Текст книги "Мясо в космосе"
Автор книги: Терри Биссон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Альбом красавцев
Кроха
Из атласного небесно-синего «конверта» с белоснежным пододеяльником, обшитым кружевами домашнего вязанья, смотрят на мир розовая кнопка с двумя дырочками – нос и две молочно-голубые капли – глаза.
Это и есть сын. Он уже большой – ему три месяца и шесть дней. Жених!
Сын лежит на коленях у своего отца Петра Петровича Кошелева, проще говоря у Петьки Кошелева, шофера с кирпичного завода двадцати двух лет от роду. Лежит сынок, уставив на потолок бессмысленно-святые немигающие глазенки, и плевать он хотел на тот неприятный разговор, который идет в комнате и имеет к нему самое прямое отношение.
В разговоре помимо Петьки Кошелева участвуют его жена Серафима – низенькая блондинка с припухлым ярким ртом, с тяжелыми, набухшими грудями, стянутыми розовым нейлоном новой кофточки, ее мать Матрена Григорьевна – большая, словно русская печка, женщина, а рот как у дочери – пухлый, маленький, упрямый, и ее отец Пал Палыч, кладовщик с того же кирпичного завода. Пал Палыч тощ и сух, как пустой гороховый стручок. По случаю воскресенья и ожидаемого семейного торжества он выпил с утра и в неприятном разговоре занимает примирительно-нейтралистскую позицию.
– Соглашайся, Петруха, чего там, уступи бабам! – с трудом ворочает языком Пал Палыч, тщетно пытаясь поймать зажженной спичкой папиросу, которую держит в зубах не тем концом, каким надо, – все равно они тебя перепилят!.. Дай окрестить внучонка, чего там, делов на копейку! Окрестим, и баста!
– А не даст, пускай съезжает с квартиры! – властно вмешивается Матрена Григорьевна.
Бросив на дочь пронизывающе-предупреждающий взгляд, она говорит, обращаясь теперь уже непосредственно к зятю:
– И не надейся, что Серафима за тобой побежит, как собачка. И мальчонку не отдадим. Вплоть до суда!
Петька Кошелев поднимает голову и с тоскливой укоризной смотрит на тестя и тещу. Серафиму он любит и даже не представляет себе, как он может уйти от нее, от ее голубых со светлыми искорками глаз, от желанного землянично-алого рта. А сын, лежащий у него на коленях, эта розовая кроха, родная кровинка, – разве может Петька Кошелев оставить его?!
– Пал Палыч, папаша, – проникновенно говорит Петька, облизывая языком сухие губы. – И вы, Матрена Григорьевна… я вас уважаю… и прошу вас обоих меня понять. Ведь вы же нас с Симочкой толкаете на факт форменного религиозного обряда! В развернутую эпоху космоса! Когда все вокруг научное и на высокой технической базе. Кирпич, вон, и тот возим в контейнерах с ничтожным процентом боя. Мне совесть не позволяет, поймите вы это!
– Ты лучше сам пойми то, что тебе сказано! – режет Матрена Григорьевна и отворачивается от зятя. Петька видит, как голубые обожаемые Симины глаза наполняются слезами, пухлый ягодный рот кривится. Сейчас она заплачет, а когда Серафима плачет – Петька теряет всякую волю к сопротивлению и готов сделать все, только бы не слышать ее всхлипываний и не видеть ее слез. На его счастье, Пал Палыч вдруг поднимается из-за стола, подходит и с незакуренной папиросой в зубах склоняется над внуком.
– Плохо твое дело, Павел Петрович! – бормочет Пал Палыч, обсыпая табаком небесно-синий конверт, – не хотит тебя папка твой окрестить, не хотит!
– Отойдите, папаша! – пугается Серафима, и слезы ее мгновенно высыхают. – От вас водкой пахнет!
– Ничего, пускай привыкает!
– И табак вы на него сыпете!
– Слабая набивка! – оправдывается Пал Палыч и, бросив папиросу на пол, продолжает деланным ерническим голосом бормотать над внуком:
– Агу, Павлушка, агу, вставай на ножки, топай креститься самоходкой. «Отец дьякон, давай купель на кон, я в нее мыр… ныр… ну и – баста!.. Агу!..»
