Текст книги "Жена тигра"
Автор книги: Теа Обрехт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Стянув мокрые волосы в конский хвост, Зора подошла ко мне, тоже встала у окна и спросила:
– Они что, и ночью копают?
Сие мне было неведомо, и я предположила:
– Это, должно быть, наемные рабочие. Барба держат их здесь из чистого милосердия, ведь сезон давно уже позади.
За то время, что Зора была в душе, ей на пейджер пришло целых два сообщения от прокурора, и я осторожно заметила:
– Ты бы все-таки им позвонила, а?
Зора закурила. Она всегда делала это перед сном.
Держа в одной руке пепельницу и стряхивая в нее пепел.
– Да мне им, пожалуй, и сказать-то нечего. Нет, мне сперва с твоим дедом поговорить нужно. – Она улыбнулась и принялась рукой отгонять дым от моего лица, старательно выпроваживая его за окно.
Я почувствовала, что сейчас она спросит у меня, что случилось, и поспешила сменить тему:
– Знаешь, надо завтра обязательно заставить их всех в клинику прийти. – С этими словами я быстро нырнула в постель.
Зора докурила, продолжая всматриваться в темноту за окном, потом проверила, заперта ли наша дверь, и спросила:
– Как ты думаешь, они там, внизу, двери запирают?
– Возможно, что и не запирают, – ответила я. – Скорее всего, нет. В распахнутые двери дома свободно залетает ветерок, принося запах военных преступников и насилия.
Зора нехотя погасила свет и легла. Довольно долго она лежала молча, но не спала, и я чувствовала, что подруга на меня смотрит. Но я тоже молчала, ждала, когда ее сморит сон, чтобы не нужно было ничего выдумывать в ответ на ее вопросы.
Снизу донесся голос попугая, приглушенный покрывалом, наброшенным на клетку:
– Обмойте и унесите с собой прах покойного, оставьте лишь его сердце.
Глава вторая
Война
Гавран Гайле
Чтобы понять моего деда, нужно знать как минимум две истории: о жене тигра и о бессмертном человеке. Они похожи на потайные подземные реки, которые просачиваются сквозь почву и пронизывают все прочие истории его жизни – о службе в армии, о великой любви к моей бабушке, о долгих годах работы в университете в качестве ведущего хирурга и тирана. Одну из этих историй я узнала уже после смерти деда. Она о том, как он стал мужчиной. Другая, которую старик сам мне рассказал, – о том, как он снова стал ребенком.
Война пришла тихо и незаметно. Ее начало было как бы приглушено теми десятью годами, которые мы провели буквально на краю пропасти, в ожидании того, когда же она все-таки грянет. Дети в школе говорили: «Ну, теперь в любой день!», сами не понимая этих слов. Собственно, они просто повторяли то, что в течение нескольких лет слышали дома. Сперва были выборы, затем начались мятежи, вооруженные стычки, убийство какого-то министра, резня в дельте, а потом – Саробор. После Саробора возникло даже ощущение некой относительной свободы, избавления.
До войны каждую неделю – с тех пор как мне исполнилось три года – мы с дедом отправлялись на прогулку в крепость, чтобы посмотреть на тигров. Всегда только вдвоем. Наш путь начинался у подножия Стрмины. Мы пешком поднимались по тыловой стороне холма, пользуясь старой каретной дорогой, тянувшейся через неглубокую парковую долину в западной части города и пересекавшей десятки маленьких чистых ручейков, журчавших под мокрыми ветвями кустов. В детстве я немало часов провела возле этих ручьев, палочкой вылавливая из воды мокрые осенние листья, сковыривая их с поросших мохом камней или безнадежно пытаясь поймать головастика. Плечи деда сгорблены, руки раскачиваются в такт шагам. «Не загребай так ногами, доктор! – кричала бабушка нам вслед, стоя на балконе. – Ты опять их волочишь!» Он шел быстро, крупными шагами, держа в руке пакет с гостинцами для зверей, заранее купленными в зеленной и бакалейной лавке. Дед обычно носил куртку, узкие спортивные брюки, белую рубашку с крахмальным воротничком и длинными рукавами, на ногах – тщательно вычищенные туфли. Он ходил в них и к себе в больницу, не изменял им даже во время наших летних прогулок по склонам Стрмины. Я спешила за ним следом в своих потрепанных кроссовках и, будучи фута на полтора ниже ростом, старалась не отставать. Минут через сорок пять мы преодолевали железнодорожные пути и проходили мимо того места, где я в возрасте семи лет совершила классный нырок через руль велосипеда и потом полчаса орала как резаная, пока мне с помощью марлевой салфетки, смоченной в ракии, промывали вдрызг разодранные коленки. Отсюда уже начинался довольно резкий подъем.
