355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тобиас Вулф » Рассказы » Текст книги (страница 3)
Рассказы
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:42

Текст книги "Рассказы"


Автор книги: Тобиас Вулф


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Сознание Миллера от боли проясняется, и он вдруг отчетливо слышит дробный стук дождевых капель по собственному плащу. А вслед за этим – жалобное завывание мотора. По размытой дороге, разбрызгивая отвратительную жижу, едет джип, его швыряет из стороны в сторону, из-под колес летят комья грязи. И автомобиль заляпан той же грязью. Затормозив в районе расположения роты, водитель дает два гудка.

Миллер озирается, силясь понять, как поведут себя другие. Но никто даже не пошевелился. Все как сидели, так и сидят в своих окопах.

Раздается еще один гудок. Из придорожных зарослей выныривает невысокая фигурка в плаще. Плащ у коротышки доходит почти до пят – по этой примете Миллер узнает старшего сержанта. Тот идет к джипу неспеша – мешает грязь, густо налипшая на ботинки. Подходит, наклоняется к шоферу и через секунду вновь выпрямляется. Смотрит на дорогу. Затем задумчиво бьет ногой по одной из шин. Поднимает голову и громко выкрикивает фамилию Миллера.

Миллер молча следит за ним. Сержант кричит вторично, и только тогда Миллер с трудом выкарабкивается из окопа. Солдаты поворачивают серые лица в его сторону, хмуро глядят, как он устало тащится мимо них.

– Иди-ка сюда, парень, – говорит старший сержант и, сделав несколько шагов навстречу Миллеру, жестами подзывает его.

Миллер послушно идет вперед. Что-то случилось. Наверняка. Иначе с чего бы сержант назвал его "парнем", а не "сукиным сыном", как обычно. В левом боку там, где язва, – начинает отчаянно печь.

Старший сержант упорно смотрит себе под ноги.

– Здесь вот какое дело, – начинает он, но тут же резко обрывает фразу и поднимает глаза на Миллера. – Проклятье! Ты хоть знал, что твоя мать тяжело больна?

Миллер молчит, только крепче сжимает губы.

– Она ведь давно болеет, так? – Миллер по-прежнему молчит, и тогда старший сержант выпаливает: – Она вчера вечером умерла. Прости, мне очень жаль. – Он сочувственно глядит на Миллера, и тот замечает движение руки под плащом: сержант хотел бы по-мужски его обнять, но – увы! – для этого ему нужно быть выше Миллера или на худой конец одного с ним роста. И рука опускается.

– Ребята отвезут тебя на базу, – продолжает старший сержант, кивая на джип. – Позвонишь в Красный Крест – они все организуют. Тебе стоит немного передохнуть, – прибавляет он и возвращается в заросли.

Миллер поворачивает к машине. Кто-то из окопов кричит:

– Эй, Миллер, что там стряслось?

Миллер оставляет вопрос без ответа. Он боится, что расхохочется, если откроет рот. Тогда всему конец. Опустив голову и скорбно сжав губы, он устраивается на заднем сиденье и не поднимает глаз, пока они не отъезжают примерно на милю. Сидящий рядом с шофером толстяк рядовой не сводит с него глаз. Потом говорит:

– Сочувствую. Смерть матери – большое горе.

– Куда уж больше, – соглашается шофер, тоже рядовой, бросив через плечо быстрый взгляд на Миллера. Тот успевает уловить в темных очках свое отражение.

– Все к тому шло, – бормочет Миллер, пряча глаза.

Руки его дрожат. Он зажимает их между колен и переводит взгляд на треснутое пластиковое стекло, за которым проносятся деревья. Дождь стучит по брезентовому верху джипа. Он-то здесь, под кровом, а остальные – всё еще там. Миллер не может не думать о тех, кто остался мокнуть под дождем, и при мысли о них ему хочется расхохотаться и хлопнуть себя по колену. Вот уж повезло так повезло.

– У меня в прошлом году бабка померла, – говорит шофер. – Но мать – совсем другое дело. Мне очень жаль, Миллер.

– Ладно, чего уж, – отзывается Миллер. – Как-нибудь справлюсь.