Он выпрямляется, покачиваясь на кривых слабых ногах, говорит сокрушенно:
– И кумовья, поди, уже ждут у церкви, как договорились. Неудобно как получается. Неморально!
– Ну, идешь? – резко спрашивает мужа Серафима.
– Симочка, я же тебе объяснил ситуацию… и перспективу рисовал… и одним словом… христом-богом тебя прошу: не настаивай!
– И я тебе ситуацию рисовала. Первое: не верю я, что тебе квартиру дадут, а второе: я из родительского дома все равно никуда не поеду. Вот при папе и маме говорю. Сыном клянусь!
Сима плачет. Светлые очень крупные слезы быстро бегут по ее румяным щекам. Болезненно морщась, Петька рывком поднимается со стула и, прижимая одной рукой к себе небесно-синий конверт с сыном, другой хватает с вешалки кепку.
– Ладно, пошли!
…На главной улице поселка людно и шумно. Погода хорошая. Кто вышел просто погулять, кто спешит в магазин. Люди заполнили не только тротуар, но и проезжую часть улицы, и шоферы грузовиков безо всякого стеснения сигналят, просят пешеходов посторониться.
Подле ларька «Соки, воды» два подвыпивших гражданина в одинаковых клетчатых рубашках громко ссорятся из-за стакана, который им нужен отнюдь не для сока и отнюдь не для воды, а пожилая ларечница в белом полотняном пиджаке, высунувшись из своего фанерного гнезда чуть ли не до половины туловища, успокаивает их ласковым грудным сопрано:
– Миленькие мои, вы сперва посуду поставьте, а потом уж ругайтесь на доброе здоровьичко!
Куда-то бесшумно промахнула по горячему асфальту цепочка мальчиков-велосипедистов. Мальчики все как на подбор – аккуратные, светловолосые, в новеньких желтых с белыми воротничками майках, в синих трусах – заводская юношеская команда. У них не то пробег, не то тренировка. На Петьку с его небесно-синим конвертом на руках и на Симу со следами недавних слез на щеках никто не обращает внимания, но Петьке кажется, что все прохожие смотрят на него с насмешкой и осуждением, потому что все знают, куда и зачем он несет своего сына. Скорей бы свернуть на тихую боковую улицу, ведущую к церкви! Вот и поворот. На углу на заборе – свежая афиша. Петька останавливается. Что такое?
Клуб «Красный луч».
Сегодня в 7 ч. 30 м. вечера состоится лекция-беседа
«ПОЧЕМУ Я ОТРЕКСЯ ОТ РЕЛИГИИ?»
Читает бывший священник А л е к с а н д р Ш и к у н о в.
Ответы на записки.
По окончании танцы. В первый раз – модный танец липси.
Играет оркестр усиленного состава.
Цена билета 30 коп.
Петька с волнением оборачивается к жене и видит, что она тоже читает клубное объявление, по-детски шевелит губами – повторяет про себя строку за строкой.
Вот дочитала до конца. Сейчас взглянет на Петьку, и в глазах ее, наверное, появится выражение милого смущения, которое Петька так любит, и она – прелестная, дорогая – скажет два слова: «Идем домой!» Всего лишь два слова!
Прелестная и дорогая взглянула. Глаза безразличные, безмятежно-сытые, как у породистой коровы.
– Пожалуй, можно будет пойти. Часам к девяти! Покормить Павлушку и сбегать на часок, посмотреть на этот липси. И что в нем такого особенного?!
– Идем домой! – дрогнувшим голосом говорит Петька.
– Ты опять?!
– Да ты посмотри, «они» сами от своего дела отрекаются. Что же получается, подумай сама овечьей своей головой: «они» – оттуда, а мы – туда?!
Серафима молчит, обиженно закусив нижнюю капризно-чувственную губку.
– Слово тебе даю, Николай Сергеевич обещал квартиру! – говорит Петька с мольбой и укором. – И в завкоме обсудили. Можешь, сказали, твердо надеяться, Кошелев. А пока… если Матрена Григорьевна будет агрессничать, перебьемся как-нибудь. В общежитии поживем, отведут уголок какой ни на есть. Не пропадем!