Заметив, что я выдохлась и тащусь далеко позади, дед останавливался, вытирал пот со лба и говорил: «Это еще что такое? Я старик, но не устал! Сердце должно быть плотным, как кулак, а у тебя оно как мокрая губка».
Мне становилось стыдно. Я прибавляла ходу, пыхтела и упорно старалась не отставать, а дед легко поднимался на вершину холма и с каким-то садистским удовольствием все продолжал ворчать. Мол, просто слушать противно, до чего у меня хриплое дыхание. Раз так, то он, пожалуй, больше не возьмет меня с собой, потому что я соплю, как ласка в картофельном мешке, и этим совершенно порчу ему такую замечательную прогулку. С вершины Стрмины дорожка полого спускалась на покрытый цветами луг, на противоположной стороне которого, на востоке, виднелась полуразрушенная артиллерийскими залпами стена крепости, построенной еще римлянами. За ней начиналась улица, вымощенная булыжником, бульвар Старого города с его бледно-оранжевыми черепичными крышами, пыльными окнами, в которых отражался свет солнца, запахом дыма и мяса, жарившегося на решетках, яркими полотняными навесами кофеен и маркизами сувенирных лавок. Голуби сбивались в такие большие и плотные стаи, что их было видно с холма. Шаркая своими пышными «штанами» и напоминая женщин в длинных монашеских одеяниях, птицы бродили вверх и вниз по улице, которая, изгибаясь, вела к причалам. Две реки на бешеной скорости здесь как бы врезались друг в друга и шумели днем и ночью, огибая выступ суши, похожий на полуостров и образованный их слиянием. Затем Старый город скрывался из виду. Мы входили во двор крепости и покупали билеты в зоопарк. В будний день мы с дедом всегда оказывались у кассы единственными посетителями, ибо в этот час вся столица наслаждалась обеденным перерывом. Мы шли дальше, мимо верблюдов с зелеными от травы мордами, гиппопотама, на спине которого сидели маленькие разноцветные цапли, прямиком туда, где тигры в старом вольере неутомимо ходили взад-вперед вдоль решетки, патрулируя территорию.
К тому времени, как мне исполнилось тринадцать, меня стал несколько раздражать этот ритуал с посещением тигров. Возвращаясь из зоопарка домой, мы постоянно встречали разных знакомых, в том числе и с детьми моего возраста, которые давным-давно уже перестали ходить куда бы то ни было в сопровождении старших. Я видела, как мои ровесники сидят в кафе или курят на тротуаре у входа в парламент. Меня они, конечно, тоже замечали, запоминали эти встречи и потом, хотя и довольно беззлобно, высмеивали в школе тот факт, что я до сих пор гуляю с дедушкой. Однако их шутки и насмешки не давали мне покоя, постоянно напоминая, что я в плену у некоего надуманного ритуала, который мне самой отнюдь не казался таким уж необходимым. Я тогда еще не понимала, насколько он важен, причем не только для меня.
