Текст книги "Обыкновенная биография"
Автор книги: Теодор Вульфович
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
КЕМ БЫТЬ? О ТЕАТРЕ
4 глава
«Кем ты хочешь быть?» – этот вопрос задают всем детям, задавали его и мне. Я хотел быть артистом, лётчиком, кавалеристом, дирижёром, скрипачом и танцором. В пожарные команды детей не брали. Самолёты находились где-то очень высоко. К лошадям я подходить боялся, дирижировал я в своё удовольствие в цирке на представлениях, а на скрипку у родителей всегда не хватало денег. Танцевать разрешали, сколько мне заблагорассудится, но в балетную школу не отдавали – говорили, что танцор-профессионал должен иметь железное сердце, а я, по мнению родных, не был обладателем такого.
«Кем я хочу быть?» – этот вопрос задают себе все юноши, задумывался над этим вопросом и я.
Я хотел быть театральным режиссёром и актёром. Кино было тоже очень заманчивым путём, но театр казался родным и близким, а кинематограф чем-то недосягаемым и необычайно сложным – больше того, кинематограф казался мне чем-то заграничным, а заграница была чужой.
Однажды, когда я учился в седьмом классе, на перемене меня схватили цепкие руки разукрашенной особы, и на огромной тарахтящей машине заграничной марки я был доставлен в Лихов переулок на фабрику «Дет. Фильм».
Знакомились со мной на студии как с породистой собакой. Меня долго беззастенчиво рассматривали, со всех сторон фотографировали, задали несколько вопросов, чтобы услышать мой голос. После этого меня снимали в кинофильме «Отец и сын» (режиссёр Маргарита Барская), где я исполнял какую– то третьестепенную роль ученика-отличника.
Избалованность ребят, их капризы, зазнайство, автомашины, деньги, репетиторы – всё это мне сразу не понравилось. Я стал усиленно заниматься и дал себе слово ни разу не ездить на автомашине, потому что считал это буржуйством. Я был не одинок, и в съёмочной группе организовалась маленькая «демократическая фракция».
Что такое кино, я тогда так и не понял. Казалось, кино – это лёгкая жизнь, большие деньги, за тебя всё кто-то делает, всё есть, всё легко; казалось, кино – это сплошной беспорядок и крупное разбазаривание средств. Позднее обо всём этом я откровенно сказал режиссёру Барской, на что она мне ответила, что кое в чём я прав, но за время съёмок сэкономлено 150 тыс. рублей, и картина снята в рекордно короткий срок – 4 месяца, и вся съёмочная группа получила премии. После этого она долго рассказывала мне о сложности производства, о том, что студия только организована, о том, что всё даётся с величайшим трудом, о том, что семье кинематографистов можно было бы пожелать жить подружнее и побольше помогать друг другу. Она разговаривала со мной как со взрослым человеком, и я начал понимать, что искусство – это ещё и серьёзная борьба.
Тогда я читал уже Станиславского «Моя жизнь в искусстве» и твёрдо решил, что театр, а не кино должен стать моим родным домом, моей семьёй.
Когда меня вскоре пригласили сниматься к И. Савченко в кинофильм «Дума про казака Голоту», я отнёсся к этому предложению без особого энтузиазма и сказал, что мне надо подумать и ознакомиться со сценарием. Надо полагать, что на другой же день был найден новый исполнитель этой роли. Отец сказал мне, что я здорово сглупил. Но я не унывал, так как строил серьёзные планы и решил поступить в театральную студию.
Мне хотелось на режиссёрский факультет, окончить театральную студию, – они тогда в изобилии насаждались.
СТУДИЯ! ДНЕВНИК!!
Кто ищет, тот всегда найдёт.
Я упорно искал и нашёл. В Хлебном переулке в помещении старой небольшой школы была театральная студия, которую организовали студенты режиссёрского факультета ГИТИСа. Занятия проводились вечерами и по выходным дням.
Это был молодой, дружный творческий коллектив; это были энтузиасты, не жалевшие для студии ни сил, ни времени, ни последних копеек; это были юноши и девушки, беззаветно влюблённые в театр и решившие посвятить себя этому замечательному и трудному делу; это был ещё один бурный побег неизмеримого по своей силе посева Константина Сергеевича Станиславского. Его имя в студии было святыней, его заветы, указания выполнялись неуклонно, этика и высокая мораль само собой разумелись.
В студии я отчётливо понял, что театральное искусство это не только талант и любовь к делу, но большой, постоянный и тяжёлый труд.
