Текст книги "Французская революция, Конституция"
Автор книги: Томас Карлейль
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Глава третья. С МЕЧОМ В РУКЕ
И вот, на таком удивительном фундаменте должны держаться, пока возможно, закон, королевство, авторитет и все существующее еще из видимого порядка. Подобно смешению четырех стихий в анархической древности, верховное Собрание раскинуло свою палатку под покровом мрачной бесконечности раздоров, над колеблющейся бездонной пропастью и продолжает безостановочно шуметь. Вокруг него Время, Вечность и Пустота, а оно делает, что может, что ему предначертано.
Если мы еще раз, почти с отвращением, заглянем туда, то увидим мало поучительного: конституционная теория неправильных глаголов, несмотря на беспрестанные перерывы, подвигается с трудом, но настойчиво. Мирабо, опираясь на силу своего имени и гения, удерживает с трибуны многие порывы якобинцев, которые зато становятся шумнее в Якобинском клубе, где ему приходится выслушивать даже резкие замечания. Путь этого человека сомнителен, загадочен, труден, и он идет по нему в одиночестве. Чистый патриотизм не считает его своим, убежденные роялисты ненавидят его; тем не менее в глазах мира его влияние остается непревзойденным. Оставим же его идти одиноко, без спутников, но неуклонно к своей цели, пока ему еще светит солнце и ночь еще не наступила.
Однако избранная группа чистых патриотов мала; в ней насчитывается всего человек тридцать, занимающих крайне левую позицию и отделенных от всего мира. Добродетельный Петион; неподкупный Робеспьер, самый стойкий и неподкупный из всех тощих желчных людей; триумвиры Барнав, Ламет, Дюпор, из коих каждый в своем роде велик в речах, мыслях и делах; худой старик Пупий де Префельн – от них и от их последователей будет зависеть судьба чистого патриотизма.
Здесь же, среди этих тридцати, можно видеть, хотя и редко слышать, Филиппа Орлеанского; он в мрачном, смутном изумлении перед хаосом, к которому пришел. Мысль о наместничестве и регентстве вспыхивает иногда лучом на политическом горизонте; в самом Национальном собрании дебатировался вопрос о престолонаследии "на случай, если бы теперешняя линия прекратилась", и Филипп, как говорят, выходил и молча, в тревоге, бродил по коридорам, пока длилось обсуждение этого важного предмета; но ничего из этого не вышло. Мирабо, видевший этого человека насквозь, воскликнул сильными, непереводимыми словами: "Ce j – f – ne vaut pas la peine qu'on se donne pour lui".
Ничего из этого не вышло, а тем временем как говорят, у нашего Филиппа вышли деньги. Мог ли он отказать в маленьком пособии даровитому патриоту, нуждающемуся только в деньгах, – он, сам нуждавшийся во всем, кроме денег. Ни один памфлет не может быть напечатан без денег, ни даже написан без пищи, покупаемой на деньги. Без денег не может двинуться с места даже ваш подающий самые большие надежды прожектер, и если индивидуально-патриотические и иные проекты требуют денег, то насколько же больше требуется их для широкой сети интриг, которые живут и существуют на деньги и при распространении своем обнаруживают чисто драконовский аппетит к ним, способный поглотить целые княжества! Таким образом, принц Филипп действует все время среди своих Силлери, Лакло и других темных сынов ночи, как центр весьма странного запутанного клубка, из которого, как мы уже говорили, вышел сверхъестественный эпический механизм подозрительности и внутри которого таились орудия измены, интриг, целесообразного или бесцельного стремления к злу; клубка, которого никто из живущих (за исключением самого гениального руководителя всеми этими тайными планами) не мог бы распутать. Предположение Камиля наиболее вероятно: по его мнению, бедный Филипп в своих изменнических спекуляциях поднялся до известной высоты, как раньше он поднялся на одном из первых воздушных шаров, но, испугавшись того нового положения, в какое попал, быстро открыл клапан и опустился на землю – глупее, чем был, когда поднимался. Создать сверхъестественную подозрительность – вот что было его задачей в эпосе революции. Но теперь, потеряв свой! рог изобилия, может ли он, сыпавший деньгами, потерять что-нибудь еще? В глубоком мраке, царящем вокруг и внутри его, этот злополучный человек должен теперь брести, спотыкаться в унылой стихии смерти. Один или даже два раза мы еще увидим, как он поднимется, с усилием выбираясь из этой плотной массы смерти, но тщетно. На одно мгновение – последнее – он начинает подниматься или даже выталкивается к свету и некоторой известности, чтобы затем навеки погрузиться во мрак!