Почти сразу после начала войны городская администрация закрыла зоопарк. Как было сказано, из соображений безопасности, дабы не допустить того, что случилось в Зобове, будущей столице нового государства, непосредственно соседствовавшего с нами на юге. Там какой-то студент колледжа взорвал в зоопарке у торгового лотка бомбу и убил шесть человек. Закрытие зоопарка было, по мнению администрации, превентивной мерой, призванной защитить столицу и ее население, хотя на самом деле это лишь усилило панические настроения и страх перед явно преувеличенным могуществом врага. Закрыли, впрочем, не только зоопарк, но и недавно переименованную Национальную библиотеку. Автобусы в столице тоже ходить перестали.
Закрытие зоопарка нарушило отправление того ритуала, к которому я привыкла с детства, хотя уже была более чем готова отказаться от него, но особой тревоги не вызвало. В глубине души все мы, в том числе и столичная администрация, были уверены, что война где-то далеко, в семи сотнях миль от нас, так что осада столицы вряд ли возможна. Ведь это как раз нам удалось застигнуть врага врасплох. Все знали, что воздушного налета можно не ждать, потому что наши войска еще полгода назад захватили и авиационный завод, и испытательный аэродром в Маране, но городские власти по-прежнему требовали соблюдения комендантского часа и обязательного затемнения с десяти вечера – просто на всякий случай. По-прежнему выпускались листовки с предупреждениями о том, что вражеским шпионом может оказаться любой. Вы столкнетесь с ним где угодно, так что вам совершенно необходимо внимательно пересмотреть список ваших друзей и соседей, прежде чем решиться опять встретиться с кем-либо из них в излюбленной кофейне. Ведь в случае обнаружения среди ваших знакомых предателя или шпиона именно вам придется отвечать за то, что вы вовремя не донесли на него властям.
С одной стороны, жизнь продолжалась. С другой – шестеро или семеро ребят из нашего класса исчезли практически мгновенно, без предупреждения, не попрощавшись, точно всеми гонимые беженцы. Однако я по-прежнему каждое утро тащилась в школу, положив в сумку завтрак. Даже когда по бульвару с грохотом шли танки, направляясь к границе, я сидела у окна и решала задачки. Война была для меня чем-то незнакомым и очень далеким. Взрослые члены моей семьи не хотели, чтобы я понапрасну тревожилась. Я и сама не придавала особого значения этой войне. У нас в школе по-прежнему были уроки рисования и музыки. Мы все так же встречались с Зорой, пили кофе, праздновали дни рождения и ходили по магазинам. Мой дед по-прежнему вел свой семинар, посещал свою больницу, каждое утро ходил на рынок за фруктами и мыл яблоки с мылом, прежде чем срезать с них шкурку. Ему, правда, порой приходилось по шесть часов простаивать в очереди за хлебом, но об этом я узнала только значительно позже. Моя мать по-прежнему носила с собой слайды – она преподавала в университете историю искусств, – а бабушка смотрела классические старые фильмы с Кларком Гейблом и Вивьен Ли.
Удаленность боевых действий и вправду создавала иллюзию нормальной жизни, однако новые правила, введенные властями, привели к такому отношению к войне, которое администрацию вовсе не устраивало. Ей хотелось создать жесткую систему управления, вызвать панику, которая в итоге обеспечила бы послушание, но вместо этого возникло существенное ослабление общественной дисциплины, а порой и сущее безумие. Тинейджеры плевать хотели на комендантский час. Они нагло парковали свои автомобили на бульваре, машин по десять в ряд, и всю ночь пили, устроившись прямо на капотах. Пьянство было повсеместным. Хозяин мог, например, закрыть свой магазин на обеденный перерыв и отправиться в пивную, а потом три дня оттуда не возвращаться. Или, придя, скажем, к дантисту, вы вполне могли застать его сидящим на крылечке в одной майке с бутылкой вина в руке, и вам приходилось либо составить ему компанию, либо развернуться и идти домой. Сперва все, правда, было относительно невинно – до того, как несколькими годами позже начались грабежи, а потом военные окончательно взяли власть в свои руки. Казалось, люди, сами того не сознавая, устроили себе праздник, стоя плечом к плечу на пороге страшной беды.