Толстяк сочувственно прибавляет:

– Послушай, ты только не стесняйся. Хочется плакать – плачь. Не сдерживайся. Точно, Леб?

Шофер согласно кивает:

– Ну конечно.

– Я не стесняюсь, – заверяет их Миллер. Как бы ему хотелось открыть этим парням всю правду, чтобы они не считали своим долгом корчить постные физиономии до самого форта Орд. Но расскажи он им все как есть, ребята развернутся и отвезут его обратно.

Сам он давно смекнул, в чем дело. В батальоне есть еще один Миллер с теми же инициалами – У. П.; у того, другого Миллера, и умерла мать. Их почту вечно путали и на этот раз снова напортачили. Как только старший сержант заговорил о матери, Миллер тут же все просек.

И вот теперь остальные солдаты торчат под открытым небом, а он едет в машине. А впереди его ждут горячий душ, сухая одежда, пицца и теплая постель. И он не совершил ничего противозаконного – просто сделал, что было сказано. Они сами ошиблись. Завтра он отдохнет, как велел ему сержант, проконсультируется с врачом по поводу сломанного моста, а может и в киношку сходит. А потом уж позвонит в Красный Крест. Когда все разъяснится, время будет упущено – и в поле его не пошлют. А самое главное – другой Миллер ничего не будет знать. Еще один день проведет с мыслью, что мать жива. И заслуга в этом его, Миллера. Можно и так на это посмотреть.

Толстяк опять повернулся и уставился на Миллера. Глаза у него маленькие и темные, на широком бледном лице – капельки пота. На нашивке фамилия – Кайзер. Обнажив ровные и мелкие, как у ребенка, зубы, он говорит:

– Ну и выдержка у тебя, Миллер. Мало кто смог бы так хорошо держаться.

– Я бы не смог, – признается шофер. – Да и другие тоже. Но это естественно, Кайзер.

– Твоя правда, – соглашается Кайзер. – Я бы тоже сорвался. День, когда умрет мамочка, станет самым черным в моей жизни. – Он быстро моргает, но Миллер успевает заметить слезы, затуманившие его маленькие глазки.

– Все мы когда-нибудь умрем, – рассудительно замечает Миллер. – Раньше или позже. Это моя философия.

– Круто, – отзывается шофер. – Очень круто.

Кайзер бросает на товарища быстрый взгляд.

– Успокойся, Лебовиц.

Миллер подается вперед. Лебовиц – еврейская фамилия. Значит, шофер еврей. Миллеру хочется спросить, как случилось, что Лебовиц оказался в армии, но он боится его обидеть. Вместо этого он дипломатично замечает:

– В наши дни не так часто встретишь еврея среди солдат.

Лебовиц смотрит в зеркало дальнего обзора. Густые брови удивленно поднимаются над темными очками, он покачивает головой и что-то говорит, но Миллер не разбирает слов.

– Успокойся, Лебовиц, – повторяет Кайзер и, повернувшись к Миллеру, спрашивает, когда похороны.

– Какие похороны? – недоумевает Миллер.

Лебовиц разражается хохотом.

– Заткнись, идиот, – одергивает его Кайзер. – Ты что, никогда не слыхал про шок?

Лебовиц замолкает, вновь бросает взгляд в зеркало и говорит:

– Прости, Миллер. Я виноват. – Миллер пожимает плечами. Неугомонный язык опять подобрался к протезу, уткнулся в него, и Миллер застывает от боли.

– А где жила твоя мать? – спрашивает Кайзер.

– В Реддинге, – отвечает Миллер.

Кайзер понимающе кивает.

– А-а-а. В Реддинге... – повторяет он, продолжая пялиться на Миллера. Лебовиц тоже то и дело отрывает взгляд от дороги, чтобы лишний раз на него посмотреть. Миллер понимает, что солдаты разочарованы: они ожидали совсем другой реакции – взрыва эмоций и всего такого. Оба и раньше сталкивались с подобными вещами и видели, как переживают другие парни, этот же явно не соответствовал стандарту. Миллер смотрит в окно. Дорога проходит вдоль гор. С левой стороны сквозь деревья пробивается яркая синева, и, когда джип вырывается на открытое место, перед ними появляется безбрежная гладь океана под чистым – без единого облачка – небом. Только легкая дымка у верхушек деревьев напоминает о темных, оставленных позади тучах – тех, что нависли в горах над солдатами.