Дома я часами просиживал над упражнениями по эффективным действиям, и когда квартира пустела, увлечённо репетировал одиночные этюды.
Работа постоянная и серьёзная дала свои результаты. Мой этюд «В пулемётном гнезде», сделанный под влиянием кинофильма «Чапаев», был отмечен на показе как лучший, и я был приглашён для участия в работе старшего курса студии.
Студийцы получили задания по воплощению на площадке образов зверей. На площадке стали появляться обезьяна, медвежонок, пингвин, прекрасная дрессированная собачонка, а мой верблюд не получался. Я ежедневно стал бывать в зоопарке, наблюдал за верблюдом, кормил его, следил за его повадками и даже не удержался от соблазна и прокатился на нём. Работа подвигалась, и я решил разозлить своего земляка и посмотреть, каков он в нервном состоянии. Разозлить мне его удалось, но в отместку мой старый друг смачно плюнул в меня, и я долго мылся в холодной воде зоопарковского бассейна.
Этюд с верблюдом удался на славу, но я никому не рассказывал, какой ценой я добился положительных результатов.
В студии мне удалось проучиться только один год. Сохранилась запись, датированная августом 1939 года:
«Тяжесть – как снег на голову. Нам объявили, что студия распускается. В помещении нам отказано, средств не отпускают, официальное разрешение на существование студии не получено.
Все остались на местах как каменные изваяния и сидели так долго. Не стану описывать все споры, пламенные речи и слёзы. Что-то неприятное и солёное подкатывало к горлу, а я ведь с 14 лет не плакал ни разу.
Я два дня ходил и бесился, но потом начал хлопотать о возобновлении студии. Я ходил в Наркомпрос, был у депутата райсовета, писал на имя депутата Верховного Совета, ходил в дом народного творчества. Было очень тяжело. Везде меня ждали сочувствие, вздохи и пустые обещания… Зол я был на весь белый свет, и все мне казались плохими и чёрствыми».
Учиться я стал плохо и еле дотянул до конца учебного года. Забросил я не только учёбу, но и книги.
Светка мне писала: «Тедик, дорогой, ну что с тобой случилось?! Ты как-то странно стал писать: не ставишь запятой даже перед так как, нет „ь“ в глаголах неопределённой формы. Ты почитай, пожалуйста, Бархударова и Шапиро.
С большущим приветом. Светлана».
Особенной грамотностью я, к сожалению, никогда не отличался, а тут ещё такие огорчения.
В марте 1937 г. я сделал в дневнике короткую запись: «27-го был в ТЮЗе и смотрел „Женитьбу“ Гоголя, кривляются все безбожно, в общем и целом чепуха порядочная».
Так откликнулся мой «просвещённый ум» на творение гениального писателя – драматурга.
В театральный сезон 1937–38 года я начал регулярно посещать театры. Я посещал все театры Москвы, но предпочтение отдавал МХАТу, театру Вахтангова и Камерному театру.
В Камерный театр я ходил часто, так как жил рядом и знал, как туда пробраться без билета; театр Вахтангова я беззаветно полюбил и мечтал в будущем работать в нём, а во МХАТ я ходил, как в храм. Ходил всегда один и не поднимался с кресла даже в антрактах, а уходил оттуда всегда последним. МХАТ казался чем-то недосягаемым: вершиной вершин.
В Камерном я знал всё и всех, начиная с Алисы Коонен и Михаила Жарова и кончая пожарной лестницей с чёрного хода. Особенно запомнились мне постановки «Негр», «Мошинель» и, конечно, «Оптимистическая трагедия» Охлопкова, которую я смотрел бесчисленно. В этом театре меня всегда поражали условности. Но я думал, что это что-нибудь очень уж сложное, и я, вероятно, пойму это, когда закончу школу и стану взрослым.
Театр Вахтангова был чем-то родным и очень понятным, туда я приходил как в дом хороших знакомых. Моими любимыми спектаклями были «Принцесса Турандот», «Интервенция», «Человеческая комедия», «Человек с ружьём» и, наконец, «Егор Булычёв». Последний произвёл на меня ошеломляющее впечатление. Играл Егора Борис Васильевич Щукин. После спектакля я сорвался с места и помчался к рампе, хлопал, топал ногами и орал: «Щукин! Щукин! Щукин!» Вызывали Б.В. около 15 раз.
