Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Томас Гарди
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
Можете себе представить, каково было Нетти сидеть там и дожидаться, когда она услыхала стук в дверь, у нее сердце чуть из груди не выскочило так, по крайней мере, мне рассказывали. Отворила она управляющему и говорит, понизив голос:
– Вы уж извините нас, сэр, но дяде сегодня нездоровится, и, боюсь, он не сможет с вами разговаривать.
– Вот тебе раз! – сказал управляющий. – Что ж, выходит, я зря тащился в такую даль из-за этого пустячного дела!
– Что вы, сэр, почему зря? – говорит Нетти. – Разве нельзя сделать это без него?
– Разумеется, нельзя! Он должен уплатить деньги и подписать документ в моем присутствии.
Нетти задумалась.
– Дядя ужас как боится всяких таких дел, вот почему он и тянул так долго. А сегодня я прямо испугалась, как бы он не помешался со страху. Когда я ему сказала, что вы скоро придете с документами, он, бедный, так и застучал последними зубами. Он всегда побаивался разных агентов и сборщиков налогов.
– Бедняга! Но тут уж ничего не поделаешь – я должен его видеть и засвидетельствовать его подпись.
– А что, если мы сделаем так, сэр, чтобы вы видели, как он подписывает, а он бы об этом не знал? Я его успокою, скажу, что вы разрешили сделать не по всей форме и подождете на улице. Ведь если вы увидите, как он подпишет, этого будет достаточно, правда? Он такой больной слабый старик, сэр, и если бы вы были так добры...
– Если я увижу, как он подпишет, этого, конечно, достаточно – больше мне ничего и не надо. Но как же сделать, чтобы я его видел, а он меня нет?
– А вот как, сэр. Пойдемте, пожалуйста, вон туда.
Нетти отвела его на несколько шагов в сторону, и они оказались под окнами дядиной комнаты. Она нарочно не опускала штор, и свет из окна падал на кусты сада. В дальнем конце комнаты виднелась фигура старика, сидящего, как Нетти его посадила, в кресле, с очками на носу перед книгой, освещенной свечой, управляющий видел его затылок вполоборота, плечи и одну руку.
– Видите, сэр, он читает библию, – говорит Нетти самым кротким голоском.
– Вижу. А я думал, что он не очень-то набожен.
– Нет, библию он читать любит, – заверила его Нетти. – Но сейчас он, кажется, задремал над ней. Оно и понятно – человек он старый, да к тому же еще и болен. Отсюда вам будет видно, как он подпишет, сэр. Уж сделайте поблажку больному.
– Хорошо, – сказал управляющий, закуривая сигарету. – Надо полагать, вы приготовили ту незначительную сумму, которую вам полагается уплатить за возобновление договора?
– Конечно, – ответила Нетти. – Сейчас принесу.
Она вынесла ему деньги, завернутые в бумажку, управляющий их пересчитал и. вынув из нагрудного кармана драгоценные документы, отдал ей тот, который нужно было подписать.
– У дяди немного парализована рука, – добавила Нетти. – Не знаю, какая уж у него получится подпись, да еще со сна.
– Это не имеет значения, – была бы подпись.
– А мне можно поддержать его руку?
– Пожалуйста, моя милая, можете поддержать его руку – это не играет роли.
Нетти вернулась в дом, а управляющий остался курить в саду. Теперь для Нетти начиналось самое трудное. Управляющий, глядя в окно, видел, как она поставила перед дядей чернилицу, то есть чернильницу, – никак не отучусь называть ее по-старому, – и, тронув его за локоть словно для того, чтобы его разбудить, что-то сказала и положила перед ним бумагу, показав, где надо подписывать, она обмакнула перо и вложила ему в руку. Подвинувшись, чтобы помочь ему держать перо, она так ловко стала, что управляющему были видны только часть головы старика и рука: и он увидел, как эта рука вывела подпись. После этого Нетти тотчас же вынесла управляющему документ, и при свете, падающем из окна, он подписался, как свидетель. Затем он вручил ей договор, подписанный сквайром, и ушел; а на следующее утро Нетти сказала соседям, что ее дядя умер ночью в постели.