– Поймите меня правильно, – оправдывается Миллер. – Мне больно, что она умерла.

– Вот так-то лучше, – поощряет его Кайзер. – Тебе нужно выговориться.

– Просто я не очень хорошо ее знал, – говорит Миллер, и от этой чудовищной лжи им вдруг овладевает чувство необыкновенной легкости. Поначалу оно пугает его, но вскоре Миллеру начинает нравиться его новое состояние. Теперь можно нести что угодно.

Миллер корчит скорбную гримасу.

– Мне было бы намного тяжелее, не брось она нас в свое время. Оставила в самый разгар уборки урожая. Ушла, не сказав ни слова.

– Вижу, ты зол на нее, – говорит Кайзер. – Валяй рассказывай. Облегчи душу.

Помнится, о похожей истории рассказывалось в какой-то песне, но Миллер забыл, как там дальше развивались события. Опустив голову, он разглядывает сапоги.

– Это убило отца, – произносит он, выдержав паузу. – Разбило ему сердце. У меня на руках осталось пятеро малышей, не говоря уж о ферме. – Миллер закрывает глаза. Он видит вспаханное поле; солнце уже садится, и ребятишки, забросив тяпки и грабли на плечи, возвращаются домой. Пока джип трясется на ухабах, Миллер успевает рассказать, как трудно приходится подростку, неожиданно ставшему главой семьи. Когда они выезжают на шоссе и поворачивают на север, он подходит к концу истории. Машину перестает трясти и уже не заносит на поворотах. Шофер увеличивает скорость. Шины монотонно шуршат по ровному асфальту. Торчащая радиоантенна со свистом рассекает воздух.

– Во всяком случае, – завершает рассказ Миллер, – я уже два года не получал от нее весточки.

– Тебе впору кино снимать, – замечает Лебовиц.

Миллер не знает, как реагировать на эти слова. Он ждет, не разовьет ли Лебовиц свою мысль, но тот молчит. Молчит и Кайзер – он вот уже несколько минут не поворачивается к Миллеру. Оба солдата в молчании смотрят на дорогу. Миллеру ясно: они потеряли к нему интерес. Он разочарован: забавно было их разыгрывать.

Впрочем, одно было правдой: Миллер действительно уже два года не получал писем от матери. Она много писала ему, когда он только поступил на службу – не реже раза в неделю, а иногда и два раза, – но Миллер отправлял все ее письма назад нераспечатанными, и примерно через год мать сдалась и перестала писать. Она пыталась звонить, но Миллер отказывался подходить к телефону, и ей пришлось прекратить и эти попытки. Миллер хотел, чтобы она поняла: ее сын не из тех, кто подставляет другую щеку. Он человек серьезный. Кто хоть раз обидел его – потерял навсегда.

Мать обидела Миллера тем, что не за того вышла замуж. Фил Доув, учитель биологии. У Миллера были проблемы с этим предметом – мать отправилась в школу побеседовать с преподавателем, а кончилось дело тем, что они обручились. Миллер пытался вправить ей мозги, но безуспешно – мать и слушать его не хотела. Глядя на нее, можно было подумать, что она и впрямь нашла себе достойную партию, а не рядового учителишку, который только и умеет, что препарировать лягушек, да к тому же еще и заикается.

Как ни старался Миллер помешать этому браку, ничего не выходило: мать будто ослепла и забыла, как хорошо им было вдвоем. Он всегда ждал возвращения матери с работы, приготовив к ее приходу кофе. Попивая горячий кофе, они болтали о всякой всячине, а иногда просто сидели в сгущавшихся сумерках, ничего не делая, пока телефонный звонок или скулеж просившейся гулять собаки не заставлял их подняться. Прогулка с собакой вокруг пруда. И снова – домой. Потом они ужинали, ели что хотели, иногда – вообще ничего, иногда – одно блюдо три или четыре вечера подряд, смотрели что-нибудь по телеку – тоже по своему выбору, и спать ложились, когда хотели, а не потому, что их кто-то заставлял. Вот так и жили вдвоем у себя дома.