Серафима молчит.
– И что ты, понимаешь, за несамостоятельное созданье, Симка! Сама уже стала мамашей, а от маткиной юбки не можешь оторваться. Да хоть бы еще юбка-то была стоящая!
– Ты, пожалуйста, маму не задевай! И вообще… я тебе все сказала, а слово у меня твердое. Давай ребенка!
Сима решительно берет из Петькиных рук небесно-синий конверт и идет по переулку. Постояв на углу и проводив глазами ее удаляющуюся фигурку с сильно развитыми бедрами, со стройными ножками, чуть полноватыми, но красивыми – с узкой щиколоткой и крутым легким рисунком икры, Петька обреченно шагает следом за женой. На душе у него муть.
У паперти, ожидая супружескую чету, стоят кумовья: крестный отец Аркадий Трофимович Задонцев, продавец из магазина «Культтовары», пожилой, благообразный, очень полный, и крестная мать Райка Сургученко, Симина подружка, – бойкая тощая девица со смышленой обезьяньей мордочкой, большелобая, большеглазая, с выдвинутой вперед нижней хваткой челюстью. Райка работает в местном ателье индивидуального пошива, шьет и на дому, главным образом мужские модные рубашки, хорошо зарабатывает и слывет богатой невестой. А выйти замуж ей, бедняжке, никак не удается, хоть она и знакома благодаря своей профессии швеи со всеми поселковыми холостыми пижонами.
Чмокнув Симу в щеку, кивнув Петьке и наскоро сделав Павлушке «козу», Райка начинает трещать, как заводная.
– Мы тут с Аркадием Трофимовичем волнуемся, как ненормальные, я ваши паспорта оформила, очередь к попу подходит, а вы все не идете и не идете. Я уж думала, у вас семейный купорос получился. Давай скорей своего пудовичка, Симка!
Она ловко и аккуратно берет у Серафимы небесно-синий конверт, смотрит, любуясь, на фарфоровое личико ребенка, и ее нижняя челюсть от избытка чувств еще больше выдвигается вперед.
– У-у, ты моя кнопочка вкусная! – умело покачивая на руках «конверт» с ребенком, приговаривает Райка. – У-у, ты мой кавалер несравненный!.. Только давай с тобой условимся: не реветь, когда батюшка тебя кунать станет. Не будешь реветь? Договорились? Договорились!
– А нам, что же… тут вас ожидать? – мрачно спрашивает ее Петька.
– Ага! Да ты, Петруша, не беспокойся, мы это дело быстренько обтяпаем, не успеешь соскучиться.
– А нельзя ли нам с Петей… туда? – Сима показывает глазами на открытые церковные двери.
– Нельзя-с! – солидно разъясняет Аркадий Трофимович. – Родителям по обряду не полагается присутствовать! Мы с Раисой Ивановной являемся как бы вашими доверенными лицами при совершении таинства крещения.
– Да бросьте вы, Аркадий Трофимович, бюрократизм разводить! – обрывает крестного отца крестная мать. – Пускай идут!
– Мы пройдем, а вы немного погодя, за нами, – говорит она Петьке и Серафиме. – Встаньте в сторонке и смотрите себе потихонечку! Пошли, Аркадий Трофимович.
…И вот уже стоит Петька Кошелев в церкви, где сладко и душно пахнет ладаном и горелым воском, и видит, как Райка Сургученко передает его сына, голенького и беззащитного, в руки священника. Священник в золоченой ризе, молодой, чернобородый, с бледным лицом берет ребенка, звонко и жалобно ревущего на всю церковь, и, подняв усталые глаза кверху, туда, где восседает на пуховых, тщательно выписанных живописцем облаках грозно нахмурившийся старец бог, огромный, в лиловой богатой рясе, из-под которой видны его огромные, голые, беспощадные ступни, перекрещенные ремнями сандалий, негромко произносит слова молитвы:
– Верую во единого бога-отца, вседержителя, творца…
И так жалко становится Петьке Кошелеву свою родную кроху, дергающуюся с ревом в руках чернобородого священника, так горестно, так невыносимо глядеть на розовую, несчастную попку сына! Петькино сердце больно сжимается от этого острого чувства жалости. А священник тем же глухим, безразличным голосом продолжает произносить торжественные, непонятные, мертвые слова. И вдруг новая огненная мысль возникает в Петькиной голове.