– Значит, она раздела его и уложила в постель?
– Значит, так. Эта девица была не из трусливого десятка. Вот так она и вернула себе дом и усадьбу, которые, собственно говоря, уже были для нее потеряны, а заполучив их, заполучила и мужа.
Говорят, всякая добродетель вознаграждается, Нетти тоже была вознаграждена за хитрую свою уловку, с помощью которой добыла себе Джаспера. На третьем году супружества он начал ее поколачивать – не сильно, а так, отвесит иногда оплеуху, со злости Нетти рассказала соседям, что она для него сделала и как теперь в этом раскаивается. Когда умер старый сквайр и во владение вступил его сын, по деревне пополз слушок об этой истории. Но Нетти была приятная молодая бабенка, а сын сквайра – приятный молодой человек и, в отличие от отца, ничего не имел против мелких арендаторов, так что дела поднимать он не стал.
После этого рассказа все приумолкли, а вскоре фургон спустился с холма, за которым начиналась длинная, беспорядочно разбросанная в лощине деревня. Когда они въехали на улицу, пассажиры начали один за другим слезать около своих домов. Прибыв в гостиницу и договорившись о ночлеге, мистер Лэкленд слегка закусил и пошел осматривать места, так хорошо знакомые ему с далекого детства. Всходила луна, озаряя все вокруг, и все же он не находил в знакомых предметах той прелести, какой наделял их в своем воображении, когда находился от них за две тысячи миль. Человека совершенно постороннего наверняка пленила бы эта старая деревня – уголок старой страны, он подпал бы под власть ее своеобразного очарования, но для, мистера Лэкленда оно снижалось преувеличенными ожиданиями, которые породила в нем память детских лет. Он шел по улице, поглядывая то на какую-нибудь печную трубу, то на обветшалую каменную стену, наконец он очутился возле кладбища и вошел за ограду.
При ярком лунном свете нетрудно было разобрать надписи на могильных плитах, и Лэкленд впервые почувствовал себя среди своих. Так вот где они все, кого он оставил в деревне тридцать пять лет тому назад, – Сэллеты, Дарты, Пауэлы, Прайветты, Сардженты, о которых он только что слышал, а вот и другие, еще более знакомые имена: Джиксы, Кроссы, Найты, Олды. Несомненно, члены их семей, а может быть, и кое-кто из тех, кого он знавал, еще живы, но для него все они будут незнакомыми людьми. Он думал, что сразу обретет здесь корни, что-то родное, к чему можно прилепиться сердцем, но теперь понял, что, если поселится здесь, ему придется заново налаживать связи с людьми, как будто он приехал сюда впервые. Время и жизнь не захотели ждать, пока он надумает вернуться домой.
Еще несколько дней Лэкленда видели то в гостинице, то на деревенской улице, то на окрестных полях и дорогах, потом он тихо, как призрак, исчез. Кому-то из деревенских он сказал, что в этот приезд хотел только посмотреть на знакомые места и поговорить с жителями, – это он и сделал, что же касается его намерения поселиться в деревне и провести здесь остаток своих дней, оно, по-видимому, никогда не осуществится. С тех пор прошло уже лет двенадцать – пятнадцать, но в деревне он больше так и не появлялся.
1891
МОГИЛА НА РАСПУТЬЕ
Перевод В. Хинкиса
Всякий раз, проезжая через Чок-Ньютон, гляжу я на ближнее взгорье, туда, где проселок сходится с пустынной прямоезжей дорогой, что размежевывает два соседних прихода, гляжу, и тотчас припоминается мне событие, происшедшее некогда в этих местах; и, хотя теперь, быть может, незачем лишний раз возмущать покой прошлого, все же то, что случилось здесь, достойно внимания.