Дети моего поколения тогда еще не доросли до понимания этой ситуации, не столкнулись лицом к лицу с инфляцией, из-за которой вскоре родители стали посылать нас в булочную, сложив деньги чуть ли не в тачку, а школьники, не скрываясь, начали выменивать блузки и рубашки прямо в вестибюле школы. Война в первые шестнадцать месяцев казалась нам чем-то почти нереальным, и это время стало для нас, подростков, невероятно привлекательным, ибо мы обрели полную возможность предаваться анархии, не опасаясь того ужасного, что творилось где-то там, далеко. Нас не особенно тревожили слухи о том, что в трех сотнях миль от нас у девочек, вынужденных постоянно сидеть в бомбоубежищах, менструации начинались чуть ли не в семь лет. В столице война попросту еще не коснулась нас, зато мы обрели право пользоваться преимуществами военного положения. Когда родители говорили: «А ну, быстро в школу!», вполне нормально звучал такой ответ: «А зачем? Ведь война идет». Так вместо школы мы отправлялись, скажем, на берег реки. Если родители подкарауливали тебя, когда ты в три утра прокрадывался в дом, а от твоих волос прямо-таки разило дымом костра, только заявление «так ведь война идет» мешало им, насмерть переволновавшимся, оторвать твою глупую башку. Когда соседи сообщали, что ты с приятелями занимался на бульваре черт знает чем и при этом не самым изящным образом свисал с края крыши дома, родителям нечего было возразить на твое наглое заявление, что, мол, идет война и все мы в любой момент можем умереть. Наши родители чувствовали себя виноватыми перед нами, а мы вовсю пользовались их чувством вины, не задумываясь о нравственной стороне своих поступков.
Но школа, несмотря на все усилия, не сумела сохранить привычный распорядок, предотвратить разрушительное воздействие войны. Какой бы далекой ни была эта беда, мы замечали ее приближение по внезапному исчезновению своих соучеников, по нехватке книг и учебников и… по отсутствию свиных зародышей даже в специализированных магазинах. Нам с Зорой они уже тогда были позарез нужны для биологических опытов. Мы рассчитывали осуществить несколько так называемых базовых вскрытий и определить, как воздействуют на различные органы те или иные химические вещества, однако никаких реактивов купить было невозможно, а драгоценные свиные зародыши оставались заложниками в чьих-то лабораториях, где-то за бесконечно менявшимися границами новых государств. Тогда мы занялись физикой, без конца создавали электрические цепи из проводов и миниатюрных лампочек или оставляли старые монеты под дождем, чтобы они как следует проржавели, а потом кипятили их с солью и пищевой содой, желая снова отчистить. В распоряжении у нас имелось несколько схематических изображений вскрытой лягушки, которые мы постарались хорошенько заучить. Совершенно необъяснимым образом мы где-то разыскали нижнюю часть конской ноги вместе с копытом, распиленную вдоль и помещенную в высокий прямоугольный сосуд с формальдегидом. Эту конскую ногу мы с Зорой без конца рисовали по памяти, пока не решили, что вполне можем прооперировать любую лошадь, если у нее возникнут какие-то проблемы с копытом. В основном же с восьми утра до четырех часов дня мы занимались тем, что читали друг другу вслух.
