Текст книги "Без воды"
Автор книги: Теа Обрехт
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Теа Обрехт
Без воды
Посвящается моей матери Майе
и ее матери, моей бабушке Захиде
Но неизменно время,
И эпохи неизменны.
Меняется лишь то внутри эпохи каждой,
Во что готов ты верить, а во что – не верить.
Джеймс Голвин, «Вера»
Tea Obreht
INLAND
Copyright © 2019 by Tea Obreht
Перевод с английского Ирины Тогоевой
© Тогоева И., перевод на русский язык, 2021
© Издание на русском языке, оформление. Издательство «Эксмо», 2021
Часть 1
Миссури
Когда вчера вечером те верховые подъехали к броду, я уж решил, что нам с тобой конец. Даже ты, должно быть, это понимал. Они были от нас совсем близко: я чувствовал запах конского пота, слышал, как звякают удила, различал в темноте белки лошадиных глаз. Надо признаться – хоть ты и совсем ослеп, да и в бедре у тебя сидит та проклятая пуля, которую так и не удалось извлечь, – ты храбро встал, готовый защищаться, готовый встретиться с врагом лицом к лицу. Может, и не надо было мне тебя удерживать. Может, тогда и не произошло бы того, что случилось сегодня ночью, и та девушка не пострадала бы. Но откуда ж мне было знать? Драться я готов не был, да и в удачу не верил; я мог лишь смотреть, как они в лунном свете пересекают старое высохшее русло реки и начинают подниматься по склону оврага, удаляясь от нас. Разве ж я неправильно поступил, решив выждать, – хотя бы в силу привычки? Я знал, что в душе ты по-прежнему стремишься к бегству. Тебе и сейчас еще хочется убежать, вырваться на свободу. То же стремление живет и во мне. Желание бежать, спасаться поселилось во мне давным-давно, задолго до того, как мы с тобой встретились. Впервые я, шестилетний, испытал его, когда пришел в себя после болезни и понял, что лежу на узкой койке рядом с отцом и мы плывем на каком-то корабле, ибо я чувствовал морскую качку и слышал шипение волн под килем; мы уже тогда пребывали в состоянии постоянного бегства. Впрочем, бежал скорее мой отец, хотя от чего и куда он бежал, я так и не понял. Он, помнится, был очень худой. И, наверное, молодой. Может быть, он был кузнецом или еще кем-то из тех, кто много и тяжело работает, но обычно не имеет возможности нормально отдохнуть, зато уж за тот месяц сплошной качки, когда день ничем не отличался от ночи, а где-то над нами в темноте слышался лишь скрип канатов и скрежет лебедки, он, кажется, наконец-то отдохнул. Он называл меня sine, сынок, и еще каким-то именем, которое я всю жизнь тщетно пытался припомнить. Из нашего плавания через океан я помню в основном пенные гребни волн и запах морской соли. А еще, конечно, мертвых, завернутых в саваны и выложенных в ряд на корме.
Жилье мы нашли рядом с гаванью. Окна нашей комнаты выходили на бесконечные ряды бельевых веревок, которые, пересекаясь, тянулись от окна к окну, как бы растворяясь в клубах пара, вечно висевшего над прачечной, находившейся внизу. Спали мы на одном тюфяке, стараясь не обращать внимания на сумасшедшего, спавшего у противоположной стены, хотя его недуг усугублялся с каждым днем. В коридоре вечно кто-то орал. Кто-то из тех, что словно застряли между мирами. Я лежал на своей половине матраса, намертво вцепившись в лацканы отцовского пальто, и чувствовал, как у меня в волосах шевелятся вши.