Был темный, но на редкость сухой и теплый рождественский вечер (как рассказывали потом Уильям Дюи из Меллстока, Майкл Мэйл и другие), когда хор из большого прихода на полпути между городками Айвел и Кэстербридж Чок-Ньютона, где теперь железнодорожная станция – как раз перед полуночью собрался на улице, чтобы исполнить под окнами односельчан рождественские гимны. Эта группа музыкантов и певцов была одной из самых больших в графстве, и не в пример маленькому меллстокскому оркестру, где музыканты, более строго придерживаясь традиции, признавали лишь струнную музыку, чок-ньютонцы на больших воскресных службах выступали с медными и деревянными инструментами и занимали в церкви всю западную галерею.
В тот рождественский вечер было у них две или три скрипки, две виолончели, альт, контрабас, гобой, кларнеты, серпент и семеро певчих. Но для нас интересно не то, чем занимались в этот сочельник музыканты, а то, что им довелось увидеть.
Уже много лет ходили они на святках петь гимны, и ничего особенного с ними не приключалось, но говорят, что в тот вечер двое или трое старейших музыкантов с самого начала были в каком-то особенно торжественном и задумчивом настроении, словно ожидали они, что к ним присоединятся призраки прежних друзей, тех, которые теперь навеки успокоились на погосте, под оседающими холмиками, а встарь частенько певали в чок-ньютонском хоре и в музыке понимали побольше нынешних; или же что из окна какой-нибудь спаленки, вместо хорошо знакомого лица ныне здравствующей соседки, покажется чей-то легкий, призрачный силуэт и давно умолкнувший голос поблагодарит их за новогоднее поздравление. Впрочем, так обстояло дело только со стариками, а молодежь, как всегда, была весела и беззаботна. Когда сошлись они, как было условлено, посреди деревни, у каменного креста перед трактиром "Белая лошадь", кто-то сказал, что время-то ведь еще раннее, полночь не пробило. В прежние времена те, кто Христа славили, не начинали петь, прежде чем рождество не наступит по всем законам астрономии, а идти в трактир допивать пиво музыкантам тоже не хотелось; вот они и решили начать с дальних дворов у дороги на Сидлинч, где люди часов не имели, а потому не могли знать, настала уже полночь или еще нет. Рассудив так, они направились в сторону Сидлинча, а когда вышли на склон, то за домами, вдали на дороге, увидели огонек.
От Чок-Ньютона до Брод Сидлинча около двух миль, и на полпути проселок, поднявшись на взгорье, разделяющее эти деревни, как уже сказано, пересекает под прямым углом длинную, унылую дорогу, которая называется Лонг-Эш-Лэйн и не раз уже упоминалась в наших рассказах, – прямая, как межа у хорошего землемера, она была проложена еще римлянами и тянется на много миль к северу и к югу от этого места. Теперь она заброшена и поросла травой, но в начале нынешнего столетия здесь ездили часто, и дорога содержалась в порядке. Огонек мерцал на самом распутье.
– Кажется, я знаю, в чем тут дело, – сказал один из музыкантов.
С минуту они помедлили, толкуя между собой, не связан ли в самом деле этот огонек с тем случаем, о котором все они уже слышали, потом решили подойти ближе.
Взобравшись на взгорье, они увидели, что не ошиблись в своих догадках. Справа и слева от них тянулась Лонг-Эш-Лэйн, а у перекрестка, к которому с четырех сторон сходились дороги, подле столба была вырыта могила, и, как раз когда музыканты подошли, четверо парней из Сидлинча, иногда нанимавшиеся на такую работу, сбросили в яму мертвое тело. Рядом стояла лошадь, запряженная в телегу, на которой привезли труп.
Чок-ньютонские музыканты молча постояли на месте, а парни тем временем засыпали яму доверху, утоптали землю, потом побросали лопаты в телегу и собрались уходить.
– Кого это вы тут схоронили? – громко спросил Лот Свонхиллс. – Уж не сержанта ли?
Парни из Сидлинча были так поглощены своим делом, что теперь только заметили фонари чок-ньютонских музыкантов.
– А?.. Погоди-ка, вы не из Ньютона, те, что Христа славить ходят? – в свою очередь спросили могильщики.
– Мы самые. Так, значит, вы схоронили здесь старого сержанта Холвея?
– Да, его. Вы, стало быть, слышали про это?