Cote Droit упорствует не менее, даже с большим одушевлением, чем когда-либо, хотя уже почти всякая надежда исчезла. Аббат Мори твердо отвечает неизвестному провинциальному роялисту, с восторженной благодарностью пожимающему ему руку: "Helas, monsieur, все, что я делаю здесь, в сущности все равно что ничего" – и качает при этом непреклонной медной головой. Храбрый Фоссиньи, заметный в истории только один этот раз, устремляется, как безумный, на середину зала, восклицая: "Тут возможен только один путь – напасть на этих молодцов с обнаженной саблей" (Sabre a la main sur ces gaillards la)9, причем с яростью указывает на депутатов крайней левой! Поднимаются шум, гам, споры, покаяние, и гнев испаряется. Тем не менее положение становится явно невыносимым, и дело близится к "разрыву"; эта злобная теоретическая выходка Фоссиньи произошла в августе 1790 года, и еще до наступления следующего августа знаменитые двести девяносто два избранника роялистов торжественно доводят "разрыв" до конца, выходят из Собрания, проникнутого духом интриг, и отрясают его прах со своих ног.
По поводу сцены с саблей в руке следует отметить еще одно обстоятельство. Мы уже не раз говорили о бесчисленных дуэлях во всех частях Франции. При всяком поводе спорщики и сотрапезники бросали бокал и откладывали в сторону оружие разума и остроумия, предпочитая встретиться на барьере, чтобы разойтись окровавленными или не разойтись, а пасть пронзенными сталью, испуская с последним дыханием и жизнь и гнев; словом, умереть, как умирают глупцы. Это продолжалось долго и продолжается до сих пор. Но теперь это принимает такой вид, как будто в самом Национальном собрании предательский роялизм с отчаяния вступил на новый путь истребления патриотов посредством систематических дуэлей! Задиры-фехтовальщики (spadassins) этой партии расхаживают, чванясь, но могут быть куплены за бесценок. Желтый глаз журналистики видел, как "двенадцать spadassins, только что прибывших из Швейцарии" и "значительное количество убийц (nombre conseiderable d'assassins) упражнялись в фехтовальных школах и на мишенях". Каждый заметный депутат-патриот может быть вызван на дуэль; возможно, что он спасется раз, десять раз, но когда-нибудь он неминуемо должен пасть, и Франции придется оплакивать его. Сколько вызовов получил Мирабо, особенно в то время, когда был поборником народа! Он получил их сотни, но ввиду того, что раньше должна была быть составлена конституция и время его было дорого, он отвечал на вызовы стереотипной фразой: "Monsieur, вы занесены в мой список, но предупреждаю вас, что он длинен, и я никому не окажу предпочтения".
Затем осенью мы были свидетелями дуэли между Казалесом и Барнавом, двумя мастерами в словесном бою, теперь стоящими друг против друга, чтобы обменяться пистолетными выстрелами. Глава роялистов, которых называли черными (les noirs), якобы сказал в порыве гнева, что "патриоты – чистые разбойники", и при этих словах устремил – так по крайней мере показалось огненный взгляд на Барнава, который не мог ответить на это иначе как таким же огненным взглядом и встречей в Булонском лесу. Второй выстрел Барнава достиг цели, попав в шляпу Казалеса; передний угол фетровой треуголки, какие тогда были в моде, задержал пулю и спас прекрасный лоб от более чем преходящей обиды. Но как легко мог бы жребий выпасть иначе и шляпа Барнава не оказаться такой прочной, как шляпа Казалеса! Патриоты начинают громко обличать дуэли вообще и подают верховному Собранию петицию о прекращении этого феодального варварства путем закона. Действительно, варварство и бессмыслица! Разве можно убедить человека или опровергнуть его мнение, вогнав ему в голову пол-унции свинца? Очевидно, нет. Якобинцы встретили Барнава не только с раскрытыми объятиями, но и с выговорами.