«И этот отречется! – думает Петька, глядя на молодого священника с черной щеголеватой бородой. – Он и сейчас-то уже не верит в свои слова. Отречется, как пить дать, и тоже будет разъезжать, как этот Шикунов, по клубам, читать лекции-беседы. Да еще смеяться, язва, станет над такими, как он, Петька Кошелев».
И новая мысль: «Пока не поздно, нужно вырвать из его рук сына и бежать отсюда. Скорей бежать!»
Охваченный этим жгучим желанием, подчиненный только ему одному, Петька быстро проходит вперед. Ахнув, Сима спешит за ним, хватает мужа за пиджак, что-то шепчет, но Петька, отмахнувшись от нее, отстраняет крестную мать и крестного отца, смущенных и перепуганных, и оказывается лицом к лицу со священником.
– Стоп! Задний ход! Отдайте ребенка!
Священник смотрит на решительное, ожесточенное Петькино лицо и, бледнея, тихо говорит:
– Позвольте… по какому праву?!
– По праву отца!

Петька протягивает руки, и священник покорно отдает ему его надрывающегося от натужного плача сына. Петька вырывает из рук крестного отца простынку, заворачивает в нее свою кроху и, прижав драгоценную ношу к груди, быстро шагает к выходу из церкви. Плача, Сима идет за ним. А в церкви творится такое, что ни в сказке сказать, ни пером описать! Райка Сургученко и Аркадий Трофимович спорят, обвиняя друг друга в том, что произошло, причем крестный отец называет крестную мать «вертушкой», а та его «пузаном», свирепо кудахчут по углам черные церковные старухи, кажется даже, что святые угодники на иконах переглядываются и пожимают плечами, возмущенные скандальным происшествием.
Но Петька Кошелев ничего этого не слышит и не видит. Он видит только высокий прямоугольник открытых дверей и зеленую траву на церковном дворе и кусок синего чистого неба, по которому быстро проплывает четкий силуэт низко летящего самолета с откинутыми назад сильными крыльями.
Ильин день
При лавке имеется каморка – крохотная фанерная нора без окон, отделенная от других помещений перегородкой, тоже фанерной.
В нору втиснуты кухонный колченогий стол, накрытый зеленой, выцветшей, залитой чернилами бумагой, и два стула: один для посетителей, другой для Ивана Трифоновича – заведующего лавкой, или «потребиловкой», как называют его торговую точку в селе.
На столе стоят телефон и перекидной календарь. Тут же лежат большие счеты.
На двери, ведущей в каморку, кнопками прикреплен кусок картона, на нем рукой самого Ивана Трифоновича написано крупно и четко:
Заведующий И. Т. М а к а е в.
Прием граждан по мере надобности.
Иван Трифонович называет свою каморку своим кабинетом. Если в лавке недовольный чем-либо покупатель поругается с продавщицей Фросей, миловидной капризной бабенкой с зелеными кошачьими бедовыми глазами, Иван Трифонович, бросив на бушующую Фросю строгий предупреждающий взгляд, говорит так:
– Ефросиния Сергеевна, заткните фонтан вашего красноречия, прошу вас убедительно!
И – к покупателю:
– А вас, гражданин, попрошу пройти ко мне в кабинет для уточнения ваших претензий, чтобы не нарушать нормальный процесс торгового оборота.
Такая изысканно строгая манера речи обычно ошеломляет самого крикливого и самого нервного покупателя. Он сует подозрительно легковесный брусок мыла, из-за которого разгорелся весь сыр-бор у него с Фросей, в авоську и молча уходит из лавки, не нарушая «нормального процесса торгового оборота».
Гипноз официальных слов действует безотказно.