Ко всему прочему – это было сделано в связи с военным положением, – учащихся старших классов перевели на верхние этажи школы. Это означало, что чем дети старше, тем дальше они оказывались от школьного подвала, где располагалось бомбоубежище. Нам в тот год как раз исполнилось по четырнадцать лет, и мы с Зорой, как и весь наш класс, оказались в итоге на бетонированной школьной крыше, в очень симпатичной башенке квадратного сечения с огромными окнами, смотревшими на реку. В этом помещении раньше размещались дошколята из приготовительного класса. Перераспределение школьного пространства было произведено с невероятной поспешностью. Об этом свидетельствовали бесчисленные акварельные рисунки принцесс, развешанные на стенах нашего теперешнего класса, и поддоны с землей, выстроившиеся на подоконниках, в которых, по заверениям малышей, вот-вот должны были прорасти бобы. Кое-где они действительно проросли. Вся стена под школьной доской была покрыта изображениями различных генеалогических древ, но вскоре у кого-то хватило ума снять эти детские схемы, и в результате под классной доской осталось пустое пространство. Сидя в этом классе и без конца рисуя пресловутое конское копыто, мы по глупости повторяли одно и то же. Идет война. Если город будут бомбить, то мы хотя бы погибнем раньше малышей. При этом мысль о возможности собственной смерти нас ничуть не тревожила. Окна нового класса предоставляли нам роскошную возможность полного, на 360 градусов, обзора столицы – от большого холма на север к цитадели, возвышавшейся за рекой на фоне широкой зеленой ленты лесов, вьющейся вверх и вниз по холмам. С крыши школы были видны заводские трубы, изрыгавшие клубы черного, как деготь, дыма, кирпичные стены старых домишек в пригородах, а также купол базилики на холме, называемом Университетским, и громадный квадратный крест на ее вершине, ярко блестевший в солнечных лучах. С крыши можно было рассмотреть и все наши мосты – в столице они еще сохранились, но вверх и вниз по течению обеих рек виднелись лишь обломки их каменных основ. Мы подолгу рассматривали паромы на реке, зачастую брошенные хозяевами и уже заржавевшие. Выше, в месте слияния рек, был хорошо виден бидонвиль – там жили цыгане – с мокрыми потеками на фанерных стенах и черным дымом костров.
Нашей классной руководительницей в тот год была маленькая женщина, проходившая у нас под кличкой М. Добравка. У нее были нервные руки, а очки так часто сползали, что у учительницы выработалась привычка поправлять их, смешно морща нос. Впоследствии мы узнали, что М. Добравка весьма активно занималась политикой и вскоре после нашего выпуска куда-то уехала, чтобы избежать преследований. Спустя еще несколько лет она возглавила группу мятежных студентов, и они выпустили какой-то антиправительственный плакат, в результате чего угодили в тюрьму. Сама же М. Добравка однажды вечером и вовсе исчезла без следа: вышла из дома к киоску на углу, чтобы купить газету, – и пропала. Но в тот год мы абсолютно не подозревали о ее решительных настроениях, нам было совершенно чуждо то чувство тоски, которое терзало душу учительницы. М. Добравка просто приходила в отчаяние, не имея никаких пособий, чтобы преподавать нам свой предмет, хотя вела и те, с которыми сама была знакома весьма приблизительно. Но мы, в общем, считали ее очень доброй и веселой. Потом она преподнесла нам подарок.
В марте на город накатила какая-то совершенно неестественная жара, прямо как летом, и мы, придя в школу, тут же принимались стаскивать с себя носки и свитеры, даже туфли поснимали. Наша башенка с открытыми окнами походила на беседку или оранжерею. Двери мы тоже держали открытыми настежь, но все равно были мокрыми от пота. Как это всегда бывает в связи с неожиданно резкой сменой погоды, нас охватило какое-то странное возбуждение. Однажды М. Добравка слегка опоздала на урок, влетела в наш класс на крыше, совершенно запыхавшись и неся под мышкой что-то большое, завернутое в блестящую фольгу. Развернув сверток, она с гордостью показала нам легкие – два настоящих легких, огромных, розовых, с влажной, атласно гладкой поверхностью. Это было явным нарушением распределения мяса по карточкам. Попросту контрабандой. Но мы не стали спрашивать у нашей учительницы, где она взяла эти легкие.
– Вынесите столы наружу и застелите их газетами, – велела она, и очки тут же сползли ей на нос.