В жизни не встречал человека, который умел бы так крепко спать, как мой отец. Наверное, это из-за работы в порту. Каждый день он с утра до ночи сгибался под тяжестью погрузочных клетей или тяжеленных бухт каната, по сравнению с которыми выглядел просто муравьем. А после работы он обычно брал меня за руку, и людская река, состоявшая из таких же, как мы, приплывших неизвестно откуда, несла нас прочь от причалов по главной улице туда, где высились стальные леса будущих небоскребов. Отцу строительство таких зданий казалось настоящим чудом, он вообще с большим интересом относился ко всему, что делалось в мире. У него была хорошая память, плохие, постоянно болевшие зубы и неизбывная ненависть к туркам, которая всегда вспыхивала с новой силой, если ему доводилось пить чай с теми, кто думал так же. Но вот ведь что странно: как только какой-нибудь серб или мадьяр начинал выступать по поводу железного кулака Стамбула, мой отец, такой упорный в своей ненависти к туркам, внезапно чуть ли не со слезами говорил ему: Ладно, эфенди. Может, теперь ты лучше помолчишь? Может, хватит об этом? Али-Паша Ризванбегович был, конечно, тираном – но далеко не самым худшим из тиранов! По крайней мере, наша страна была прекрасна. Да и дома наши, по крайней мере, нам самим принадлежали. Затем следовали горестные воспоминания о той деревне, где он провел детство: там были каменные дома, беспорядочно разбросанные по обоим берегам реки, вода в которой была такого зеленого цвета, что в новом языке у отца просто не находилось для этого нужного определения, и он был вынужден пользоваться словами своего старого языка, и тогда мне казалось, что только мы вдвоем стали вечными хранителями некой тайны. Дорого бы я дал, чтобы сейчас вспомнить это слово! А еще я никак не мог понять, зачем отцу понадобилось покидать такие чудные места, чтобы в итоге оказаться в этой вонючей гавани, где из-за того, что он молился, обратив к небу ладони, а также из-за его имени – Хаджиосман Джурич, – его так часто принимали за турка, что от имени он отрекся, а о родине старался вслух не вспоминать. По-моему, какое-то время он называл себя Ходжмен Друри – но похоронен был как «Ходж Лури», что означало просто «батрак Лури», благодаря догадке нашей квартирной хозяйки, которая сочла излишним такое нагромождение согласных в одном имени и назвала его так, как сочла более удобным, когда прибыли похоронные дроги, чтобы увезти тело покойного.
Я помню, наш тюфяк был весь покрыт какими-то страшными пятнами, а сам я стоял на лестнице и оттуда смотрел, как кучер грузит тело в повозку. Когда дроги тронулись с места, квартирная хозяйка положила мне руку на голову и далеко не сразу ее убрала, удерживая меня на месте. Помнится, накануне как раз прошел сильный дождь, и закат после него был красный-красный, так что вся улица тоже была залита красным сиянием, а лошади, увозившие похоронные дроги, казались огненными. И с того дня отец больше никогда ко мне не приходил – ни во время выпавших на мою долю бедствий, ни когда я плакал, ни даже во сне.
* * *
Каждый вечер наша квартирная хозяйка опускалась на колени перед крестом, висевшим на стене, и молилась. Со мной она обошлась весьма милостиво: каждый день мне доставались жесткая корка хлеба и еще более жесткий тюфяк. За это мне было велено молиться, как она, складывая ладошки вместе; а еще я помогал ей с уборкой, бегал вверх-вниз по лестницам с ведрами, полными мыльной воды, охотился на крыс, чистил дымоходы. Таившиеся по темным углам пьянчуги иной раз пытались меня поймать, только куда им. Я был худющий, кожа да кости, но совершенно не боялся вечно торчавших под лестницей пьяниц, мог даже походя ногой их пнуть: пусть знают, что меня лучше не трогать. Наступило еще одно лето, а вместе с ним пришла и еще одна эпидемия, и у нас все чаще и чаще стал появляться тот похоронных дел мастер со своими черными лошадьми. На столбе возле нашей коновязи появилась какая-то неопрятная надпись. Ты прочесть-то можешь? – спросила у меня наша квартирная хозяйка и тут же пояснила: – Там написано, что здесь «чумной барак» – ты знаешь, что такое «чумной барак»? Оказалось, что для нас с ней это означает отсутствие постояльцев, совершенно пустые комнаты, пустой кошелек и пустой желудок. Когда гостиницу в следующий раз посетил похоронных дел мастер, хозяйка попросту отослала меня с ним. Стояла и молча смотрела то на меня, то на монету, которую он вложил ей в ладонь.