Помня это и то обстоятельство, что в Америке он имел скорее репутацию безрассудной смелости и недостаточной рассудительности, чем недостаточного мужества, Шарль Ламет 11 ноября совершенно спокойно отклонил вызов некоего молодого дворянина из Артуа, приехавшего специально затем, чтобы вызвать его на дуэль. Вернее, дело было так: сначала он хладнокровно принял вызов, а затем разрешил двум друзьям вступиться за него и пристыдить хорошенько молодого человека, что те с успехом и выполнили. Эта хладнокровная процедура удовлетворила все стороны: и обоих друзей Ламета, и пылкого дворянина; можно было думать, что этим дело кончилось.
Однако не тут-то было. Когда Ламет под вечер отправляется к исполнению своих сенаторских обязанностей, его встречают в коридорах Собрания так называемые роялистские brocards: шиканье, свистки и открытые оскорбления. Человеческое терпение имеет границы. "Monsieur, – обращается Ламет к некоему Лотреку, человеку с горбом или каким-то другим физическим уродством, но острому на язык и к тому же черному из черных; – monsieur, если б вы были человеком, с которым можно драться!" "Я – такой человек!" – крикнул молодой герцог де Кастри. Ламет с быстротою молнии отвечает: "Tout a l'heure" (Сейчас же!) И вот, в то время как тени густеют в Булонском лесу, мы видим, как двое мужчин со львиными взглядами, в боевых позициях, одним боком вперед, выставив правую ногу, ударами и толчками stoccado и passado, в терциях и квартах скрещивают клинки с явным намерением проколоть друг друга. Вдруг опрометчивый Ламет делает бешеный выпад, чтобы пронзить противника, но проворный Кастри отскакивает в сторону, Ламет колет в пространство – и глубоко ранит себе вытянутую левую руку о кончик шпаги Кастри. Затем кровь, бледность, перевязки, формальности, и дуэль считается удовлетворительно проведенной.
Но что же, неужели этому никогда не будет конца? Любимый Ламет лежит с глубокой, не безопасной раной. Черные предатели-аристократы убивают защитников народа, истребляют их не доводами рассудка, а ударами клинков; двенадцать фехтовальщиков из Швейцарии и значительное количество убийц упражняются на мишенях! Так размышляет и восклицает оскорбленно патриотизм в течение тридцати шести часов со все разрастающимся и распространяющимся возбуждением.
Через тридцать шесть часов, в субботу 13-го, можно видеть новое зрелище: улица Варенн и прилегающий бульвар Инвалидов заполнены пестрой, волнующейся толпой. Отель "Кастри" превратился в сумасшедший дом, словно одержимый дьяволом: изо всех окон летят "кровати с простынями и занавесями", серебряная и золотая посуда с филигранью, зеркала, картины, комоды, гравюры, шифоньерки и звенящий фарфор среди громкого ликования народа, причем не крадут ничего, ибо все время раздается крик: "Кто украдет хоть гвоздь, будет повешен". Это плебисцит, или неоформленный иконоборческий приговор, простого народа, который приводится в исполнение! Муниципалитет дрожит, обсуждая, не вывесить ли ему красный флаг и не провозгласить ли закон о военном положении. В Национальном собрании одна часть громко жалуется, другая с трудом удерживается от знаков одобрения; аббат Мори не может решить, простирается ли число иконоборческой черни до сорока или до двухсот тысяч.