Уже разошлась вся публика, уже потушили свет, в зале горела только дежурная лампа, а у рампы стояли три человека – какой-то старичок, мой приятель и я. Взмокшие, сиплыми голосами мы всё ещё кричали: «Щукин!!!» – и аплодировали. Вдруг кто-то отогнул край занавеса, и на авансцене появился Щукин, без грима и с полотенцем на плече. Он спустился в зал, пожал нам руки, и мы долго и взволнованно благодарили его, а он почему-то благодарил нас. Я жал руку великого и обоятельнейшего актёра и от счастья просто и обыкновенно плакал. А ведь я дал себе зарок не плакать.
Это было одно из последних выступлений Бориса Васильевича Щукина.
Во МХАТе я пересмотрел почти весь репертуар начиная с «Дни Турбинных» до «Анны Карениной» и «Тартюфа».
Частые посещения театров требовали денег, и я через знакомых время от времени брал надомную работу, горячо принимался за неё, и когда у меня собиралось несколько сот рублей, охладевал к ней и бросал.
В канун дней предварительной продажи билетов во МХАТе я в 8 часов утра становился в очередь и терпеливо простаивал до полудня следующего дня и покупал билеты сразу на несколько спектаклей, а в школе на уроках отсыпался.
Можно перечислить всё, что я видел во МХАТе, но я назову, на мой взгляд, самые лучшие: революционные «Любовь Яровая» и «Дни Турбиных»; искрящиеся весельем и жизнью «Женитьба Фигаро» и «Пиквикский клуб»; глубоко реалистические и стоящие в моём представлении рядом – «На дне» и «Царь Фёдор Иоаннович». И наконец высшая ступень исполнительства – это В. И. Качалов в инсценировке «Воскресенье».
Когда этот царь и властелин твёрдым и размеренным шагом спускался в зрительный зал, и его голос начинал звучать оттуда, тогда целый мир, новый, большой и сложный открывался предо мной. Мир сильных страстей, сложнейших перипетий человеческой мысли, борьбы, глубокого психологического анализа и великой гуманности.
Качалов – великий актёр, мыслитель и человек – первый посеял в моей юношеской шальной голове вопросы большой значимости. Для меня Качалов – это глубокая мысль, это серьёзная школа – это МХАТ.
В сравнении с этим всё остальное блекнет. Малый театр мне всегда нравился, но никогда глубоко не волновал.
Из провинциальных театров мне очень нравился Горьковский театр драмы и замечательная, на мой взгляд, актриса этого театра Прокопович, которую я видел на гастролях в Москве в «Дворянском гнезде» и «Учителе». В её игре чувствовалась эмоциональная наполненность, светлый ум и большое обаяние.
Хуже дело обстояло у меня с другими видами искусства. Что касается оперной музыки, то я с ней был знаком неплохо, так как часто посещал оперные театры и целые вечера просиживал с тёткой у репродуктора в те дни, когда транслировали оперу. В антрактах я наспех готовил домашние задания. В детстве любимыми были «Риголетто» и «Кармен», а с лет с 15-ти самой любимой оперой стал «Князь Игорь».
Симфонические концерты я почти не посещал, а если попадал на них, то скучал и даже не делал заинтересованного вида.
Первая вещь, которую я понял и которая глубоко взволновала меня был «Пер Гюнт» Грига, и я слушал его несколько раз.
Позднее я стал увлекаться фортепьянными концертами Гилельса, Зака, Оборина и Флиера, но должен признаться, что многое до меня тогда не доходило. Но всё-таки я строил сосредоточенную мину и глубокомысленно со вздохом заявлял: «Да-а-а…здорово!» Хорошо помню, что удовольствие я получал только тогда, когда чувствовал в музыке столкновение больших страстей и сил и бурное разрешение конфликта.
Музыка на исторические темы глубоко волновала. «1812 год» и «Александр Невский» были любимыми.
Пасторальной и созерцательной музыки я никогда не понимал и с трудом сдерживал зевоту во время её исполнения.
С живописью меня стали знакомить кондитерские фабрики «Рот-Фронт» и «Октябрь». Кроме тракторов и нефтяных вышек на конфетных фантиках появились репродукции произведений знаменитых русских художников, а я был страстным собирателем фантиков и за одно был непрочь полакомиться их содержимым. Отсюда появились ассоциации: Шишкин – это шоколад с вафлями; Левитановские – «Осень» – что-то тает во рту; Васнецовские «Богатыри» – что-то твёрдое как подкова; а Кипренский – неопределённого вкуса с кислинкой.
Только позднее, посетив Третьяковскую галерею, я понял, что Левитан, Шишкин, Васнецов и даже Кипренский – это совсем не то, что я полагал.