У похоронных дел мастера я прожил примерно год. Это был самый чистый человек из всех, кого я когда-либо знал. Просто спать не мог лечь, пока весь дом в порядок не приведет и шлепанцы непременно рядышком у кровати не поставит. Единственное, что в нем было не аккуратное, так это верхний зуб, как-то странно торчавший изо рта; с этим торчащим зубом он был похож на какую-то придурочную крысу. Мы вместе с ним то и дело ездили по всяким притонам и грязным развалюхам на Бликер-стрит и собирали свой «урожай мертвецов» – все это были обитатели тамошних лачуг; каким-то из них повезло помереть во сне, другим перерезали глотку их же приятели. Иной раз они до нашего приезда так и лежали в своей постели, кем-то заботливо прикрытые простыней. Но куда чаще трупы оказывались засунуты в какой-нибудь сундук с запертой крышкой, а то и под доски пола. Тех, у кого имелись какие-то деньжата или родня, мы отвозили к владельцу похоронного бюро. А безымянных везли в больницы на окраинах, где через заднюю дверь их у нас охотно принимали какие-то непонятные молодые люди, которые сразу клали труп на стол, а сами, нависнув над ним, тут же начинали все внутренности несчастному покойнику наружу выворачивать, а кости добела кипятком отмывать.
Когда такого «товара» было мало, нам приходилось добывать его на церковных кладбищах. Давали два доллара привратнику, чтоб отвернулся, пока мы будем бродить среди могил да свежую горку земли высматривать. Мой хозяин сразу прокапывал узкий лаз в том месте, где, по его мнению, могла находиться голова, а я влезал в холодную землю по пояс и рыл до тех пор, пока железным прутом не разламывал доски гроба. Затем я шарил пальцами внутри, стараясь нащупать волосы или зубы покойника, и накидывал ему петлю на шею. Но, чтобы вытащить его из-под земли, требовались наши общие усилия.
«А все ж так полегче, чем их выкапывать», – разумно замечал мой хозяин.
Иногда, правда, внутрь осыпалась еще рыхлая могильная земля, а иногда, если земля была достаточно плотная, тело застревало, и приходилось так и бросать его там, наполовину выкопанное. Бывало, что покойник оказывался женщиной, а то и ребенком. После такой работы отстирать одежду от кладбищенской земли мне никак не удавалось, сколько бы горячей воды я ни наливал из котла в прачечной.
Как-то раз в одном гробу оказались сразу двое; они лежали лицом к лицу, словно просто уснули, обнимая друг друга. А однажды, не успел я сунуть руку в свежую могилу, как земля подалась, а мои пальцы нащупали только мокрый бархат подушки и больше ничего. «Тут нас кто-то опередил, – сказал я хозяину. – В гробу пусто».
Было и кое-что пострашнее. Я тогда как раз успел подсунуть пальцы под доски гроба, нащупал жесткие волосы мертвеца, щетину на подбородке и уже собрался накинуть веревочную петлю, как вдруг в темноте могилы кто-то схватил меня за запястье. Пальцы были сухие и твердые. Я так дернулся и заорал, что земля полетела прямо мне в разинутый рот и дальше, в глотку. Я отчаянно брыкался, но пальцы меня не отпускали, и мне уже казалось, что сейчас я и сам провалюсь в эту могилу, а значит, мне конец. «Пожалуйста, больше не заставляйте меня это делать, я больше никогда не смогу руки туда совать!» – рыдал я после этого случая. Но, как оказалось, прекрасно смог – несмотря на сломанное запястье и вывихнутое плечо.