Депутации и гонцы – потому что отель "Кастри" довольно далеко от Сены приходят и уходят. Лафайет и национальные гвардейцы, хотя без красного флага, выступают, но без особой поспешности. Прибыв на место действия, Лафайет даже клянется народу, сняв шляпу, прежде чем приказать примкнуть штыки. Что толку? Плебейский "кассационный суд", по остроумному выражению Камиля, сделал свое дело и выходит в расстегнутых жилетках, с вывернутыми карманами: это был разгром, справедливое опустошение, но не грабеж! С неисчерпаемым терпением герой двух частей света[73]73
Старого и Нового Света.
[Закрыть] уговаривает народ, с мягкой убедительностью, хотя и с примкнутыми штыками, успокаивает и рассеивает толпу; наутро все снова принимает обычный вид.
Ввиду этих событий герцог Кастри имеет достаточно оснований "написать президенту", даже переправиться через границу, чтобы набрать войска и вообще делать, что ему угодно. Роялизм совершенно отказывается от своей системы спора на клинках, и двенадцать фехтовальщиков возвращаются в Швейцарию, а может быть, и в царство фантазии – словом, к себе на родину. Издатель Прюдом уполномочен даже опубликовать следующее любопытное заявление. "Мы уполномочены сообщить, – говорит этот тяжелый и скучный публицист, – что г-н Буайе, защитник добрых патриотов, стоит во главе пятидесяти spadassinicide9, или дерзких убийц. Адрес его: проезд Булонского леса, предместье Сен-Дени". Что за странное учреждение этот институт Буайе с его бретерами-убийцами! Однако его услуги уже больше не нужны, так как роялизм отказался от рапирной системы, как совершенно непригодной.
Глава четвертая. Бежать или не бежать?
В сущности роялизм видит, что печальный конец его с каждым днем все ближе и ближе.
Из-за Рейна удостоверяют, что король у себя в Тюильри уже более не свободен. Официально бедный король может опровергнуть это, но в сердце своем часто чувствует, что это несомненно так. Даже на такие меры, как гражданское устройство церкви и декрет об изгнании диссентерских священников[74]74
Неприсягнувших священников..
[Закрыть], против чего восстает его совесть, он не может сказать «нет» и после двухмесячных колебаний подписывает и эти декреты. Он подписывает «21 января» 1791 года к огорчению его бедного сердца, в другое 21 января! Таким образом, мы имеем изгнанных диссентерских священников, непобедимых мучеников в глазах одних, неисправимых ябедников и предателей в глазах других. То, что мы некогда предвидели, теперь осуществилось: религия или ее лицемерные отголоски образовали во всей Франции новый разрыв, осложняющий, обостряющий все прежние, разрыв, который в Вандее, например, может быть излечен только решительной хирургией!
Несчастный король, несчастный Его Величество, наследственный представитель (Representant hereditaire) или как бы его не называть! От него ожидают так много, а дано ему так мало! Синие национальные гвардейцы окружают Тюильри; здесь же и педантичный Лафайет, прозрачный, тонкий и застывший, как вода, превратившаяся в тонкий лед, человек, к которому не может лежать сердце никакой королевы. Национальное собрание, раскинув свою палатку над бездной, заседает поблизости, продолжая свой неизменный шум и болтовню. Снаружи – ничего, кроме бунтов в Нанси, разгромов отеля "Кастри", мятежей и восстаний на севере и юге, в Эксе, Дуэ, Бефоре, Юзесе, Перпиньяне, Ниме и в неисправимом папском Авиньоне; на всей территории Франции беспрестанный треск и вспышки мятежа, доказывающие, до какой степени все наэлектризовано. Прибавьте к этому суровую зиму, голодные стачки рабочих, постоянно рокочущий бас нужды – основной тон и фундамент всех других несогласий.