Сейчас Иван Трифонович принимает в своем кабинете старуху Анну Ивановну Гальчихину (она же бабка Гальчиха), особу, в селе известную.
Гальчиха – член церковной «двадцатки» – пользуется у верующих сельских старух и стариков большим авторитетом, характер у нее властный, жесткий, и ее побаивается даже сам местный священник – молодой, но уже пузатенький отец Кирилл.
Гальчиха сидит на стуле, одетая во все черное, прямая, тощая, со сросшимися на широкой переносице черными бровями, и ведет с заведующим «потребиловкой» тонкий дипломатический разговор. Пришла она в кабинет к Ивану Трифоновичу не «уточнять претензии», а совсем по другому, деликатному делу.
– Ваш Илья Пророк, уважаемая Анна Ивановна, – вкрадчиво и, как ему кажется, очень убедительно говорит Иван Трифонович, иронически щурясь, – есть миф, то есть ничто, одно ваше воображение, пустой звук!
– Звук-то звук, да не пустой! – обижается за Илью Пророка бабка Гальчиха, – не греши, батюшка, на Илью, а то он тебя накажет. В ильин день завсегда гроза грешников бьет. Не посмотрит Илья, что ты партейный, да и даст тебе звуком по затылку!
– Во-первых, у меня и в лавке громоотвод, и дома громоотвод, а во-вторых, все зависит от прогноза погоды, а не от вашего Ильи!
– Прогноз – он тоже Илье Пророку подвластный!
– Ох, и темная вы старуха, Анна Ивановна, – поражается заведующий «потребиловкой», – да наши космонавты все небо обшарили – нигде вашего Илью не нашли!
– А может, он в тот день выходной был! – говорит Гальчиха и крестится.
Иван Трифонович в раздражении мотает головой.
– С вами спорить по идейному вопросу все равно что керосин пить, Анна Ивановна!
– А я, батюшка, к тебе не спорить пришла, а по делу!
– Какое дело у вас?
– Тебе известно, что на ильин день у нас в церкви престол?
– Ну, известно!
– Надо бы тебе, Иван Трифоныч, обеспечить, чтобы в лавке к этому великому дню и водочка была в потребном количестве… Ну, и селедочка там посвежее, колбаска… Праздник ведь большой – ильин день! И дрожжей бы припас!
– Все варите?!
– Я не варю – крест святой! А другие варят… кто сахаром запасся.
Иван Трифонович придвигает к себе счеты и указательным пальцем резко сбрасывает костяшки.
– Обеспечим, Анна Ивановна! – говорит он уже бодро и ласково, – всего завезем… потому… – как это ваши церковники говорят? – богу богово, а кесарю кесарево!
И вот наступает ильин день. С утра по селу разносится ликующий призывный трезвон колоколов, в церкви пузатенький отец Кирилл в парадной ризе правит торжественную службу.
К полудню на жарких пыльных сельских улицах уже появляются первые пьяные, верующие и неверующие. Хмель – он ведь объединяет всех!
У «потребиловки» стоят на улице колхозный счетовод Аграманов – однорукий желчный человек в старом офицерском кителе и новенькой клетчатой кепке, библиотекарь Зоя Куличина – смешливая, румяная девушка, собирающаяся выходить замуж за учителя, и Иван Трифонович.
– Опять наши комсомольцы, да и мы тоже, коммунисты, престол проморгали! – возмущается Зоя Куличина, – мы с Петей говорили в правлении, предупреждали… все мимо ушей! Смотрите, сколько пьяных! И драки уже были! Иван Гальчихин, внук этой знаменитой Гальчихи, подрался с каким-то приезжим. Вот увидите, завтра много невыходов будет на работу!
– Точно! – подтверждает ее слова Иван Трифонович и, помолчав, добавляет веско: – Надо бы на партийном собрании ближайшем этот вопрос обсудить… об усилении вот именно безбожно-воспитательной работы среди отсталых слоев населения.
– Только не тебе этот вопрос придется ставить, – желчно замечает Аграманов.
– Почему же это не мне? – настороженно щурится Иван Трифонович. – Я, брат, старый безбожник.
