхен – противозаконны и бесправны, значит, необходимо их скрывать. Но ее чувство безрассудно, а потому и безудержно. Вот в чем беда! «Сизая Анна» и Ксавер, правда, не видят этой беды, но, верно, по глупости или в силу душевной черствости. Отцовское же сердце истерзано стыдом и страхом перед этим и противозаконным бесправным чувством.
Тщетно внушают бедной Лорхен, что у нее и без того есть отличный маленький братик – беспробудно спящий рядом Ба-йсер. Сквозь слезы она пренебрежительно смотрит на сбседнюю кроватку и требует Макса. Не действуют на нее ни обещание профессора, что завтра они, «пятеро господ», будут гулять по столовой хоть до самого вечера, ни интереснейшие подробности, которые он собирается, еще до обеда, внести в игру с подушкой.
Ничего она об этом знать не хочет и также не хочет положить голову на подушку и уснуть.
Но вдруг оба они – Абель и Лорхен – начинают прислушиваться: что ж это совершается там? Шаги… двое шагают по коридору… и вот чудо свершилось, оно уже на пороге детской…
Ну разумеется, тут расстарался Ксавер!
Ксавер Клейнсгютль не только торчал у двери, глумясь над изгнанными из детской дамами. Он пораскинул мозгами и решил кое-что предпринять. Спустился в гостиную, потянул за рукав господина Гергезеля, шлепая толстыми губами, что-то рассказал ему и о чем-то попросил. И вот они оба здесь. Сделав свое дело, Ксавер опять стоит у двери, но Макс Гергезель, в смокинге, с чуть приметными бачками на щеках, улыбающийся, черноглазый, идет через комнату прямо к кроватке Лорхен – идет в горделивом сознании своей роли принца, дарящего счастье, рыцаря Лоэнгрина, с уст которого вот-вот сорвутся слова: «Я здесь, а значит, нет ни бед, ни горя».
Корнелиус потрясен почти так же, как и сама Лорхен.
– Смотри-ка, – говорит он едва слышно, – кто к нам пришел! Как это любезно со стороны господина Гергезеля!
– Уверяю вас, господин профессор, никакой любезности здесь нет, – отвечает Макс. – Вполне понятно, что мне захотелось еще разок взглянуть на даму, с которой я танцевал, и пожелать ей спокойной ночи.
И он подходит к онемевшей Лорхен в зарешеченной кроватке. Она блаженно улыбается сквозь слезы. Высокий, звенящий звук, сладостный вздох счастья слетает с ее губ, затем она молча поднимает на рыцаря Лоэнгрина свои золотистые глаза, чуть распухшие и покрасневшие, но насколько же они красивей глаз дебелой Пляйхингер. Лорхен не простирает рук, не пытается обвить ими шею Макса. Ни счастья, ни горя своего она не понимает, – но она этого не делает. Прелестные маленькие руки попрежнему тихо лежат на одеяле, а Маке опирается локтями на решетку кроватки, как на перила балкона.
– «Кто в жизни целыми ночами на ложе, плача, не сидел!» – И он исподтишка взглядывает на профессора, ожидая одобрения своей эрудиции. – Ха-ха-ха, «утешься, милое дитя»! Ты так мила. Я уже вижу тебя взрослой! Смотри только, не подурней! Оставайся такой, как есть! Ха-хаха! В ее-то годы! Ну, а теперь баиньки! Не будешь больше плакать, раз я пришел к тебе, маленькая Лорелея, да?
Лорхен просветлела и глядит на него. Худое, как у воробышка, плечо оголилось, профессор старается натянуть на него рукавчик, обшитый кружевом. На ум ему невольно приходит сентиментальная история о ребенке, который, умирая, все просил, чтобы к нему привели клоуна из цирка, однажды только виденного, но не забытого. В костюме, расшитом серебряными мотыльками, клоун явился к ребенку в его смертный час – и дитя почило в мире. Макс Гергезель не расшит мотыльками. Лорхен, слава богу, не при смерти, на нее только «накатило», в остальном же, право, эта история – в том же духе. И чувство профессора к Юному Гергезелю, который стоит, небрежно прислонясь к кроватке, и без удержу болтает – впрочем, больше для отца, чем для ребенка, – Лорхен об этом, конечно, и не подозревает, – являет собой диковинное сплетение признательности, замешательства, ненависти и восхищения.
– Доброй ночи, маленькая Лорелея! – говорит Гергезель, протягивая ей поверх сетки руку.
Крошечная, красивая, белая ручка исчезает в большой, сильной, красноватой руке.
– Спи спокойно, и пусть тебе приснятся сладостные сны! Только, боже упаси, не я! Ха-ха-ха, в ее-то годы!
На этом завершается посещение сказочного клоуна, Корнелиус провожает его до дверей.
– Не стоит благодарности! Помилуйте, за что же меня благодарить! – великодушно и учтиво обороняется Макс. Он уходит, и Ксавер за ним – внизу уже пора подавать итальянский салат.
Но доктор Корнелиус возвращается к Лорхен; теперь она улеглась, склонила свою головку на плоскую маленькую подушку.
– Вот видишь, как хорошо все вышло, – говорит он, с нежностью оправляя на нбй одеяльце, она кивает ему и всхлипывает напоследок. Еще добрых четверть часа сидит он у сетки и смотрит, как она погружается в дремоту, следуя примеру Байсера, который давным-давно спит сном праведника. Шелковистые каштановые волосы Лорхен, как обычно во сне, свиваются в красивые, кольца, за сомкнутыми ресницами прячутся глаза, выплакавшие столько горя, ангельский рот с изогнутой, припухлой верхней губкой приоткрыт в сладостном умиротворении, и запоздалое всхлипывание только изредка прерывает тихое и мерное дыхание.
И как спокойно лежат ее ручки – бело-розовые ручки-лепестки, одна на голубом стеганом одеяле, другая под щекой на подушке. Сердце доктора Корнелиуса полнится нежностью.
Какое счастье, думает он, что с каждым вздохом Лорхен Лета струит дремотное забвенье в ее маленькое сердце, что в детстве такая ночь ложится непроходимой пропастью между сегодня и завтра. Наутро молодой Гергезель, конечно же, станет лишь бледной тенью, бессильной причинить ей какое бы то ни было горе, и веселость – еще.не подвластная воспоминаниям – обяжет Лорхен вернуться к увлекательной игре в подушку, к прогулке «пятерых господ», вместе с «Абелем» и Байсером.
Так возблагодарим же небо!