План королевской семьи, насколько можно говорить о каком-то определенном плане, по-прежнему сводится к бегству на границу. Поистине, это был единственный план, имевший хоть какой-нибудь шанс на успех. Бегите к Буйе, огородитесь пушками, которые обслуживают ваши "сорок тысяч несовращенных германцев", просите Национальное собрание, всех роялистов, конституционалистов и всех, кого можно привлечь за деньги, следовать за вами, а остальных рассейте, если понадобится, картечью. Пусть якобинцы и мятежники с диким воем разбегутся в Бесконечное Пространство, разогнанные картечью! Гремите пушечными жерлами над всей Францией; не просите, а прикажите, чтобы этот мятеж прекратился. А затем правьте со всей возможной конституционностью, совершайте правосудие, склоняйтесь к милосердию, будьте действительными пастырями этого неимущего народа, а не только его брадобреями или лжепастырями. Сделайте все это, если у вас хватит мужества! А если не хватает его, то, ради самого неба, ложитесь лучше спать: другого приличного выхода нет.
Да, он мог бы быть, если б нашелся подходящий человек. Потому что если такой водоворот вавилонского столпотворения (какова наша эра) не может быть усмирен одним человеком, а только временем и многими людьми, то один человек мог бы умерить его вспышки, мог бы смягчить и умиротворить их и сам мог бы удержаться на поверхности, не давая втянуть себя в глубину, подобно многим людям и королям в наши дни. Многое возможно для человека; люди повинуются человеку, который знает и может, и почтительно называют его своим королем. Разве Карл Великий не управлял? А подумайте, разве то были спокойные времена, когда ему пришлось разом повесить "четыре тысячи саксонцев на мосту через Везер"? Кто знает, может быть, и в этой самой обезумевшей, фанатической Франции действительно существует настоящий человек? Может быть, это тот молчаливый человек с оливковым цветом лица, теперь артиллерийский лейтенант некогда ревностно изучавший математику в Бриенне? Тот самый, который ходил по утрам исправлять корректурные листы в Доль и разделял скромный завтрак с Жоли? В это самое время он, подобно своему другу генералу Паоли, отправился на родную Корсику посмотреть знакомые с детства места, а также узнать, нельзя ли там сделать что-нибудь путное для народа.
Король не приводит плана бегства в исполнение, но и не отказывается от него окончательно; он живет в переменчивой надежде, не решаясь ни на что, пока сама судьба не решит за него. В глубокой тайне ведется переписка с Буйе, не раз всплывает заговор увезти короля в Руан11, заговор за заговором вспыхивают и гаснут, подобно блуждающим огням в сырую погоду, не приводя ни к чему. "Около десяти часов вечера" наследственный представитель играет в "виск", или вист, в partie quarree – с королевой, со своим братом Monsieur и с Madame. Входит с таинственным видом капельдинер Кампан и приносит известие, понятное ему только наполовину: некий граф д'Инисдаль с нетерпением дожидается в прихожей; полковник Национальной гвардии, заведующий стражей в эту ночь, на их стороне; почтовые лошади готовы на всем пути, часть дворянства вооружена и полна решимости; согласен ли Его Величество отправиться до наступления полуночи? Глубокое молчание; Кампан настороженно ждет ответа. "Ваше Величество слышали, что сказал Кампан?" спрашивает королева. "Да, я слышал", – отвечает Его Величество, продолжая играть. "Хорошенький куплет спел Кампан", – вставляет Monsieur, которому иногда удается сострить. Король, не отвечая, продолжает играть. "В конце концов, нужно же сказать что-нибудь Кампану", – замечает королева. "Скажите господину д'Инисдалю, – говорит король, а королева подчеркивает это, – что король не может согласиться на то чтоб его увозили силой". – "Понимаю! сказал д'Инисдаль, круто повернувшись и вспыхнув от раздражения. – Мы рискуем, и нам же придется нести ответственность в случае неудачи". И он исчез вместе со своим заговором, подобно блуждающему огню. Королева до глубокой ночи укладывала свои драгоценности, но напрасно: блуждающий огонь погас в этой вспышке раздражения.