Произвели очень большое впечатление Репин, Левитан и Куинджи. Иванов потряс только размерами и представлением о потраченном труде. И ничего я не понял в иконописи. Врубеля я не понял также.
Я до сих пор всё ещё плохо знаю живопись, и только на занятиях по истории искусств передо мной раздвигаются горизонты, и я начинаю видеть то, чего до сих пор не видел и не понимал.
Вот скульптура это совсем другое. Её я хорошо чувствую, её я сам научился понимать, она для меня была всегда доступной и понятной. Я не старался запоминать названий, не отыскивал фамилий скульпторов. Всё это мне было не нужно. Скульптура сама разговаривала со мной на родном, понятном мне языке и мне не требовалось пояснений, а о существовании коллоквиумов я тогда ещё не подозревал.
ВОЗДУХ С ЗАПАХОМ ГАРИ
5 глава
Последние два года, проведённые в школе, были бурными, кипучими годами, полными событий.
Это было особое время. Мужало и вставало на ноги новое племя. Молодое и жизнерадостное поколение намечало себе большие пути в жизнь. Уже можно было не только мечтать, но и воплощать свои мечты в реальность.
Это была пора шестнадцати-семнадцатилетних. Дышалось легко и свободно. Я чувствовал, что это лучшие годы моей жизни.
Заседания комитета ВЛКСМ, бурные комсомольские собрания, организованные просмотры кинофильмов, с аплодисментами. Вскакиваниями с мест, криками «ура», классные вечеринки, споры и разрешения «мировых проблем», усиленная учёба, увлечения и смешные школьные романы, которые обычно начинались с взаимопомощи по математике и немецкому языку. А по немецкому языку мне действительно следовало помочь. Когда я говорил: «Guten Tag, Marija Michailowna!» – я истощал 50 % своего запаса слов, и если мне приходилось сказать ещё «Wir bahen Traktoren» и «Auf widersehen» мой запас слов истощался до основания.
Зато я увлекался нашим литературным кружком. И, правда, кружок был замечательный. Руководил кружком профессор Волковецкий. Литературный кружок был душой школы.
Мы писали в журнал «Смена» о том, кем каждый из нас хочет быть и какое качество характера он считает самым важным.
Я, кажется, тогда написал, что самое главное это иметь весёлый характер, и в качестве утверждения своего умозаключения я сиял на фотографии как тульский самовар в праздник.
Мы обсуждали вновь напечатанные произведения и приглашали на заседания кружка авторов.
Однажды обсуждали рассказ М. Д. Рома «Сердца трёх». Правда, самое большое впечатление на присутствующих произвёл не рассказ, а сообщение автора о том, что он был капитаном футбольной команды «Сборная России». После этого мы забыли о его рассказе и стали смотреть на него с должным уважением.
Мы устроили двухдневный диспут о дружбе, и три газеты и два журнала наперебой расхваливали нас не за то, что мы дружим, а за то, что мы спорим о том, надо ли дружить и каким способом это удобнее проделывать.
Наконец, чтобы в века прославить нашу школу, мы устроили нечто грандиозное, и в вестибюле появился огромный плакат:
11 апреля 1940 г.
ДЕНЬ НАШЕЙ ШКОЛЫ
Программа вечера
1. Вступительное слово Лидии Блехман
от комсомольского комитета.
2. Слово директора школы А. С. Гагариной.
3. Три года работы литературного кружка —
сообщение А. Н. Волковецкого.
4. Выступление писателей:
Н. С. Атарова
Е. В. Кононенко
Л. И. Ошанина
К. Г. Паустовского
М. Д. Ромма
Р. И. Фраермана
И. В. Эрлиха
5. Выступления учащихся и студентов:
Виктории Беленькой
Бориса Боброва
Теодора Вульфовича
Льва Жадовского
Елизаветы Шнейдер
6. Товарищеский чай.
Ответственный за вечер
Цин.
Зал был набит до отказа. После вступительных слов, сообщений и приветствий на трибуне стали появляться писатели и произносить что-то чрезмерно эмоциональное и мало понятное, а Фраерман, написавший замечательную книгу «Повесть о первой любви», не мог связать двух слов, молол что-то совсем несвязное и ушёл со сцены так и не дойдя до точки. М. Д. Ромм опять рассказал нам какой-то анекдот из своей богатой спортивными приключениями жизни, а К. Паустовский поступил остроумнее всех – он не выступал совсем.