Через десять минут, истекая потом, мы сгрудились вокруг нее, а она тщетно пыталась распластать одно легкое кухонным ножом, который тоже притащила с собой. Легкое тупому ножу поддаваться не желало, оно упруго выпячивалось по обе стороны от него и выскальзывало из-под лезвия, точно резиновый мяч. Легкие уже начинали пованивать, и нам приходилось то и дело отгонять от них мух, тучами круживших над нашим «пособием».
– Может, лучше в холодильник их сунуть? – предложил кто-то.
Но М. Добравка была преподавательницей одержимой. Она твердо решила извлечь пользу из того, ради чего пошла на такой риск, непременно желала продемонстрировать нам, как работают легкие. Ей хотелось распахнуть их, как полы одежды, и показать нам альвеолы, сморщенные воздушные мешки, густую сеть белых бронхиальных трубок. Она упорно пилила легкое, и градус ее эмоционального накала становился все выше и выше. Мы, чуть отступив назад, смотрели, как она терзает край легкого. Ее очки двигались по носу то вверх, то вниз, когда она, с силой нажимая одной рукой, закачивала в легкое воздух, будто набирала воду в цистерну.
Потом легкое все-таки выскользнуло у нее из рук и тяжело плюхнулось на пол. По-прежнему четко очерченное, оно лежало на полу, и М. Добравка смотрела на него как завороженная, пока мухи не облепили его и не начали осторожно заползать в отверстие трахеи.
Тогда, словно опомнившись, она наклонилась, подняла легкое, снова швырнула его на стол, застеленный газетами, и сказала мне, поскольку именно я оказалась к ней ближе всех:
– Сбегай притащи соломинку для коктейля, а потом мы это легкое воздухом наполним. Ну, давай, да поскорей возвращайся.
После этого случая мы стали относиться к М. Добравке с особым уважением, и в первую очередь я сама. История с легкими – то, как она контрабандой их для нас раздобыла, то, как мы под ее присмотром потом по очереди надували эти легкие через соломинку, – значительно укрепила мой интерес к медицине и желание стать врачом.
С другой стороны, М. Добравка также подстегнула уже пробудившееся в нас увлечение контрабандой. Собственно, страсть к этому занятию постепенно завладевала всей столицей. Для М. Добравке же контрабанда служила источником добычи наглядных пособий для школьных занятий. Однако наша материальная заинтересованность оказалась совершенно иной, хотя основной принцип добычи нужных предметов был тем же. Именно потому, что не могли этого иметь, поскольку это было слишком дорого и труднодостижимо, мы вдруг возжелали таких вещей, о каких раньше даже и не думали. Нам хотелось того, что позволило бы похвастаться, выделило бы нас среди сверстников. Мы мечтали о поддельных дизайнерских сумках, о китайской бижутерии, об американских сигаретах и итальянских духах. Зора вдруг стала красить губы, таская помаду у матери, а потом изыскала возможность покупать ее самостоятельно. Через шесть месяцев после начала войны у нее внезапно пробудилась любовь к французским сигаретам, и теперь она отказывалась курить что-либо другое. Зоре было пятнадцать, она садилась за столик в нашей любимой кофейне на площади Революции и, чуть приподняв бровь, посматривала на мальчиков, изо всех сил старавшихся поразить ее воображение и предлагавших ей самые разнообразные разновидности сигарет. На одной вечеринке – совершенно не помню, по какому поводу она была устроена, – Зора закрутила романчик с Бранко, взрослым парнем, которому уже исполнился двадцать один год. По слухам, он занимался контрабандой оружия. Я этого не одобряла, но ведь шла война. Да и Бранко этот впоследствии оказался сущим молокососом, самым серьезным преступлением которого была кража радиоприемника.