Фил Доув так запудрил мозги матери, что она совсем забыла, как хорошо им жилось. Не ведала, что разрушает. "Ты все равно когда-нибудь уйдешь, повторяла мать. – Годом раньше, годом позже". Эти слова показывали, до какой степени она не понимает Миллера: ведь он никогда не бросил бы ее, ни за что на свете. Он сказал об этом матери, но она только засмеялась, словно услышала что-то забавное. А ведь он не шутил. Миллер говорил вполне серьезно и так же серьезно пообещал, что никогда больше слова ей не скажет, если она выйдет за Фила Доува.

Она вышла-таки за Доува. В первый же вечер Миллер перебрался в мотель и провел там еще две ночи – пока не кончились деньги. А потом записался в армию. Он понимал, что причинит этим матери сильную боль: до окончания школы оставался всего месяц, и, кроме того, его отец погиб, когда служил в армии. И не во Вьетнаме, а в Джорджии. Несчастный случай. На отца опрокинулся котел с кипятком, когда он и еще один солдат закладывали в него грязную посуду. Миллеру было тогда шесть лет. С тех пор мать возненавидела армию, но даже не потому, что муж погиб, – она знала, что его рано или поздно пошлют на войну, где всякое может случиться, она слышала про засады и мины, – а потому, что он потерял жизнь так нелепо. Армия не дает солдатам даже погибнуть достойно, говорила она.

И она оказалась права. Армия ни к черту не годилась, и жизнь там была еще хуже, чем думала мать. Время проходило попусту. Глупейшее существование. Миллер тяготился каждой минутой, проведенной в армии, но это мерзкое чувство смягчалось сладким ядом мести: ведь мать знает, как ему плохо. И страдает от этого. И хотя ей не так тяжело, как ему – ни на день не отпускавшая его боль устремлялась в живот, пронзала зубы, проникала в каждую клеточку его тела, но большего страдания он просто не мог для нее придумать. Во всяком случае, мать теперь его не забудет.

Кайзер и Лебовиц рассуждают о гамбургерах. О том, каким, на их взгляд, должен быть идеальный гамбургер. Миллер старается не прислушиваться, но солдаты упорно не меняют тему разговора, и вот уже и он не может думать ни о чем, кроме бифштекса с кетчупом и горчицей и куске дымящегося мяса с луком, на котором еще видны темные, крест-накрест, полоски от гриля. Он совсем уже собрался попросить солдат сменить тему, но в этот момент Кайзер поворачивается к нему со словами:

– Ты как, способен чего-нибудь пожевать?

– Не знаю, – мнется Миллер. – Думаю, да.

– Мы не прочь остановиться и перекусить. Но решать тебе. Скажешь – поедем дальше без остановок. Нам ведь приказано доставить тебя прямо на базу.

– Я поел бы, – говорит Миллер.

– Вот и молодец. Сейчас тебе как никогда нужны силы.

– Я поел бы, – повторяет Миллер.

Лебовиц глядит на него в зеркальце, качает головой и отводит глаза. Они сворачивают с шоссе, удаляясь от океана, и подъезжают к перекрестку, где напротив двух бензоколонок расположились симметрично два ресторанчика. Вход в один заколочен, и Лебовиц подкатывает к стоянке перед другим – "Молочным раем". Здесь он выключает мотор, и неожиданная тишина опускается на трех неподвижно сидящих мужчин. Потом тишину нарушает отдаленный лязг металла, карканье вороны, скрип сиденья под заерзавшим Кайзером. Рядом с тронутым ржавчиной трейлером заливается лаем собака. Тощая беленькая собачонка с желтыми глазами. Она лает и одновременно, задрав ногу, чешется о вывеску, на которой изображена открытая ладонь с надписью над ней: "Предсказываю будущее".

Они вылезают из джипа, и Миллер плетется следом за Кайзером и Лебовицем. В теплом воздухе разлит запах машинного масла. На противоположной стороне дороги, у бензоколонки, мужчина в плавках, с обгоревшей на солнце кожей изо всех сил старается накачать велосипедные шины: он нервно, рывками давит на насос, отчаянно при этом ругаясь. Миллер прикасается языком к сломанному мосту, легонько его приподнимает. Интересно, удастся ли ему съесть гамбургер? Подумав, он приходит к выводу, что это не исключено – надо только жевать другой стороной рта, и больно не будет.