Я читал отрывок из повести Паустовского «Чёрное море» – казнь лейтенанта Шмидта. Отрывок был замечательный. Автор сидел близко. Я читал и чувствовал волнение зала.
Подходили последние строки отрывка: «… она встала на колени и засыпала могилу грудами красных цветов. Россия молчала. Небо было безоблачно и прекрасно». Я кончил, тихо сошёл со сцены и прошёл через зал к выходу. Следом за мной выбежала заплаканная преподавательница немецкого языка Мария Михайловна. Она обняла меня, поцеловала, поздравила, а потом воскликнула:
– Я не понимаю, Теодор?! Так глубоко и проникновенно понимать русский текст и абсолютное … – тут её лицо вытянулось и глаза сделались круглыми – … абсолютное непонимание немецкого!
Я не знал, что ей на это ответить и в творческом экстазе пообещал ей к следующему разу приготовить уроки и не только устно, но даже и письменно.
Шёл 1940–1941 учебный гол – год окончания школы. Я занимался в автомотоклубе, в инъязе на курсах «выходного дня» и по горло был загружен общественной работой в школе. Но в этом году всё спорилось и всё получалось. Я даже находил время, чтобы постоять в очередях и приобрести, наконец модельные туфли и хороший костюм.
Насколько неприятно было стоять в очереди за туфлями и костюмом, настолько приятно было стоять в огромном хвосте у театральной кассы. Огромная очередь, у театральной кассы – это за-ме-чательно!
Или вечером у МХАТа перед началом спектакля студентка писклявым голосом кричит своей мамаше через дорогу:
– Мамуля, я достала один билет на 2-й ярус!
– Ну, беги, родная, а то опоздаешь!
Это за-ме-чательно!
И в то же время письмо от Светланы:
«Мальчики у нас в школе все ума лишились. Летят в военные училища, будто гонимые амоком. Идти в лётное и морское училище, испытать жизнь, полную мужества, отваги, риска, жить – гореть. Это мне понятно. Но идут в пехотные, пулемётные училища. Это недоступно моему пониманию».
И немного позднее:
«… В школе состоялась лекция о международном положении. Чувствуется, что времена беспочвенных мечтания отошли, уступая место более реальному. Это теперь каждому понятно».
Значит, поняла.
А у нас в школе вечер встречи с писателем-поэтом Ильёй Эренбургом.
На сцене большой стол, покрытый скатертью, восемь стульев для президиума, но за столом сидит один человек. Утомлённое вытянутое лицо, тонкий, крючком повешенный нос и вскинутые брови. Сильно поседевшим волосам не лежится спокойно на голове, в которой без устали бродят мысли. Взгляд острый, пронизывающий, много видевший и всё примечающий.
Он не хочет делать из этого вечера казённого собрания, он хочет поговорить с нами, хочет рассказать о Париже, который в огне. В руках у него маленькая тетрадь стихов.
Голос его приглушен. Такое впечатление, что невидимым рычагом нажимает на звуки и звук «л» не выдерживает этого напора и неправильный разливается по залу.
Он говорил о Париже и читал стихи:
Умереть, и то казалось легче.
Был здесь каждый камень мил и дорог.
Вывозили пушки, жгли запасы нефти.
Падал чёрный дождь на чёрный город.
Глаза погасли, и холод губ,
Огромный город, не город – труп.
Настольная лампа, покрытая зелёным абажуром, бросает на стену сутулую тень.
Не для того писал Бальзак.
Чужих солдат чугунный шаг.
Ночь наливалась горяча.
Бензин и конская моча.
Тишина такая, что отчётливо слышно дыхание соседа.
Так люди предали слова,
Траву так предала трава.
Предать себя, предать других.
А город пуст и город тих,
И тяжелее чугуна
Уродливая тишина.
Мы слушали его и мужали под ударами голоса и стиха.
Ещё не всё можно сказать, ещё не каждой мыслью можно поделиться с нами. Ведь это ещё 1940 год…, но это и уже 1940 год, и где-то прорывается:
Будет день, и прорастёт она —
Из костей, как всходят семена,
Всколосятся руки и штыки,
Зашагают мёртвые полки,
Зашагают, горя, города,
Выплывут утопшие суда,
И на вахту встанет без часов
Тень товарища и облаков.
Окончание школы, выпускной бал, прогулка по Москве, субботний вечер в парке культуры и головокружительные поцелуи в тот момент, когда уже тушили свет в аллеях – всё это врезалось в память на всю жизнь, потому что свет в аллеях тушили на много лет, потому что это был канун войны.