Во всем этом мало надежды! Увы, с кем бежать? Наши лояльные лейб-гвардейцы распущены уже со времени восстания женщин и вернулись на родину; многие из них перебрались за Рейн, в Кобленц, к эмигрировавшим князьям. Храбрый Миомандр и храбрый Тардье, эти верные слуги, оба получили во время ночного свидания с их величествами запас на дорогу в виде золотых мундиров и сердечную благодарность из уст королевы, хотя, к сожалению, Его Величество стоял спиной к огню и молчал. Теперь они разъехались по всем провинциям Франции и везде рассказывают об ужасах восстания, о том, как они были на волосок от смерти. Великие ужасы, действительно, но их затмят еще большие. Вообще какое падение по сравнению с былой роскошью Версаля! Здесь, в этом жалком Тюильри, за стулом Ее Величества щеголяет пивовар-полковник, зычноголосый Сантер. Наши высшие сановники бежали за Рейн. При дворе теперь уже ничем нельзя поживиться, кроме надежд, за которые еще нужно рисковать жизнью. Неизвестные, озабоченные лица ходят по черным лестницам с пустыми планами и бесплодным чванством и разносят разные слухи. Молодые роялисты в театре "Водевиль" "поют куплеты", как будто это может помочь чему-нибудь. Много роялистов, офицеров в отпуску и погоревших аристократов можно видеть в Кафе-де-Валуа и у ресторатора Мео. Здесь они разжигают друг в друге высоколояльный пыл, пьют какое ни есть вино за посрамление санкюлотизма, показывают сделанные по их заказу кинжалы усовершенствованного образца и ведут себя крайне вызывающе. В этих-то местах и в эти месяцы был впервые применен к неимущим патриотам эпитет "sansculotte" – прозвище, которое носил в прошлом веке один бедный поэт – Жильбер Sansculott. Неимение панталон – плачевный недостаток, но, когда его разделяют двадцать миллионов, он может оказаться сильнее всяких богатств!
Между тем среди этого неопределенного, смутного водоворота хвастовства, праздных проектов, заказных кинжалов открывается один punctum saliens жизни и возможности: перст Мирабо! Он и королева Франции встретились и расстались со взаимным доверием! Это странно, это таинственно, как мистерия, но несомненно. Однажды вечером Мирабо сел на лошадь и поскакал без провожатых на запад – быть может, чтобы побывать в загородном доме у своего друга Клавьера? Но прежде чем попасть к Клавьеру, всадник, погруженный в глубокое раздумье, свернул в сторону, к задним воротам сада Сен-Клу; какой-то герцог д'Аремберг или кто-то другой ожидал там, чтобы представить его; королева была недалеко, "на верхней площадке сада Сен-Клу, называемой rond point". Мирабо видел лицо королевы, говорил с нею без свидетелей под широким сводом ночных небес. Разговор этот, несмотря на все старания узнать его содержание, остается для нас роковой тайной, подобно беседам богов!16 Королева называла его просто Мирабо, в другом месте мы читаем, что она "была очарована" этим диким, покоренным Титаном; и действительно, благородной чертой этой возвышенной злополучной души было то, что, сталкиваясь с выдающимися людьми, с Мирабо, даже с Барнавом или Дюмурье, она, несмотря на все предубеждение, не могла не отдать им должное и не относиться к ним с доверием. Царственное сердце, инстинктивно чувствовавшее влечение ко всему возвышенному! "Вы не знаете королеву, – сказал однажды Мирабо в интимной беседе, – у нее поразительная сила воли; она мужественна, как мужчина". И вот под покровом ночи на вершине холма она говорила с Мирабо; он верноподданнически поцеловал царственную руку и сказал с одушевлением: "Madame, монархия спасена!" Возможно ли это? Секретно опрошенные иностранные державы дали осторожный, но благоприятный ответ18; Буйе в Меце и может собрать сорок тысяч надежных немецких солдат. С Мирабо в качестве головы и с Буйе в качестве руки кое-что действительно возможно – если не вмешается судьба.