По выходным мы с Зорой обычно уезжали в нижнюю часть Старого города и оставляли машину у доков на набережной, служившей постоянным местом встреч студентов университета. Там же находился и эпицентр контрабандной активности. Вдоль ограды рядком сидели мальчишки-подростки, долговязые, с цыплячьими плечами, выставив на импровизированных столиках коробки с видеомагнитофонами, темные очки и всевозможные майки. Зора, надев самую короткую из своих мини-юбок, под кошачьи вопли подростков уверенно прокладывала себе путь к прилавку Бранко и усаживалась там, скрестив ноги. Он играл на аккордеоне, пил пиво, а когда сгущались вечерние сумерки, устраивал в своей торговле перерыв и уводил Зору за мусорные бачки, чтобы потискать. Я же сидела в машине, опустив стекла в окошках и высунув туда скрещенные ноги, и слушала гитарную партию Брюса Спрингстина из «I’m on Fire», тихо наигрывавшую у меня за спиной.
Именно благодаря музыке меня и отыскал Ори – тот самый, что торговал поддельными дизайнерскими лейблами, которые, как он клялся, можно абсолютно незаметно приделать к любой одежде, чемодану или белью. Ори было семнадцать, худой, с застенчивой улыбкой, обычный парнишка, который благодаря своей репутации военного времени казался куда более привлекательным, чем был на самом деле.
Однако же у него хватило нахальства сунуть голову в машину и спросить, услышав мою любимую гитарную партию:
– Тебе это нравится? Хочешь, еще достану?
Ори невольно пробудил мою единственную порочную страсть, которую я до сих пор с таким трудом умудрялась сдерживать. Правительство прикрыло в стране все радиостанции, кроме двух, и теперь в чести были исключительно народные песни; моей бабушке они казались допотопными. На второй год войны меня уже тошнило от фольклорных любовных песен, в которых основными метафорами служили деревья и бочонки. Даже не понимая, до какой степени мне этого не хватает, я тосковала по Бобу Дилану, Полу Саймону и Джонни Кэшу. А в тот, самый первый раз Ори извлек меня из машины, повел по набережной на свое законное место – к перевернутому вверх дном ящику, который стерегла его трехногая собачонка, – и показал мне свои сокровища: коробочки с кассетами и конверты с пластинками, разложенные в алфавитном порядке. В каждую коробочку или конверт был вложен аккуратно свернутый листок почтовой бумаги с весьма неточным переводом слов той или иной песни. Каким-то чудом у него обнаружился «Walkman», и уже одно это сразу сделало парня достойным того, чтобы наше свидание состоялось. Мы уселись на землю перед его «столиком», и каждый сунул в ухо по одному наушнику. В итоге, когда я прослушала всю его коллекцию, он осмелел настолько, что положил руку мне на бедро.
Когда же – старательно копя деньги в течение нескольких недель – я попыталась купить у него «Graceland», он сказал: «Ты что, ведь война идет, какой мне прок от твоих денег!», и поцеловал меня. Я еще, помнится, удивилась, как сильно отличается внешняя сторона его губ, пересохшая, потрескавшаяся, от нежной, влажной внутренней, и все думала об этом, пока он меня целовал. Да и потом тоже часто об этом вспоминала.
Так мы с ним целовались месяца три, и за это время моя музыкальная коллекция существенно увеличилась, а потом Ори, как и многие парни его возраста, вдруг куда-то исчез. Поскольку я давно уже позаимствовала его «Walkman», мне пришлось целых три вечера торчать в нашем кафе в надежде встретить его там и вернуть магнитофон. Но вскоре кто-то сказал мне, что он больше не вернется. Неизвестно, то ли его взяли в армию, то ли он сбежал от призыва. Я, разумеется, сохранила «Walkman», даже под подушку его клала, что, по всей вероятности, должно было означать, что я очень по нему тоскую. На самом же деле по-настоящему я поняла, что Ори пропал навсегда, только когда из моей жизни стали исчезать и многие другие вещи.