– Да, да, безбожник! – С тем же желчным сарказмом говорит Аграманов. – В бога-отца, в бога-сына и в бога – духа святого ты не веришь, у тебя один бог – бог план святой!.. Все село в престольный день водкой залил! Торгаш ты, а не советский кооператор!
Он резко поворачивается и уходит.
– Вот ведь до чего склочный тип! – с искренним возмущением произносит Иван Трифонович и смотрит на смутившуюся Зою Куличину в ожидании, что и она осудит вместе с ним желчного колхозного счетовода. Но Зоя отводит глаза в сторону и начинает прощаться: надо идти, а то как бы гроза не застала. В небе где-то далеко глухо и грозно ворочается гром. Бюро прогнозов погоды не подвело Илью Пророка, и ильин день, видать, не обойдется без грома и молнии.
Постояв еще немного на улице, Иван Трифонович уходит в лавку под спасительную сень своего громоотвода.
Такая старуха!
В тесной комнатке партийного комитета на третьем этаже здания заводоуправления сидит секретарь парткома Сергей Аркадьевич Пучков – коренастый, очень светлый блондин, почти альбинос, и токарь Бабкин – высокий, сутулый, с озабоченным, угрюмым лицом.
Сидит Бабкин в парткоме уже минут пятнадцать, курит, вздыхает, произносит невпопад малозначащие фразы, томится – никак не может начать разговор, ради которого пришел!
Пучков, недовольный тем, что его оторвали от тезисов праздничного доклада, в конце концов не выдерживает:
– Ну что ты, Бабкин, как… девица на сватанье. Пришел – говори! Что у тебя там стряслось?
Токарь поднимает на секретаря парткома голубые, простодушно-ясные глаза, странно не вяжущиеся с суровыми чертами его тяжелого лица, и Пучков видит в них укор и душевную боль. Густо краснея, он спешит смягчить свой резкий тон.
– Говори, Бабкин, не стесняйся… Личное что-нибудь?
Бабкин шумно вздыхает.
– Личное!
«Что он мог натворить? – тревожно думает секретарь. – Человек тихий, непьющий… в партию собирается, производственник хороший. Ничего такого за ним вроде не замечалось?!»
Пучков не любил разбираться в бытовых делах. Эти дела всегда так запутаны, так сложны! Психология, будь она неладна! Да и тяжело бывает разочаровываться в человеке, когда вдруг оказывается, что в быту он совсем не такой молодец, каким знаешь его на работе. А Бабкин как будто нарочно сообщает:
– Придется тебе, Сергей Аркадьевич, персональное дело на меня заводить… хоть я еще и не кандидат даже!
Пучков хмурит белые пушистые брови.
– Давай говори все. Только покороче… по возможности.
– Коротко-то оно навряд ли получится. И ты уж лучше меня не сбивай вопросами, товарищ Пучков, я сам как-нибудь собьюсь!.. Д-а-а!.. Так вот, дело мое – в жене! Вернее, даже не в жене, а в матери ее, в теще. Это, товарищ Пучков, такая старуха!.. Из-за нее и получилось у нас нескладно это все! Женился я три с лишним года назад. Поехал в отпуск в деревню, под Саратов – я сам саратовский, – ну и… там все у меня и произошло с Дуней. Влюбился я в нее без памяти!.. Сам знаешь, как это бывает!
– Забыл уже! – усмехается Пучков.
– Целые ночи на лавочке вдвоем просиживали, любовались луной… Песни ей пел под баян: «Любовь нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь», «Страдания» наши, саратовские, и старинную одну, мою любимую, – «Скажи, зачем тебя я встретил?!»
– Я лично своей Наталье Петровне «Средь шумного бала» напевал, – задумчиво говорит секретарь парткома.