Но представьте себе, в какие непроницаемые покровы должен закутываться король, обдумывая такие вещи? Тут и люди со "входными билетами", и рыцарские совещания, и таинственные заговоры. Подумайте, однако, может ли король с подобными замыслами, сколько бы он ни прятался, укрыться от взоров патриотов, от десятков тысяч устремленных на него рысьих глаз, видящих в темноте! Патриотам известно многое: они знают о специально заказанных кинжалах и могут указать лавки, где они делались, знают о легионах шпионов сьера Мотье, о входных билетах и людях в черном, знают, как один план бегства сменяется другим, или предполагают, что сменяется. Затем обратите внимание на куплеты, которые поются в театре "Водевиль", или еще хуже – на шепот, многозначительные кивки усатых изменников! А с другой стороны, не забудьте и о громких тревожных криках ста тридцати газет, о Дионисиевом ухе[75]75
Согласно преданию, тиран Дионисий I, захвативший власть в Сиракузах (V в. до н. э.), построил тюрьму с хитроумным акустическим, приспособлением, чтобы подслушивать разговоры узников.
[Закрыть] каждой из сорока восьми секций, которые не спят ни днем ни ночью.
Патриоты могут вытерпеть многое, но не все. Кафе-де-Прокоп послало на виду у всех депутацию патриотов "поговорить по душам с дурными редакторами": странная миссия! Дурные редакторы обещают исправиться, но не делают этого. Много было депутаций, требовавших перемены министерства; в одной из них соединяются даже мэр Байи с кордельером Дантоном и достигают цели. Но что толку? Отродье шарлатанов, добровольных или вынужденных, не вымирает: министры Дюпортай и Дютертр будут поступать во многом так же, как министры Латур дю Пен и Сисе. И смятенный мир продолжает барахтаться.
Но во что же должен верить в эти злосчастные дни, за что должен держаться бедный французский патриот, сбиваемый с толку путаницей противоречивых влияний и фактов? Все неопределенно, за исключением только того, что он несчастен, беден, что славная революция, чудо Вселенной, пока не принесла ему ни хлеба, ни мира, будучи испорчена предателями, которых трудно обнаружить, предателями-невидимками или показывающимися только на минуту, в бледном неверном полусвете, чтобы тотчас же снова исчезнуть! И сверхъестественная подозрительность снова охватывает все умы. "Никто здесь, – пишет уже 1 февраля Карра в "Annales Patriotiques", – не может более сомневаться в постоянном, упорном намерении этих людей увезти короля, ни в непрерывной смене ухищрений, к которым они прибегают для осуществления этого намерения". Никто не сомневался, и бдительная Мать Патриотизма отправила двух членов к своей Дочери в Версаль, чтобы убедиться, в каком положении находится дело там. И что же оказалось? Патриот Карра продолжает: "Отчет этих двух депутатов мы все слышали собственными ушами в прошлую субботу. Вместе с другими версальцами они осмотрели королевские конюшни и конюшни бывших лейб-гвардейцев; в них постоянно стоит от семи до восьми сотен взнузданных и оседланных лошадей, готовых к отъезду в любую минуту по мимолетному знаку. Кроме того, эти же депутаты видели собственными глазами несколько королевских экипажей, которые люди как раз укладывали большие запакованные дорожные чемоданы, так называемые vaches de cuir; королевские гербы на дверцах были почти совершенно стерты". Это очень важно! "В тот день вся Marechaussee, или конная полиция, собралась с оружием, лошадьми и багажом" – и снова рассеялась. Они хотят переправить короля через границу, чтобы император Леопольд и германские принцы, войска которых готовы к выступлению, имели предлог для начала действий. "В этом, – прибавляет Карра, – и заключается разгадка, этим и объясняется, почему бежавшие аристократы вербуют теперь солдат на границах; они ожидают, что на днях глава исполнительной власти будет привезен к ним и начнется гражданская война".