Однажды нам попался какой-то уж очень здоровенный парень, который так и застрял на полпути из могилы, и я долго сидел на вскопанной земле, держа на коленях его бледную руку, пока хозяин не сунул мне пилу. А потом я тащил эту ручищу на плече, точно какой-то окорок, всю дорогу до города, завернув в кусок савана с рукавом, оторванным от одежды мертвеца. А через несколько дней, вечером, я заметил тот самый оторванный рукав на каком-то одноруком великане, неподвижно стоявшем среди толпы на рыбном рынке. У великана было бледное круглое лицо, и он застенчиво мне улыбнулся, точно старому приятелю, а потом как бы поплыл ко мне, нежно обнимая этот пустой рукав, и вскоре оказался совсем рядом. Странно так говорить, но я совершенно точно почувствовал, как у меня по плечам словно щекотный ручеек пробежал, и понял: это он своей призрачной рукой обнял меня за плечи. Именно тогда я впервые испытал это странное чувство, возникшее как бы на внешних границах моего существа, – чужую потребность, чужое желание. А потом тот великан печально так вздохнул, словно все это время мы с ним только и делали, что дружески болтали, и сказал: «Боже, до чего же есть хочется! Я жутко проголодался. С удовольствием бы сейчас слопал целый пирог с треской. А тебе разве есть не хочется, маленький босс?»
«Да пошел ты!» – сказал я и сбежал.
Но, правда, вскоре остановился и оглянулся через плечо, высматривая в толпе этого типа, а то странное ощущение какой-то сосущей пустоты, чужого мучительного желания что-то получить так и осталось у меня внутри, притаившись в самом темном уголке, и долго еще, даже много дней спустя, оно будило меня по ночам, и мне казалось, будто кишки мои буквально сводит от голода. Я лежал в темноте, слушая бешеный стук собственного сердца и судорожно глотая слюну, а внутри у меня как будто что-то копалось, пыталось выбраться наружу и снедало меня изнутри. Обычным количеством еды насытить его было невозможно, тем более хозяин за обедом считал каждую съеденную мной ложку, приговаривая: «Хватит, черт побери, не то еще лопнешь». Но мне не хватало – то, что я съедал, было способно лишь наполовину погасить мучительное чужое желание, поселившееся во мне. Хорошо еще, мой хозяин не видел, как я тайком подбираю яблоки, упавшие с тележки фруктовщика, или, выждав, когда булочник отвернется, краду с прилавка булочку или пирожок. Не видел он, как я жду, когда девушка из пекарни выйдет на улицу с такой большой и тяжелой корзиной на руке, что ее кренило на одну сторону, и станет кричать: «Пирожки с рыбой! Пирожки с рыбой!» Когда кто-то из прохожих ее останавливал, она приподнимала край клетчатой салфетки, и становилась видна целая гора пышных пирожков. «Пирожок с рыбой?» – спрашивала она, ласково на меня глядя и словно догадываясь, что то, чужое, желание стало совсем нестерпимым. Я заглатывал пять пирожков подряд, скорчившись в переулке у стены прачечной, где у меня над головой оглушительно орали прачки, но чем больше я ел, тем сильней становилось желание того мертвого, пока не перелилось через край.
На какое-то время оно исчезло, и я довольно долго его не испытывал, снова оно возникло лишь несколько лет спустя, когда нас поймали. Это было уже после работного дома, после того как судья, огласив приговор, отправил моего хозяина на тот свет, а меня – на запад, на временный конечный пункт строившейся железной дороги вместе с шестью или семью другими мальчиками, сунув мне в руки некий документ, где значилось всего лишь мое имя: Лури.
* * *
Тащились мы туда целую неделю; поезд медленно ехал мимо ферм и желтых полей, мимо хижин на серых пригорках, направляясь туда, где Миссури, постепенно мелея, превращается в грязное болото. Город, куда нас привезли, состоял из многочисленных скотопрогонных дворов и узкой полосы жилых домов, вытянувшейся вдоль реки. Повсюду на склонах окрестных холмов сверкали свежие пни. Дорога была вдрызг разбита тяжелыми телегами, на которых высились горы толстых срубленных ветвей.