– А говоришь – забыл!.. Д-а-а!.. Короче говоря, решился на женитьбу. Дуня без отца жила – помер! С матерью, с Анфисой Поликарповной, вот с этой самой… Такая старуха – ни в сказке сказать, ни пером описать! И не то чтобы замухрышка какая-нибудь, опенка червивая, дунь на нее – повалится, а рослая старуха, гвардейского телосложения, – хоть бери ее к нам на завод работать в кузнечный цех! И с характером соответственным. В колхозе работала на животноводческой ферме. Хорошо работала – даже трудовую медаль получила. Колхозники ее очень даже уважали. Так посмотришь – вполне положительная старуха, на уровне эпохи. Но вот беда, до невозможности привержена к религиозному дурману.
– Религиозные предрассудки – это самый цепкий пережиток прошлого! – наставительно подтверждает Пучков.
– Факт! Но ты послушай, как дело обернулось. В избе у нее весь угол завешен богами. Полный пленум святых и угодников! Настанет воскресенье – она в церковь за пятнадцать километров. То на попутной, то лошадку схлопочет, а то и пешком. И Дуню с собой тащит. Та, чтобы мать не огорчать, идет или едет, хоть и не признает божественное. Да-а-а!.. Не понравилась мне ихняя политическая отсталость – прямо с души воротит. Как к ним ни приеду, у меня со старухой диспут. Но ведь это я сейчас и книжки почитываю, и текущую политику изучаю в кружке, и поговорить могу на разные темы, а тогда… не хватало у меня этого самого пороху, товарищ Пучков, откровенно тебе скажу! Била меня проклятая старуха, как хотела! Я ей внушаю, что, дескать, мир произошел из материи. А она – с ехидцей: «Из какой такой материи? Из ситца?» Объясняю ей своими словами про материю. Такое плету – у самого уши вянут! Запутаюсь, плюну и скажу: «Короче говоря, Анфиса Поликарповна, бог ваш тут ни при чем». Обижается: «Без бога травинка не вырастет. И в писании сказано: «В начале бе слово». Слово, а не материя». Я стою на своем: «Материя!» Она – на своем: «Бе слово». Слово за слово, разругаемся в дым – и ни бе ни ме!.. Ну ладно! Подходит дело у нас к главному разговору. Набрался я духу, говорю ей, что так, мол, и так, решили мы с Дуней пожениться. Отвечает: «Возражений не имею, но венчаться церковным браком». Я на дыбки: «Категорически – нет!» – «Тогда и моего согласия нет!» Дуня в рев: «Так уйду без вашего согласия!» Она: «Прокляну!» Такая старуха, товарищ Пучков!.. Что же ты думаешь, пришлось…
– Венчаться?!
– Бежать пришлось нам с Дуней от нее – вот что! Прямо как в романе! Комсомольцы помогли, колхоз полуторку дал – поминай как звали! Потом мы ей письмо послали. Три дня писали. Приходит ответ: проклясть не прокляла, но сообщила, что даже и знать нас не хочет. Пока, дескать, не покаемся и в церкви не окрутимся, чтобы не смели ни с чем к ней обращаться. «Ах ты, думаю, старая перечница! Ладно, у тебя характер – и у меня характер!»
Категорически запретил Дуне писать ей. Решил измором взять, как сильно укрепленную долговременную точку. Год проходит – она молчит. И мы молчим! Дуня плачет по ночам, у меня у самого сердце кровью обливается, на нее глядя, но… выдерживаю характер! Так три года, поверишь ли, и промолчали. Стороной, через знакомых, узнавали про здоровье и прочее. И она тоже… стороной. Теперь происходит у нас прибавление семейства. Родила мне Дуня сына.
– Поздравляю! – улыбается секретарь парткома. – А я и не знал, что ты уже папаша. Что же в гости не позвал?
– Постеснялся. Думал – не придете! – переходит на «вы» Бабкин. – Тем более что событие не производственное… неудобно как-то звать… Да-а-а!.. А мальчишка у меня – первый сорт. Доктора даже удивлялись – до чего здоров. Орет басом. Гвардеец! В бабку!
И вот, товарищ секретарь, есть такая поговорочка: «Там, где бес сам не может навредить, он женщину подошлет!» Поговорочка правильная, между прочим, хоть бесы эти да черти тут, конечно, ни при чем, они тоже от суеверий произошли. Да-а-а!.. Стала Дуня моя ластиться ко мне невозможно как, плачет пуще прежнего, просит слезно: «Давай окрестим мальчика… хочу с мамой помириться, не могу больше. Мама только тогда меня простит, когда узнает, что внук у нее крещеный». Ну и… дрогнул я! Дал свое согласие. Сам я в церковь не ходил, Дуня носила.