Словно и в самом деле глава исполнительной власти, упакованный в одну из этих кожаных "коров", мог быть перевезен таким образом за границу! Однако странно то, что патриотизм, лающий ли наугад, руководимый ли инстинктом сверхъестественной прозорливости, на этот раз лает не зря, лает на что-то, а не даром. Тайная и затем опубликованная переписка Буйе служит этому доказательством.
Несомненно и для всех очевидно, что Mesdames – королевские тетки готовятся к отъезду: они спрашивают в министерстве паспорта, просят у муниципалитета охранные свидетельства, о чем Марат серьезно предостерегает всех. "Эти старые ханжи" увезут с собой золото и даже маленького дофина, "оставив вместо него подставного ребенка, которого уже некоторое время воспитывают"! Впрочем, они подобны некоему легкому предмету, который бросают вверх, чтобы определить направление ветра; нечто вроде пробного змея, которого пускают, дабы убедиться, поднимется ли другой, большой бумажный змей – бегство короля! В эти тревожные дни патриоты не заставляют себя ждать. Муниципалитет отправляет депутацию к королю; секции шлют депутации к муниципалитету; скоро зашевелится и Национальное собрание. А тем временем Mesdames, тайно покинув Бельвю и Версаль, уехали, по-видимому, в Рим или неизвестно куда. Они снабжены паспортами, подписанными королем, и, что для них полезнее, услужливым эскортом. Патриотический мэр или староста деревни Море пытался было задержать их, но проворный Луи де Нарбонн, находившийся в эскорте, помчался куда-то во весь карьер, вскоре возвратился с тридцатью драгунами и победоносно отбил принцесс. И бедные старушенции поехали дальше, к ужасу Франции и Парижа, нервное возбуждение которых достигло крайних пределов. Кому же могло бы иначе прийти в голову помешать бедным Loque и Graille, уже таким старым и попавшим в такие неожиданные обстоятельства, когда даже сплетни, вращающиеся теперь исключительно около страхов и ужасов, утратили свою прелесть и когда нельзя спокойно иметь даже правоверного духовника, помешать им поехать куда угодно, где они могли надеяться получить какое-нибудь утешение?
Только жестокое сердце могло не пожалеть этих бедных старух; они едут, трепещущие, испуская немелодичные, подавленные вздохи, и вся Франция, за ними вслед и по обеим сторонам их, кричит и гогочет от постоянного страха; так велика стала взаимная подозрительность между людьми. В Арне-ле-Дюк, на полпути от границы, патриотический муниципалитет и чернь снова берут на себя смелость остановить их; Луи Нарбонн должен на этот раз ехать обратно в Париж, спросить разрешения у Национального собрания, которое не без споров отвечает, что Mesdames могут ехать. После этого Париж начинает неистовствовать хуже, чем когда-либо, и вопить, как безумный. Пока Национальное собрание обсуждает этот кардинальный вопрос, Тюильри и ограда их наводняются толпой обоего пола; вечером Лафайет вынужден разгонять ее, и улицы приходится осветить. В это время комендант Бертье, которого ожидают великие, ему еще неведомые дела, осажден в Бельвю, в Версале. Никакие хитрости не помогли ему вывезти со двора багаж принцесс; разъяренные версальские женщины с криком обступили его, и его же собственные солдаты перерезали постромки лошадей. Комендант "удалился в комнаты"20 в ожидании лучших времен.
А в те же самые часы, когда принцессы, только что освобожденные военной силой из Море, спешат добраться до чужих стран и еще не задерживаются в Арне, их августейший племянник, бедный Monsieur в Париже шмыгнул ради безопасности в свои подвалы в Люксембургском дворце, и, по словам Монгайяра, его с трудом удалось убедить выйти оттуда. Вопящие толпы окружают Люксембургский дворец, привлеченные слухами о его отъезде; но, едва увидев его и услышав его голос, они хрипят от восторга и с виватами провожают его и Madame до Тюильри. Это такая степень нервного возбуждения, какую переживали лишь немногие народы.