Все те годы, когда моя неярко выраженная необузданность, связанная с войной, проявлялась все сильней, мой дед упорно верил, что бои скоро кончатся, и делал вид, что в нашей жизни никаких особых перемен не произошло. Теперь-то я понимаю, каким сильным ударом стала для него потеря возможности регулярно видеть тигров, но мне все же хотелось бы знать, не был ли его тогдашний оптимизм связан с моими выходками и нежеланием принять тот факт, что он потерял и меня, как минимум на какой-то период. Мы с ним тогда редко виделись и впоследствии не говорили об этих годах, но я знала, что все его прочие – помимо походов в зоопарк – ритуалы остались неизменными. Завтрак и одновременное чтение утренней газеты, затем кофе по-турецки, сваренный бабушкой, личная переписка – всегда в алфавитном порядке, в полном соответствии с его адресной книжкой. Далее прогулка на рынок за свежими фруктами или, поскольку война никак не кончалась, за тем, что там вообще можно было добыть, ведь порой он и вовсе возвращался домой с пустыми руками. Днем в понедельник и в среду лекция в университете. Обед и короткий сон. Потом легкая зарядка и перекус на кухне – почти всегда просто семечки подсолнечника. Вслед за этим дед проводил несколько часов в гостиной с бабушкой и моей матерью. Они порой беседовали, а порой просто сидели вместе и молчали. Затем ужин, час-два за книгой и сон.
Нет, мы с ним, конечно, пересекались, но всегда без излишних сожалений, не желая признавать, что и в наших с ним взаимоотношениях теперь все иначе. Например, однажды дед заставил меня остаться дома, поскольку считал Рождество исключительно семейным праздником, и я нарочно всю ночь пила коньяк, прекрасно зная, что он не станет меня бранить в присутствии гостей. А однажды я часа в четыре возвращалась домой после продолжительного свидания с Ори за сломанными торговыми автоматами – тушь на глазах размазана, волосы всклокочены – и на углу возле нашего дома наткнулась на деда, якобы возвращавшегося домой после какого чрезвычайно срочного вызова. Он вежливо пытался отвязаться от какой-то длинноногой блондинки, которая, как я вскоре поняла, была проституткой.
– Вон, видите, идет моя внучка, – услышала я, подойдя ближе.
Голос деда звучал как у утопающего, а улыбка при моем появлении была такой радостной, что у него даже на висках собрались морщинки. Подобной реакции я уж никак не ожидала, имея в виду все обстоятельства моего позднего возвращения.
Я остановилась рядом с ним, он тут же схватил меня за руку и радостно возвестил:
– Вот видите, это она! Моя внучка!
– Отвянь, – сказала я, сумрачно глядя на светловолосую шлюху и отчетливо сознавая, что мой собственный лифчик держится буквально на честном слове, точнее, на последнем уцелевшем крючке, который в любой момент может отлететь, и тогда вся ситуация станет еще более неприглядной.
Дед выдал проститутке пятьдесят динаров. Я молча стояла у него за спиной, пока он отпирал входную дверь, и смотрела, как эта девица бредет прочь, покачиваясь на своих тощих, как тростинки, ногах. Было заметно, что один каблук у нее немного короче другого.
– Ты зачем ей деньги дал? – спросила я у деда, когда мы уже поднимались по лестнице.
– Тебе не следует быть такой грубой, – сказал он. – Ни с кем. Мы тебя не так воспитывали. – Он даже не остановился, сказав это, не посмотрел на меня, а перед входом в квартиру прибавил: – Стыд какой!
В общем, примерно так оно и продолжалось в течение нескольких лет. Мы с дедом, сами того не сознавая или, может, не желая сознавать, загнали себя в тупик. К тому же его доходы существенно уменьшились, значит, и у меня стало гораздо меньше карманных денег, и я завела привычку запирать дверь в свою комнату и курить прямо там, под одеялом.
Как-то весенним днем я этим и занималась, как тут в нашу квартиру позвонили. Сперва один раз, потом еще дважды. Я, наверное, крикнула, чтобы кто-нибудь открыл дверь, но никто не откликнулся, поэтому мне пришлось пристроить окурок на подоконник за стеклом и пойти открывать.