Бабкин видит, как мрачнеет лицо Пучкова, как словно льдистым туманом заволакиваются глаза секретаря партийного комитета, и поспешно добавляет:
– Ошибку свою признаю целиком и полностью. Да-а-а!.. Даем старухе телеграмму: «Дуня родила сына. Приезжайте поглядеть внука». Приходит ответ: «Выезжаю». Заявляется! Такая же здоровая, как и была. Вошла в комнату – как паровоз! В новом платье шерстяном, на груди медаль. Поздоровались – ничего. Стала на внука глядеть. Заплакала. И Дуня ревет. Только мы с Васюткой – Василием назвали сына – держимся, конечно, как мужчины. Дуня говорит: «Мы крестили его… только для вас». И вот ты подумай, товарищ Пучков, что она нам в ответ на наше сообщение преподносит! «Напрасно, – говорит, – вы это сделали, мне этого не нужно». – «Как так не нужно?» – «Так, – говорит, – не нужно, я, – говорит, – освободилась от своих заблуждений – считаю, что на восемьдесят пять процентов». Я смотрю на Дуню, Дуня – на меня! Трагическая пауза, как в книжках пишут! Васютка и тот не выдержал, заревел у себя в кроватке. А теща знай бомбит: «Вы, – говорит, – три года моей жизнью вовсе не интересовались. Жива мать – и пусть живет! А чем живет да как живет – это вам все равно. Старухи, – говорит, – разные бывают. Одна – как камень лежачий, под который вода не течет, а другая – растет и развивается, как любая живая организма». Смех!.. Такая старуха!.. Да-а-а! Потом я дознался, что к ним в колхоз приехал один молодой агроном, толковый парень, по всему видать. Ну и стал лекции читать на эти темы, кружок сколотил. Она пошла послушать. А как же не пойти? С родной дочкой разошлась на религиозной почве. Так и… втянулась.

Сели обедать, а теща еще с подковыркой ко мне: «Если, – говорит, – ты, дорогой зятек, не пойдешь в свою партийную организацию и не расскажешь чистосердечно, как ты опростоволосился, я сама пойду». Я говорю: «Я же беспартийный». А она мне: «Собираешься в партию вступать, – значит, должен быть как стеклышко». Такая старуха!.. Да-а-а!.. Вот и все, товарищ Пучков. Ничего не скрыл. Теперь разбирайте!..
Опустив голову, Бабкин ждет, что скажет секретарь.
Пучков смотрит на его спутанные с кудрявинкой черные волосы, на большие руки с узловатыми сильными пальцами, лежащие на столе, и не знает, что сказать. Ему и смешно, и немного досадно, и почему-то неловко. Смутное это чувство неловкости и мешает ему говорить.
Наконец он произносит:
– Это хорошо, что ты все начистоту рассказал, Бабкин. В партию ты еще не принят, а проступок непартийный уже совершил. Но, с другой стороны, дело у тебя сложное, с психологией, как говорится. Надо подумать, посоветоваться. Подай заявление. Обсудим на парткоме – вызову.
Бабкин поднимается. Лицо его разгладилось и кажется теперь не таким суровым и тяжелым. На душе легче стало!
– А почему не пришел раньше ко мне поговорить? – с упреком говорит Пучков.
Бабкин молчит.
Когда он выходит из комнаты, секретарь партийного комитета снова принимается за тезисы своего доклада. Но работа у него не клеится – мешает именно то чувство смутной неловкости, какое появилось у него после исповеди Бабкина.
Секретарь начинает ходить по комнате, курит, думает, анализирует по сложившейся привычке. Потом садится за стол и записывает в свой блокнот с тезисами: «Усилить внимание к людям. Ближе к ним стоять. Знать их душевный мир».
Последнюю фразу он подчеркнул двумя жирными чертами.