Но он ошибся. Было больно, и еще как! И потому, куснув пару раз, Миллер отодвигает тарелку. Подперев руками подбородок, он слушает, как Лебовиц и Кайзер спорят, можно ли предсказать будущее. Лебовиц рассказывает про знакомую девушку с экстрасенсорными способностями.

– Едем мы как-то вдвоем в машине, и вдруг она ни с того ни с сего говорит, о чем я думаю. Все как есть – просто невероятно.

Покончив с гамбургером, Кайзер запивает его молоком.

– А что тут такого? – говорит он. – Я так тоже могу. – Он придвигает к себе тарелку Миллера и откусывает кусок от его гамбургера.

– Ну валяй, – подначивает его Лебовиц. – Скажи, о чем я сейчас думаю. Но знай, я думаю не о том, о чем, ты думаешь, я думаю.

– Нет, о том.

– Ну хорошо, сейчас о том, – соглашается Лебовиц. – Но раньше, – не о том.

– Я гадалку даже близко не подпустил бы, – вступает в разговор Миллер. Чем меньше знаешь, тем лучше.

– Сама мудрость заговорила устами рядового У. П. Миллера, – иронизирует Лебовиц, косясь на Кайзера, который приканчивает Миллеров гамбургер. – А ты как? Я бы испытал судьбу.

Кайзер задумчиво жует. Проглотив последний кусок, облизывает губы.

– Я согласен, – объявляет он. – А почему нет? Если Миллер не против.

– Против чего? – спрашивает Миллер.

Лебовиц встает и надевает темные очки.

– Не волнуйся за Миллера. У него нервы как канаты. Он не теряет головы, даже когда все вокруг сходят с ума.

Кайзер и Миллер поднимаются из-за стола и идут за Лебовицем. На улице тот, устроившись в тени мусорного ящика, вытирает платком ботинки. Вокруг кружат блестящие, с синим отливом мухи.

– Так против чего? – повторяет свой вопрос Миллер.

– Да вот хотим проверить, на что годятся эти предсказания, – отвечает Кайзер.

Лебовиц выпрямляется, и все трое идут к трейлеру.

– Я вовсе не прочь пойти с вами, – говорит Миллер, но возле джипа останавливается. Лебовиц и Кайзер идут дальше. – Слушайте, вы, – говорит он и вприпрыжку догоняет солдат. – У меня куча дел. Нужно поскорее попасть домой.

– Мы знаем, каково тебе, – отзывается Лебовиц, не поворачиваясь и продолжая идти.

– Это не займет много времени, – добавляет Кайзер.

Собака предостерегающе лает, но, поняв, что задержать этих троих не удастся, убегает за трейлер. Лебовиц стучит в дверь. Ее открывает круглолицая женщина с черными запавшими глазами и полными губами. Один ее глаз слегка косит, и потому кажется, что она смотрит на солдат только здоровым глазом, а другим высматривает что-то совсем в другом месте. Явно цыганка – никакого сомнения. Миллер никогда прежде не видел цыган, но сразу признал в женщине цыганку: точно так же он ни с каким другим зверем не спутал бы при встрече волка. Живи он здесь, обязательно пришел бы сюда ночью с другими мужчинами, и они бы, размахивая факелами, с криками прогнали ее.

– Вы как, работаете сейчас? – спрашивает Лебовиц.

Женщина кивает, вытирая руки о юбку. На ярких лоскутах, из которых юбка сшита, остаются белые полосы.

– Гадать всем? – осведомляется она.

– Ага. – Голос Кайзера звучит неестественно громко.

Женщина снова кивает, ее здоровый глаз смотрит сначала на Кайзера, потом на Лебовица и наконец на Миллера. Глядя на последнего, она улыбается и выпаливает набор каких-то несусветных звуков – то ли слова незнакомого языка, то ли заклинание. Как будто рассчитывает, что Миллер ее поймет. Один из ее передних зубов совсем черный.

– Нет, мэм, – отказывается Миллер. – Нет. Мне гадать не надо. – И в подтверждение своих слов качает головой.