Музыканты сказали, что не знают подробностей, – слышали только, что сержант застрелился у себя в кладовке в прошлое воскресенье.
– А с чего это он – никому не известно. По крайней мере, у нас, в Чок-Ньютоне, – продолжал Лот.
– Теперь уж известно. Все открылось на дознании. Музыканты подошли ближе, и сидлинчские могильщики,
присев отдохнуть после работы, рассказали им, как было дело.
– Все из-за сына. Не пережил бедный старик такого горя.
– Сын-то у него, помнится, в солдатах? Теперь он с полком в Индии, так, что ли?
– Ну да. А нашим солдатам там тяжеленько пришлось. Зря отец уговорил его пойти в армию. Но и Люку не след было попрекать родителя, ведь тот ему добра желал.
Короче говоря, дело было вот как. Старик, столь печально окончивший свои дни, отец молодого солдата, служившего в Индии, сам был раньше военным, и служба пришлась ему по душе, но он вышел в отставку задолго до начала войны с Францией. Вернувшись в родную деревню, он женился и зажил тихой семейной жизнью. Все же, когда Англия вступила в войну, он очень горевал оттого, что старческая немощь не позволяет ему вновь взяться за оружие. Единственный сын сержанта тем временем вырос, и пора было ему определить свое место в жизни; юноша хотел изучить какое-нибудь ремесло, но отец горячо убеждал его поступить на военную службу.
– Ремеслом теперь не расчет заниматься, – говорил он. – Ежели война с французом не скоро кончится – а по-моему, так оно и будет, – то от ремесла и вовсе проку не жди. Армия, Люк, – вот где твое место. В армии я человеком стал, и тебе того же желаю. Только тебе еще легче будет выдвинуться, времена теперь такие, горячие.
Это не очень-то понравилось Люку, ведь был он юноша тихий и большой домосед. Однако отцу он верил и, наконец сдавшись на его уговоры, поступил в ***скую пехотную часть. Через несколько недель он был назначен в полк, уже отличившийся в Индии под командованием генерала Уэллесли.
Но Люку не посчастливилось. Сперва на родину стороной дошли вести, что он занемог, а совсем недавно, когда старый сержант вышел на прогулку, кто-то сказал ему, что в Кэстербридже лежит письмо на его имя. Сержант послал нарочного, тот съездил в город за девять миль, уплатил сколько следует на почте и привез пакет, – старик надеялся получить известие от Люка, и в этом не ошибся, но такого письма он не ожидал никак.
Люк, видно, писал его в очень мрачном состоянии духа. Он жаловался, что жить ему стало невмоготу, и горько упрекал отца за совет посвятить себя делу, к которому у него совсем душа не лежала. А теперь он и славы не стяжал, и горя хлебнул, служа целям, которых не понимает и знать не хочет. Если бы не злополучный отцовский совет, он, Люк, спокойно занимался бы каким-нибудь ремеслом в родной деревне и по своей воле никогда бы ее не покинул.
Прочитав письмо, сержант ушел подальше от чужих глаз и присел на скамью у дороги.
Когда полчаса спустя он встал со скамьи, вид у него был убитый и жалкий, и с той поры старик совсем пал духом. Уязвленный в самое сердце попреками сына, он стал запивать. Жил он один-одинешенек в домике, доставшемся ему от жены, которая умерла за несколько лет перед этим. Однажды утром, незадолго до рождества, в доме сержанта грянул выстрел, и подоспевшие соседи нашли старика уже при смерти. Он застрелился из старинного кремневого ружья, которым, бывало, пугал птиц; судя по тому, что от него слышали накануне, а также по распоряжениям, сделанным им на случай смерти, это был заранее обдуманный поступок, на который его толкнуло отчаяние, вызванное письмом сына. Присяжные вынесли вердикт о самоубийстве.
– Вот и письмо, – сказал один из могильщиков. – Его нашли в кармане покойника. Сразу видать, не один раз он его читал да перечитывал. Ну, да на все воля божья.
Яма была уже засыпана, землю разровняли, даже могильного холмика не осталось. Парни из Сидлинча пожелали ньютонским музыкантам доброй ночи и ушли, забрав лошадь с телегой, в которой привезли мертвеца. Вскоре шаги их затихли вдали, и лишь ветер равнодушно свистел над одинокой могилой, тогда Лот Свонхиллс повернулся к старому гобоисту Ричарду Теллеру.
– Слышь, Ричард, не годится эдак поступать с человеком, да еще со старым солдатом. Конечно, не бог весть какой вояка был этот сержант. А все ж надобно о спасении его души подумать, так, что ли?
Ричард ответил, что совершенно с этим согласен.
– А не спеть ли нам гимн над могилой, нынче ведь рождество, а спешить нам некуда, и всего дела-то на десять минут, и кругом пусто. Никто не запретит нам, да и не узнает.
Лот одобрительно кивнул.
– О всякой душе подумать надобно, – повторил он.
– Теперь хоть пой, хоть плюнь на его могилу – покойнику все одно, он теперь далече, – вмешался кларнетист Ноттон, самый отъявленный скептик в хоре. – Но коли все остальные согласны, то и я не прочь.
Они стали полукругом у свежей могилы и огласили ночной воздух гимном, который числился у них под номером шестнадцатым и был избран Лотом как наиболее приличествующий случаю и обстановке:
Грядет спаси-тель бед-ных душ,
И дья-вол пос-рам-лен.
– Чудно как-то петь это не живому, а покойнику, – промолвил Эзра Кэттсток, когда, закончив последнюю строфу, они в раздумье медлили у могилы. – Но все же милосерднее, чем просто уйти, как эти парни.
– А теперь – обратно, в Ньютон, пока доберемся до усадьбы пастора, будет уже полпервого, – сказал старший в хоре.
Но едва успели они уложить свои инструменты в футляры, как ветер донес до них стук экипажа, быстро катившего с той же стороны, куда незадолго перед тем удалились могильщики. Чтобы не попасть под колеса на узком проселке, музыканты решили подождать у перекрестка, пока ночной путник проедет мимо.
Через минуту в свете их фонарей показался наемный экипаж со взмыленной лошадью. Когда экипаж поравнялся с указательным столбом, чей-то голос крикнул: "Стой!" Кучер натянул поводья, дверца распахнулась, и на дорогу выпрыгнул солдат в форме одного из линейных полков. Солдат огляделся, и при виде музыкантов на лице его изобразилось удивление.
– Вы сейчас хоронили здесь покойника? – спросил он.
– Нет, мы не из Сидлинча, благодарение богу; мы ньютонский хор. А что здесь сейчас схоронили человека – так это верно; и мы пропели рождественский гимн над бренными его останками... Но кого это я вижу... Молодой Люк Холвей, тот, что воевал в Индии? Или ты его дух, явившийся прямо с поля брани? Выходит, ты и есть сын старика, ты и письмо написал...
– Не спрашивай... не спрашивай меня. Так, значит, погребение окончено?
– Настоящего-то погребения и не было, такого, как положено по христианскому обряду. Но его зарыли, это правда. Тебе, верно, попались по дороге четверо с пустой телегой?
– В канаве, как собаку, и все по моей вине!
Солдат молча постоял над могилой, и музыканты невольно прониклись жалостью к нему.
– Друзья мои, – вымолвил он наконец. – Теперь я, кажется, понимаю. Вы из сострадания спели ему гимн вместо заупокойной молитвы. Благодарю от всего сердца за вашу доброту. Да, я несчастный сын сержанта Ховея, я сын, который повинен в смерти отца не меньше, чем если бы убил его собственной рукой.
– Полно, полно. Не говори так. Он и без твоего письма все тосковал последнее время, мы сами слышали от людей.
– Когда я написал ему, мы были в Индии. Все обернулось против меня. А только я отправил письмо, мы получили приказ вернуться в Англию. Вот почему я сейчас здесь, перед вами. Когда мы добрались до кэстербриджских казарм, я узнал обо всем... покарай меня бог! Я поступлю, как отец, я тоже убью себя. Больше мне ничего не остается.