Нас отвели в ратушу, где пахло скотом и опилками, и велели подняться на возвышение, наспех сколоченное из досок от упаковочных клетей. Потом мальчики один за другим по сигналу спускались куда-то вниз и исчезали в темноте. Того старика, что поднял руку, когда подошла моя очередь, звали Сорель. У него были грязноватые заросшие уши, а при ходьбе он заметно прихрамывал. У него был собственный магазин, где он торговал не только галантереей и мануфактурой, но и виски. В его квартирке над магазином вечно толпился народ, в основном приезжие из западных штатов. Кроме меня в работниках у него числились еще двое братьев: Хобб и Донован Майкл Мэтти. Хобб был совсем малыш, лет четырех-пяти, но с таким бешеным нравом, что порой заставлял и взрослых мужчин дрожать от страха. К тому же он был невероятно ловким и вороватым – мог что угодно у кого угодно украсть и очень этим гордился. Однако Сорель ни разу и пальцем его не тронул – опасался Донована, который был лет на двенадцать старше братишки и выглядел вполне взрослым мужчиной. Стройный, мускулистый, рыжий, как лисица, он очень гордился своей недавно выросшей бородкой и носился с ней, а мы с Хоббом все время его из-за этого дразнили, порой довольно безжалостно. По воскресным дням Донован от нечего делать слонялся по улицам, мечтая встретить соперника из любого уголка нашего штата, чтобы сразиться с ним в честном кулачном бою и разбить о его физиономию костяшки пальцев. То, что во время драки страдала и его собственная физиономия, для него значения не имело. А утром после очередного кулачного поединка Донован как ни в чем не бывало варил кофе и скованно улыбался. Когда старик Сорель хорошенько врезал мне за то, что я ошибся, рассчитываясь с покупателем, и взял медяк вместо серебряной монеты, именно Донован с легкостью пожертвовал своей порцией второго, чтобы полечить мой распухший глаз с помощью сбереженного куска сырого мяса; именно Донован после дворовых драк зашивал и мою одежду, и мои раны; именно Донован учил меня: «Никогда и никому не позволяй лезть тебе в душу, Лури. Ни при каких обстоятельствах».
Два года мы вместе прожили в комнатушке на чердаке. Мы сами отскребли там пол и даже расчистили местечко, чтобы можно было поиграть в картишки, чаще всего в фараона. Сорель использовал нас в качестве грузчиков, а еще мы разбавляли заваренным чаем виски, которым торговал наш хозяин. Мы ухитрялись весело проживать даже унылые серые зимы, и особенно нас веселило, когда приходилось вытаскивать из сугробов заблудившихся в снегу пьяненьких соседей, вышедших в общественный сортир. Если кого-то одного из нас валила с ног лихорадка, двое остальных неизбежно заболевали следом, а потом в той же последовательности выздоравливали – словно по одному поднимаясь и спускаясь по лестнице. Летом 1853-го мы втроем заболели брюшным тифом; Донован и я сумели выкарабкаться, а Хобб, к сожалению, нет. Старый Сорель, проявив великодушие, даже гроб для него оплатил, так что нам не пришлось делать его самим.
Хобб вернулся снова лишь через несколько месяцев. Вернулся без предупреждения, совершенно бесшумно. Видимо, после смерти он утратил свой звонкий голос, однако его страсть шарить в чужих карманах никуда не исчезла. Я плохо спал, вертелся в постели, меня мучили тревожные сны, и я то и дело просыпался, чувствуя, как Хобб своей ручонкой касается моего плеча, а утром обнаруживал на подушке какой-нибудь пустячок: иглу, наперсток, а то и подзорную трубу. Иногда его желание овладевало и мною, и меня тоже невольно начинало тянуть к воровству. Порой, когда я стоял за прилавком, а какая-нибудь приезжая женщина, поправив очки, наклонялась, желая получше рассмотреть товар, у меня прямо-таки руки чесались – так хотелось вытащить что-нибудь у нее из сумки. Донован к этому времени сильно увлекся боксом, часто принимал участие в боях и тогда пребывал во власти бескрайней ослепляющей ярости. А я так и не сумел найти нужных слов, чтобы объяснить ему, как часто его маленький брат приходит ко мне в темноте и садится в изножье моей убогой постели. Не смог я придумать и сколько-нибудь разумного объяснения тому, отчего у меня под кроватью в коробке скопилась целая куча колец, очков, наперстков и пуль, которые рыболовы используют в качестве грузил. «Это я просто так украл, – солгал я, когда Донован все-таки эту коробку обнаружил. – Для Хобба». Для начала Донован мне как следует врезал, а потом крепко обнял, прижал к себе, и мы с ним долго сидели, обнявшись, пока у меня не перестало звенеть в ушах после его затрещин. Коробку мы отнесли на могилу Хобба, выкопали неглубокую ямку и ссыпали туда все украденные мелочи – это, между прочим, привело Хобба в такую ярость, что он долгое время не давал мне спать по ночам, заставляя и меня испытывать его неистребимое желание красть. Если честно, я не очень-то и возражал. Мне казалось, что если я после смерти Хобба превратился как бы в его старшего брата, то Донован теперь, наверное, может считаться моим старшим братом.
И я, подчиняясь желанию Хобба, начал заполнять украденными мелочами другую коробку. Но его желание, похоже, собиралось преследовать меня вечно. И если я поддавался ему и крал, скажем, карманные часы или ценную книгу, Хобб просто в восторг приходил. Чуть позже мне стало казаться, что желание Хобба проникло и в Донована и действует на него примерно так же, как на меня. Возможно, именно оно вдохновило нас и придало нам смелости, когда мы от скучных краж перешли к настоящим грабежам. Сперва, конечно, это были не грабежи, а одно название. Мы грабили тех, кому случилось пройти мимо той поляны, где мы в ночи делили добытое виски. У нас был один шестизарядный револьвер на двоих, но намеченная жертва, разумеется, об этом не знала. Я обычно следом за Донованом выходил из зарослей и молча стоял у него за спиной, пока он, приставив револьвер к пузу какого-нибудь толстого жулика или пьяницы, бормочущего что-то бессвязное, а то и священника, тщетно пытающегося наставить нас на путь истинный, обчищал ему карманы. Я помогал. И очень скоро у нас на чердаке под полом скопилась изрядная добыча: часы, увесистые кошельки с монетами, документы и деловые бумаги, которые, возможно, были для кого-то крайне важны. Теперь Хобб гораздо реже посиживал у меня на постели, зато часто с наслаждением рылся в этом ворованном барахле. Так что мы втроем вполне могли и дальше продолжать совместную жизнь.
Примерно в то же время Донован, участвуя в боксерском поединке, как-то чересчур сильно врезал в лоб своему противнику и рассек ему бровь, но, что было гораздо хуже, этот парень, поднявшись на ноги, понес полную околесицу. Он ни на чем не мог сосредоточиться, даже в одну точку посмотреть не мог. Естественно, тут же явился шериф и стал задавать вопросы: по правилам ли шел бой и не спрятал ли Донован что-нибудь тяжеленькое в боксерские перчатки? Донован заявил, что на нем вообще никаких перчаток не было, и тут же получил от шерифа удар ногой по ребрам и вслед за этим вопрос: что мы можем ему, шерифу, предложить, чтобы он закрыл на все глаза? Я пожертвовал серебряные карманные часы из своей сокровищницы, однако уже через несколько дней тот же шериф снова явился к нам и спросил: «Интересно, как это получилось, что на задней крышке подаренных часов выгравировано «Роберт Дженкинс? А не тот это Роберт Дженкинс, которого на прошлой неделе ограбили на Лендинг-роуд?»
На этот раз Донован сломал шерифу челюсть.
Все лето мы были в бегах. А потом объявления с нашими физиономиями стали появляться чуть ли не на каждом углу. В Бретоне, в Уоллисе, даже в лагерях поселенцев в самых южных, заболоченных районах. Мы вглядывались в нарисованные углем портреты наших «личностей» и веселились – столь мало было сходства с оригиналами. «Надо бы, пожалуй, встретить врага во всеоружии», – заявил Донован. Так что, когда в следующий раз мы остановили почтовую карету, он заставил людей поверить, что мы – члены банды Мэтти. «Ну-ка, повтори еще раз, кто мы такие», – потребовал он у возницы, сунув ему в рот дуло револьвера, и тот, разумеется, подчинился.
Когда нас вновь объявили в розыск, вознаграждение за нашу поимку было удвоено.
Мы прятались на чердаке в сарае. Сарай принадлежал одной прачке, наполовину влюбленной в Донована, которая на людях называла нас джентльменами, и это даже на ее соседей постепенно подействовало. Они к нам привыкли и даже стали порой приглашать нас к ужину. Так мы и слонялись, без шляп и с довольно растерянным видом, из одной чужой кухни в другую. Здоровались через стол со странно улыбавшимися хозяйскими дочерями в белых кружавчиках и бормотали слова благодарности Всевышнему за несказанную щедрость и милость. Почему-то никто нас не выдал. «Кто бы мог подумать, – говорили эти люди, – что округу Пейтон так повезет: именно у нас будут скрываться двое парнишек, которые хотят показать этим федералам, как в Арканзасе относятся к ихним северным законам!»
После этого мы, так сказать, объединили силы с дальними родственниками Донована. Они тоже были из семейства Мэтти, но звали их Эйвери и Мейтерс Беннетт. Это были тупоголовые пьянчуги из Теннесси. К обоим очень подходило выражение «сила есть – ума не надо». Мускулов у них и впрямь было куда больше, чем мозгов. Но, как справедливо рассуждал Донован, вдвоем мы вряд ли могли претендовать на звание «банды Мэтти». Зато вчетвером можно было бы попробовать даже совершить настоящий налет – скажем, на какую-нибудь небольшую железнодорожную станцию. Или на обоз переселенцев. И мы такой налет действительно совершили, скользя в темноте среди повозок и слушая, как вокруг нас вспыхивают, как свечи, испуганные крики.
А после ночного налета на почтовый дилижанс в Фордеме нам пришлось спасаться бегством, поскольку среди пассажиров оказался какой-то чересчур храбрый парень из Нью-Йорка, и он открыл по нам беспорядочную стрельбу из своего револьвера. Уже вторая посланная им пуля угодила Доновану в плечо. Остальное я помню довольно смутно. Помню только, что в ярости я схватил этого типа за волосы и буквально выволок его из кареты, и остальные пассажиры даже не пытались меня остановить. Потом газеты целых двух округов дружно назвали это «настоящим зверством». Должно быть, я и впрямь озверел, хотя в памяти у меня почти ничего не осталось, и я, помнится, все удивлялся потом, оттирая и отмывая от крови свои ботинки, когда это я начал бить его ногами.
Вскоре на столбе было приклеено следующее объявление:
Объявлены в розыск:
Члены банды Мэтти.
Свяжитесь с начальником полиции округа Пейтон, шерифом Джоном Берджером.
– Черт возьми! – не без гордости воскликнул Донован. – Теперь за нами уже и настоящие шерифы охотятся. Это стоит отпраздновать.
А мне было что-то совсем невесело. Впрочем, событие это мы действительно отпраздновали. В нашу честь разожгли большой костер, и возле него я встретился глазами с какой-то темноволосой девушкой, имени которой сейчас припомнить не могу – если я вообще его когда-либо знал.
А вот она мое имя знала. И потом, уже у нас в сарае, едва услышав мое имя, моментально высвободилась из моих рук, села прямо и спросила:
– Так ты и есть тот турок, который совершает разбойничьи налеты вместе с Донованом Мэтти.
– Никакой я не турок!
– Люди говорят, что тот парнишка из Нью-Йорка, которого ты избил, может и не выжить.
– Парнишка?! – возмутился я. – Да это был взрослый мужчина! В настоящем костюме!
То, что Донован был моим братом, то, что он выкупил за взятку мою шляпу, сбитую выстрелом, а потом привел в порядок мое измочаленное тело, – все это, похоже, не произвело на девицу ни малейшего впечатления. Она тут же слезла с чердака, оставив меня в одиночестве трястись от страха и почти невыносимой тоски по Хоббу.