– Заходите, – говорит женщина и отступает в сторону.

Лебовиц и Кайзер поднимаются по ступенькам и исчезают в трейлере.

– Заходи, – повторяет женщина и манит своими белыми руками Миллера к себе. Миллер отшатывается, продолжая качать головой.

– Оставьте меня в покое, – говорит он и, прежде чем женщина успевает что-нибудь сказать, поворачивается и идет прочь. Подойдя к джипу, он забирается внутрь и, развалившись на месте шофера, распахивает обе дверцы, чтобы устроить небольшой сквозняк. Миллер физически ощущает, как от теплого ветерка подсыхает его промокшая форма. Противно пахнет мокрым брезентом, этот отдающий плесенью запах смешан с кислым запахом его собственного пота. Сквозь два мутных полукруга, что расчистили дворники на грязном ветровом стекле, Миллер видит трех пацанов, которые сосредоточенно мочатся на стенку бензоколонки.

Миллер наклоняется, чтобы расшнуровать ботинки. Мокрые шнурки не поддаются, от напряжения кровь приливает к лицу, дыхание учащается. "Чертовы шнурки, – бормочет он. – Чертов дождь". Наконец шнурки развязаны – тяжело дыша, Миллер выпрямляется. Смотрит на трейлер. Чертова цыганка.

Трудно поверить, что эти два осла вошли-таки в трейлер. А еще смеялись. Им все шуточки. Что ж, это говорит только об их глупости: такими вещами не шутят. Кто знает, что скажет гадалка, но от того, что она скажет, не уйти. Тебе открывают будущее, и с этого времени твое будущее здесь, перед тобой. Это все равно что открыть дверь своему убийце.

Будущее. Каждый и так знает свое будущее – кроме деталей. Одно, во всяком случае, очевидно: все идет к худшему. А если это знать, остальное не так уж и важно. Ни о чем конкретном лучше не думать.

У Миллера нет никакого желания знать детально свое будущее. Он стягивает мокрые носки и растирает белые затекшие ступни. Время от времени поглядывает на трейлер, где цыганка гадает Кайзеру и Лебовицу, и неодобрительно фыркает. Нет, он своего будущего знать не хочет.

Потому что и вправду все становится только хуже. Вот сидишь ты перед своим домом, тычешь палочкой в муравейник, слышишь, как на кухне позвякивает столовое серебро и переговариваются отец с матерью, а потом – трудно даже вспомнить, в какой момент, – один из голосов перестает звучать. И никогда тебе его больше не услышать. В путешествии из сегодня в завтра засады не избежать.

Нет, не стоит думать о том, что тебя ждет впереди. У Миллера и сейчас уже язва, да и зубы – хуже некуда. Запас сил тает. А что будет с ним в шестьдесят? Да что там в шестьдесят – что будет с ним хотя бы через пять лет? Миллер как-то видел в ресторане парнишку своего возраста в инвалидной коляске, его кормила супом женщина, которая одновременно разговаривала с другими людьми, сидящими за столом. Скрюченные кисти юноши лежали на коленях, словно пара оброненных перчаток. Закатанные брюки открывали бледные исхудалые ноги – кожа да кости. Юноша с трудом шевелил головой. Женщина, поглощенная болтовней с друзьями, не очень заботливо кормила своего подопечного: половина супа проливалось ему на рубашку. А вот взгляд у калеки был вполне осмысленный. Миллер тогда еще подумал: со мной такое тоже может случиться.

Ты чувствуешь себя отлично, и вдруг ни с того ни с сего что-то нарушается в твоей системе кровообращения и часть твоего мозга перестает функционировать. И ты уже не тот, что прежде. А если это не случится внезапно, значит, мозгу суждено разрушаться постепенно. Один конец.

Когда-нибудь Миллер умрет. Он это знает и гордится своим знанием: ведь все вокруг только притворяются, что знают об этом, а на самом деле в глубине души верят, что будут жить вечно. Но то, что он предпочитает не думать о будущем, связано не с этим. Причина тут гораздо серьезнее, ее лучше не касаться, да он и не станет.