– Не делай глупостей, Люк Холвей, еще раз тебе говорю, подумай лучше о том, как всей своей жизнью искупить вину. И, может статься, отец твой, глядя на тебя, еще улыбнется с небес.
Люк покачал головой.
– Что-то не верится, – сказал он с горечыб.
– Ты постарайся стать таким же хорошим человеком, как твой отец. Еще не поздно.
– Вы так считаете? А я боюсь, что поздно... Но я подумаю. Спасибо за добрый совет. Одна цель в жизни у меня, во всяком случае, есть. Я перенесу тело отца на пристойное христианское кладбище, даже если мне придется сделать это собственными руками. Не в моих силах вернуть ему жизнь, так пусть хоть могила у него будет не хуже, чем у людей. Он не должен лежать на этом презренном месте.
– Вот и пастор наш тоже говорит, что у вас в Сидлинче варварский обычай, и надобно с ним покончить. А тут как-никак старый солдат... Наш пастор, скажу я тебе, не вашему чета.
– Он называет это варварством, да? О, как он прав! – вскричал молодой человек. – А теперь послушайте, друзья.
И Люк завел речь о том, что будет обязан им по гроб жизни, если они согласятся тайно перенести тело самоубийцы на кладбище, но не в Сидлинч, который отныне ему ненавистен, а в Чок-Ньютон. За это он готов отдать все, что имеет.
Люк осведомился, какого мнения на этот счет Эзра Кэттсток.
Кэттсток, виолончелист и одновременно церковный причетник, сказал после минуты раздумья, что молодому человеку следует самому потолковать с пастором.
– Может, он и не станет противиться. Сидлинчский пастор нравом крут, скажу я тебе, и рассуждает он так: ежели человек в сердцах порешил себя, так поделом же ему. А наш пастор – тот совсем других мыслей, глядишь, он и позволит.
– Как его зовут?
– Достопочтенный и преподобный мистер Олдхэм, брат самого лорда Уэссекса. Да ты не робей, это ничего. Обращение у него простое, ежели только ты не нализался так, что от тебя винным духом разит.
– А, тот же пастор, что и раньше. Я схожу к нему. Спасибо. А когда я исполню свой долг...
– Что ж тогда?
– В Испании война. Говорят, наш полк будет туда переброшен. Не пожалею себя, лишь бы стать таким, каким хотел меня видеть отец. Не знаю, чем это кончится, но сделаю все, что в моих силах. Клянусь в этом здесь, над его могилой. Да поможет мне бог.
Люк хлопнул ладонью по столбу с такой силой, что указатель закачался.
– Да, в Испании дерутся: вот случай показать себя. Тем дело пока и кончилось. Но вскоре стало известно, что по крайней мере в одном солдат сдержал свою клятву, ибо на святках пастор, увидав Кэттстока на кладбище, велел ему подыскать подходящее местечко для останков сержанта, причем заметил, что знавал покойного и не припомнит такого закона, который запрещал бы переносить прах. Но, не желая, чтобы про него говорили, будто он сделал это с целью досадить своему сидлинчскому коллеге, он предупредил Кэттстока, что этот акт милосердия следует совершить ночью и по возможности тайно, а могилу нужно вырыть в дальнем конце кладбища.
– Повидайтесь сегодня же с молодым Холвеем, – добавил пастор.
Но прежде чем Эзра успел что-либо предпринять, Люк сам пришел к нему на дом. Оказалось, что, ввиду нового оборота событий на Пиренейском полуострове, отпуск Люку сократили, и он обязан немедленно вернуться в полк, а потому просит своих новых друзей, чтобы они сами выкопали и снова погребли тело. Все расходы он оплатил заранее и умолял Эзру сделать все как можно скорее.
С тем Люк и уехал. А на другой день Эзра, подумав немного, снова явился к пастору, обуреваемый сомнениями. Он вспомнил, что сержант похоронен без гроба и, как знать, может быть, ему даже кол забили в сердце. Дело предстояло куда более хлопотное, чем казалось на первый взгляд.
– Мм-да, – пробормотал пастор. – Право, не знаю, как нам и быть.
Вслед за тем из ближнего городка прибыл надгробный камень, который возчику было велено доставить в дом мистера Эзры Кэттстока, все расходы были оплачены. Причетник и возчик вдвоем перенесли надгробье в сарай, а когда Эзра остался один, он надел очки и прочитал краткую и бесхитростную надпись:
Здесь покоится прах
сержанта ***ского пехотного Его Величества полка
Самуэля Холвея,
почившего в бозе декабря двадцатого дня 180... года.
От Л. X.
"Я недостоин называться твоим сыном".
Эзра снова отправился к пастору, в его усадьбу на берегу реки.
– Надгробье привезли, сэр. А только боюсь, никак не обладить нам это дело.
– Хотелось бы услужить ему, – сказал пастор. – Я бы и платы за погребение никакой не взял. Но раз вы и ваши товарищи не беретесь это сделать, не знаю уж, что вам сказать.
– Да видите ли, сэр, я порасспросил сидлинчских могильщиков, тех, что хоронили сержанта, и, как я думал, так все и есть. Они загнали в него шестифутовый кол – из загородки выдернули на овечьем выгоне. Вот и подумаешь, стоит ли браться за это дело, больно уж оно хлопотливое.
– Есть какие-нибудь известия о молодом Холвее?
Эзра слышал лишь, что сын сержанта на днях отплыл в Испанию с последним батальоном своего полка.
– И ежели он и впрямь в такой отчаянности, как мне показалось, ему уж не вернуться в Англию.
– Да, затруднительный случай, – промолвил пастор. Эзра обо всем рассказал своим друзьям, и тогда один
из них предложил поставить надгробный камень на распутье. Но все сказали, что это не годится. Другой советовал установить камень на кладбище, а покойник пусть лежит на прежнем месте, но все решили, что это бесчестно. В результате все осталось как было.
Надгробье долго лежало в сарае у причетника, пока Эзре это не надоело и он не перетащил его в дальний, заросший кустами конец сада. Время от времени кто-нибудь заводил речь об этом камне, но разговор неизменно кончался так: "Ежели вспомнить, как он был похоронен, так нечего нам и трудиться зря".
Втайне они были уверены, что Люк не вернется, и слухи о неудачах, постигших английскую армию в Испании, еще больше подкрепляли эту уверенность. А потому далее разговоров дело не шло. Камень весь оброс плесенью, валяясь под кустами в саду у Эзры, а потом ветер повалил одно из прибрежных деревьев, и оно раскололо камень на три куска. Со временем и эти остатки занесло опавшей листвой и мусором.
Люк не был уроженцем Чок-Ньютона, а в Сидлинче у него не осталось родных, и всю войну о нем не доходило сюда никаких вестей. Но после Ватерлоо и падения Наполеона появился в Сидлинче ротный старшина со множеством нашивок, как оказалось, – прославленный герой. Служба на чужбине так изменила Люка Холвея, что, только когда он назвался, односельчане признали в нем единственного сына старого сержанта.
Всю Пиренейскую кампанию он верой и правдой служил под командованием Веллингтона, сражался при Бусако, Фуэнтес д'Оноре, Сьюдад-Родриго, Бадахосе, Саламанке, Витории, КатрБра и Ватерлоо, а теперь вышел на пенсию, доставшуюся ему столь дорогой ценой, и приехал отдохнуть в родные края.
В Сидлинче он задержался не долее, чем нужно, чтобы перекусить с дороги. В тот же вечер он пошел в Чок-Ньютон пешком через взгорье, мимо указательного столба, и при виде знакомого места промолвил: "Благодарение богу, он не здесь". Близился вечер, когда Люк добрался до Ньютона, но он пошел прямо на кладбище. В сумерках могильные камни были еще видны, и он стал пристально их разглядывать. Но хотя Люк осмотрел всю ближнюю часть кладбища у дороги и всю дальнюю над рекой, он не нашел того, что искал, могилы сержанта Холвея и надгробья с надписью: "Я не достоин называться твоим сыном".
Он ушел с кладбища и стал расспрашивать местных жителей. Старый пастор давно умер, многие из хора тоже, но мало-помалу старшина доведался, что отец его все еще лежит на распутье у Лонг-Эш-Лэйн.