Под конец той недели Донован повел нас всех в город, чтобы собственными глазами посмотреть, как конный отряд полицейских во главе с шерифом Берджером отправится нас ловить. Даже тогда шериф уже выглядел старше своих лет, лоб у него был весь изрезан морщинами, точно свежевспаханное поле. А его голая верхняя губа была, по крайней мере, тона на три светлее остального лица, и можно было поклясться, что он только что сбрил усы и теперь весьма сожалеет об этом, потому что он все время машинально подносил руку к несуществующим усам и делал вид, будто просто прикрывает рот рукой. Мы с Донованом и братья Беннетт стояли в задних рядах толпы и вместе со всеми хлопали в ладоши, когда шериф толкал речь о том, какой вред наносят те, кто укрывает нарушителей закона.
– А ведь в этих парнях ничего хорошего нет, – заявил он в итоге. – Это по-настоящему плохие парни. Грубые и дьявольски злобные. И те, кто их укрывает, тоже свершают зло. Вот и задайте себе вопрос: дали бы вы им хлеб и кров, если б вашего сына или племянника так уделали, как этого парня из Нью-Йорка: все ребра у него, бедняги, переломаны, один глаз выбит, зубы в глотку вбиты…»
Я еще тогда, помнится, подумал: а каким может оказаться желание того нью-йоркского парня, ежели он все-таки умрет, а потом меня разыщет? Вдруг он опутает меня своей тоской по всем тем вещам, сделать которые так и не смог или не успел, потому что не дожил? Или станет давить мне на мозги, чтобы я сам сдался шерифу Берджеру? Или отомстит за свою смерть тем, что меня отправят обратно к моим сородичам?
А шериф Берджер продолжал в упор разглядывать наши раскрасневшиеся на солнце физиономии. По крайней мере, половина собравшихся там людей знали нас в лицо, но молчание нарушил только один – этот придурок Льюис Райфлс, сын нашего мельника.
– А вы уверены, что на рисунках у вас точно эти бандиты? Вам известно, какого каждый из них роста и сколько весит? Судя по этим-то картинкам, любого из нас легко можно счесть членом банды Мэтти. Может, кто-то из них и сейчас здесь, среди нас, стоит?
Льюис Райфлс продолжал улыбаться и с каждым словом держался все более нахально, так что на площади то и дело стали вспыхивать смешки.
Шериф, не поднимая глаз и словно любуясь собственной тенью на земле, устало ответил:
– Да, изображения у нас верные. И я вполне допускаю, что в данный момент эти люди могут находиться среди вас. – Потом ему эта болтовня явно надоела. Он спустился с трибуны, схватил Льюиса за ухо и заставил его опуститься на колени. «Да ладно, я же просто так», – бормотал Льюис, но всем было ясно, что с оправданиями он опоздал. Его ухо, стиснутое пальцами шерифа, побелело и напоминало нераспустившийся цветочный бутон. Потом он вдруг отчаянно заверещал, задергался, и мы увидели, с какой легкостью шериф оторвал у него мочку уха вместе с длинной полоской кожи на щеке, покрытой рыжими волосами. А Берджер, стоя над беднягой Льюисом, который свалился на землю, уткнувшись носом в кусок собственного уха, припорошенный пылью, словно он его жарить собрался, сказал: – Любого, кто вздумает помешать мне разобраться с этим зверьем из банды Мэтти, ждет то же самое, а может, и что похуже.
Ему очень хотелось нас поймать; целый год он устраивал одну засаду за другой, и невдомек ему было, что теперь весь округ против него настроен, потому что он этому дурачку Райфлсу ухо оторвал. Люди прятали нас в курятниках и подвалах. Они передавали нас друг другу, точно самых родных и близких людей. Иной раз нам чудом удавалось спастись, и в таких случаях мне всегда казалось, что это, должно быть, Хобб за нами присматривает оттуда, где он теперь, – если, конечно, не занят тем, чтобы вызывать во мне то свое желание, пощипывая мне кончики пальцев. Такое вот маленькое чудо каждый день посылал нам наш маленький братишка, которому хотелось одного: чтобы мы были дома и в полном порядке.