Вот уж точно не станет. Откинувшись на спинку сиденья, Миллер закрывает глаза, но все его попытки задремать терпят неудачу: он совсем не хочет спать и, ощущая смутное беспокойство, против своей воли начинает доискиваться причины. А когда находит, открытие нисколько его не удивляет. Его мать тоже умрет. Неизвестно когда. Миллер не может рассчитывать на то, что мать окажется дома, когда он наконец решит, что она достаточно настрадалась, и вернется, чтобы услышать, как она попросит у него прощения.

Миллер открывает глаза – сквозь грязное ветровое стекло он видит размытые очертания уродливых построек. И вновь закрывает глаза. Он слышит свое дыхание и ощущает знакомую, почти физическую боль от сознания того, что матери нет рядом. Он сам сделал так, чтобы она не могла увидеть его, не могла поговорить с ним, или, встав за спинкой стула, коснуться невзначай, положить руки на плечи, задать вопрос или просто постоять молча, думая о своем. Он хотел наказать ее, а получилось, что наказал себя. Миллер понимает, что этому надо положить конец. Разлука его убивает.

Надо действовать – хватит размышлять черт-те о чем. Миллер твердо знает, что надо делать словно мысленно уже заранее спланировал весь этот день. Добравшись до базы, он не станет связываться с Красным Крестом, а соберет вещички и на первом же автобусе рванет домой. Никто его не осудит. Даже когда ошибка раскроется, никто ему и слова не скажет: естественно, сын потерял от горя голову. Его не только не накажут, а возможно, еще принесут извинения за причиненный моральный ущерб.

Он поедет домой на первом же автобусе – на экспрессе или обычном, все равно. В автобусе будет полно мексиканцев и солдат. Миллер сядет у окна и попробует немного вздремнуть. Время от времени просыпаясь, он будет смотреть на проносящиеся за окном зеленые холмы, пашни и автовокзалы, где останавливается автобус. Там воздух сизый от выхлопных газов и стоит непрерывный гул от гудков и рева моторов. Люди, на которых он глазеет через стекло, бросают на него ответные затуманенные взгляды, словно, как и он, только что очнулись от сна. Салинас. Вакавилл. Ред Блафф. В Реддинге Миллер возьмет такси. Он попросит водителя остановиться на минутку у магазина Шварца и купит цветы, а затем уж прямиком домой – по Саттер-стрит к Серре, мимо стадиона, мимо школы, мимо церкви мормонов. Правый поворот на Белмонт-стрит. Левый – на Парк-стрит. Перегнувшись через спинку сиденья к шоферу, он говорит: дальше, дальше, еще немного вперед, вот сюда, к этому дому.

Слыша за дверью громкие голоса, он звонит. Дверь распахивается – голоса сразу стихают. Кто все эти люди? Мужчины в строгих костюмах, на женщинах белые перчатки. Кто-то, заикаясь, выговаривает его имя. Странно, он почти забыл, как оно звучит. У-У-Уэсли. Произносит его мужской голос. Миллер стоит на пороге, вдыхая запах духов. Кто-то берет у него цветы и кладет поверх других на кофейный столик. Прежний голос повторяет его имя. Это Фил Доув, он идет навстречу Миллеру. Идет медленно, раскинув руки – как слепой.

Уэсли, говорит он. Слава богу, ты приехал.

Цепь

Брайан Голд стоял на горке, когда на его дочку напала собака. Громадный черный волкодав, гремя цепью, метнулся с заднего крыльца, в два прыжка пересек двор и помчался по парку прямо к девочке, почти не проваливаясь в глубокий снег. Голд надеялся, что пса остановит цепь, но тот все несся вперед. Голд бросился вниз, крича во все горло, но снег и ветер заглушали его крик. К этому времени Анна на своих саночках почти съехала с горки. Чтобы уберечь дочь от резких порывов ветра, Голд накинул ей на голову капюшон и теперь понимал, что девочка не может ни услышать его, ни заметить бегущую к ней собаку. Он сознавал, что скорость собаки несопоставима с его собственной: тяжелые резиновые сапоги скользили по ледяной корке, предательски протянувшейся под свежим снегом. Полы пальто хлестали по ногам. Когда собака налетела на дочь, Голд еще раз пронзительно крикнул, и тут Анна откинулась назад, и животное вместо лица вцепилось ей в плечо. Голд был где-то на полпути вниз, он отчаянно размахивал руками, продолжая скользить; казалось, он застыл на месте и расстояние между ним и собакой, уже стянувшей Анну с санок и трясшей ее, словно тряпичную куклу, нисколько не уменьшается. В отчаянии он сделал последний рывок – разделявшая их пропасть вдруг мигом исчезла, и он оказался рядом с дочерью.