Опечаленный, Люк побрел было назад обычным путем, но ему пришлось бы снова пройти мимо столба, потому что другой дороги из Ньютона в Сидлинч не было. А он теперь видеть не мог этого места, в ушах его неотступно звучал укоризненный голос отца, поэтому он перелез через изгородь и пошел кривопутком, по вспаханным полям. Не раз среди ратных трудов поддержкой ему была мысль о том, что он возрождает честь семьи и искупает свою вину. И что же – оказывается, отец его, как и прежде, лежит в своей позорной могиле. Разумеется, Люк напрасно вообразил, будто только он один виноват в смерти отца, но Люку с его больной совестью казалось теперь, что все старания восстановить свое доброе имя и умилостивить тень оскорбленного отца пошли прахом.
Все же он попытался взять себя в руки и, покинув ненавистный Сидлинч, арендовал в Чок-Ньютоне небольшой, долгое время пустовавший, домик. Там он и жил в полном одиночестве, и ни одна женщина не переступала его порога.
Подошло рождество – первое после возвращения старшины на родину. Вечером в сочельник Люк сидел один у очага, как вдруг послышалось далекое пение, а немного погодя голоса зазвучали уже под самым его окном. Это пришел хор славить Христа, и хотя многие из старых музыкантов, в том числе Эзра и Лот, уже почили навеки, все те же старые гимны исполнялись по тем же старым книгам. Сквозь ставни в дом старшины донеслась знакомая рождественская песнь, которую прежний хор пропел когда-то над могилой его отца:
Грядет спаси-тель бед-ных душ,
И дья-вол пос-рам-лен.
Кончив петь, они ушли к другому дому, оставив Люка в безмолвии и одиночестве. Свеча оплыла, но он не пошевельнулся, пока она не затрещала и не стала меркнуть, колебля на потолке неверные тени.
Наутро рождественское веселье было прервано трагической вестью, которая мигом облетела всю деревню. На распутье, где был похоронен старый сержант, нашли старшину Холвея, – он прострелил себе голову.
Дома на столе он оставил записку, в которой просил похоронить его у дороги, рядом с отцом. Но записку кто-то нечаянно смахнул на пол, и ее нашли только после погребения, которое было совершено обычным порядком на кладбище.
КОММЕНТАРИИ
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
Рассказы Томас Гарди писал в продолжение всей своей долгой жизни; лишь последнее десятилетие он посвятил исключительно автобиографии и поэзии. Большая часть рассказов вышла в 80-90-х годах, то есть в то же время, что и его романы. После отказа от романистики, вызванного грубыми нападками критики на поздние романы Гарди, писатель почти полностью отошел и от новеллистического творчества. В XX веке увидел свет лишь один сборник рассказов и повестей, значительная часть которых была написана раньше.
Всего Гарди опубликовал четыре сборника: "Уэссекские рассказы" (1888), "Группа благородных дам" (1891), "Маленькие насмешки жизни" (1894) и "Переменившийся человек и другие рассказы" (1913). Вошедшие в эти сборники рассказы и повести, как правило, публиковались предварительно в журналах. В отличие от романов, рассказы не подвергались сколько-нибудь серьезной правке со стороны журнальных редакторов.
Исследователи обычно делят рассказы Гарди на четыре основных цикла, не всегда совпадающих с разбивкой их по сборникам. Это, во-первых, деревенские рассказы и местные предания; во-вторых, "романтические истории", сильно сдобренные порой юмором или иронией; в-третьих, парадоксальные истории, которые сам Гарди назвал "маленькими насмешками жизни"; и наконец, в-четвертых, драматические, а иногда и трагические рассказы и повести. В томе представлены все циклы новеллистики Гарди.
Рассказы писателя кровно связаны с его романами. Они подготавливали широкие романические полотна, служа как бы своеобразной экспериментальной площадкой для разработки тем, фабул, характеров. При всем своеобразии "малого жанра" в них немало общего с романами Гарди, и это не должно удивлять читателя.