Санки были перевернуты, снег взрыт и истоптан; пес, чувствуя себя хозяином положения, пометил территорию. Он так и не выпустил из зубов плечо Анны. Голд слышал яростное рычание и видел перед собой напряженную собачью спину, прижатые уши и обнаженные в оскале красные десны. Анна лежала на снегу навзничь, в лице – ни кровинки, и смотрела в небо. Никогда еще дочь не казалась Голду такой маленькой. Голд схватил цепь и с силой дернул, но рыхлый снег был плохой опорой для ног. Пес зарычал еще грознее, продолжая трясти Анну. За все это время девочка не издала ни звука. От этого молчания в груди Голда образовалась холодная пустота. Упав на собаку, он захватил рукой ее голову и потянул к себе. Но та по-прежнему не отпускала свою жертву. Охваченная охотничьим азартом, она упорно не желала расставаться с добычей. Свободной рукой Голд попробовал разжать ей челюсти. Перчатки взмокли от слюны и скользили, мешая ему. Рот Голда оказался у собачьего уха. "Пусти, сволочь", – прохрипел он и изо всей силы укусил это ухо. Раздался отчаянный визг, что-то, звякнув, ударило его по носу и откинуло назад. Когда он поднялся, то увидел, что собака стремглав несется к дому, мотая головой и оставляя на снегу капли крови.

– Все длилось минуту, не больше, – рассказывал Голд. – Может, даже меньше. Но мне казалось, прошла вечность. – Голд неоднократно пересказывал эту историю и всякий раз прибавлял эти слова. Он понимал, что говорит банальности – всем известно, что время обладает способностью растягиваться или сокращаться, – и все же ничего не мог с собой поделать. Как не мог удержаться и не повторить, какое "чудо" – слово, употребленное рентгенологом, – что Анна легко отделалась: собака могла покалечить ее или даже убить. Врач удивлялся, что на теле девочки нет ни ран, ни переломов. Синяков хватало, но явных покусов не было.

Голду очень нравилось лицо Анны. И вовсе не потому, что она была его дочкой, он просто любовался им, подолгу всматривался в него, изучал. Но после случая с собакой все изменилось. Глядя на дочь, он видел метнувшееся в прыжке животное и самого себя, словно приросшего к горке, – от этой картины сердце его начинало бешено колотиться, и он становился раздражительным и агрессивным. Ему хотелось выбросить собаку из памяти, вымарать эту часть картины. Обезумевший зверь мог в любой момент растерзать другого малыша, он представлял собой явную угрозу, а полиция ничего не предпринимала.

– Они не хотят вмешиваться, – говорил он. – Не хотят, и все.

В воскресенье, неделю спустя после этого ужасного случая, он в очередной раз пересказывал подробности своему двоюродному брату Тому Рурке. Вечером того злополучного дня Голд сразу же позвонил ему, но теперь возникли новые обстоятельства, связанные с бездеятельностью полиции, и их следовало обсудить. Рурке повел себя именно так, как хотелось Голду. Родственник обладал обостренным чувством справедливости и подкупающей готовностью при первом же зове поспешить на выручку; Голд понял это еще в детстве и не раз прибегал к его помощи. Теперь же Голд в одиночку промучился целую неделю, и общество брата было ему просто необходимо. Жена, конечно, тоже переживала, но она не видела того, что видел он. Собака была для нее чем-то абстрактным, да и вообще жена Голда не отличалась склонностью к самоедству.

Как полицейские объясняют свое бездействие? Рурке требовал ответа. Чем оправдывают невмешательство?

– Наличием цепи, – отвечал Голд. – По их словам – послушай только, какое замечательное объяснение, – закон не нарушен, потому что хозяева держат собаку на цепи.

– Но ведь тогда она не была на цепи?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю