Текст книги "Декабристки. Тысячи верст до любви"
Автор книги: Татьяна Алексеева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Делайте, что считаете нужным… – прохрипел он, изо всех сил стараясь говорить разборчиво и понятно. Врач что-то ответил, но Милорадович опять не разобрал слов из-за накатившей на него новой волны боли. Еще более сильной и длившейся еще дольше – как ему показалось, многие часы…
– …теперь все, теперь только надеяться на лучшее… – донеслись до него сквозь эту боль слова Василия Михайловича. Но особой надежды в них Милорадович не услышал. Боль как будто бы и стала меньше, но он чувствовал, что вместе с ней из него ушли почти все силы. В конюшне словно бы стало темнее, а голоса врача и его помощников звучали как-то приглушенно, словно бы из-за плотной портьеры…
Нет, он не должен был сдаваться, он не мог умереть прямо сейчас! Ему обязательно нужно было узнать еще хотя бы одну вещь…
– Что там сейчас… происходит? – выдавил он из себя и едва не потерял сознание от приложенных для этого усилий.
– Не знаем, – честно ответил ему врач. – Я одного из тех, кто вас сюда принес, попросил сбегать туда, посмотреть. Он, как вернется, расскажет… Как вы сейчас себя чувствуете?
– Плохо, – тоже не стал лукавить и притворяться Михаил Андреевич. Он хотел спросить, насколько серьезно его ранение, но слабость усилилась, и генерал-губернатор не смог произнести ни слова.
– Пуля была пистолетная, с нарезкой, – начал вдруг объяснять ему Василий Михайлович, и в его голосе Милорадовичу послышались виноватые ноты. – Ружейную было бы проще извлечь, она бы меньше вреда нанесла…
– Пистолетная… – выдохнул Михаил Андреевич, и на какой-то миг к нему словно бы вернулись силы. – Покажите мне ее!.. – потребовал он уже громче хорошо знакомым врачу решительным тоном, каким он всегда отдавал приказы.
– Сейчас, смотрите, – медик зашарил рукой по полу и через несколько секунд поднес к глазам раненого крошечный сплющенный кусочек свинца.
– Пистолетная, – шепотом повторил Милорадович, рассматривая пулю. – Значит, стрелял не военный… Слава Богу, меня убил не русский солдат! Но вот же смешно… я сегодня так плотно позавтракал, а эту мелочь не смог переварить…
– Не убил, не надо так… – попытался было запротестовать Василий Михайлович, но генерал-губернатор уже догадался по выражению его лица, что состояние его было безнадежным, и поэтому не стал слушать никаких утешений и уверений в том, что он будет жить. Спорить с врачом он, впрочем, тоже не стал – у него было слишком мало времени, и оставшиеся минуты требовалось потратить на кое-что более важное. «Эти глупцы… которых я так и не смог остановить… Чего они там добиваются, чего хотят – крестьян отпустить на свободу? – попытался он вспомнить самое главное из того, что слышал о тайных обществах. – Глупые мальчишки, глупые! Я им покажу, как это надо делать!»
– Позовите Глинку, – попросил он Василия Михайловича, но уже в следующее мгновение и сам увидел подошедшего к нему поближе и склонившегося над ним бледного адъютанта.
– Я здесь, я вас слушаю! – быстро сказал тот, опускаясь на колени рядом с умирающим. Он как будто обрадовался, что может сделать для Милорадовича хоть что-то, хоть какую-нибудь мелочь…
– Федор, запиши… – начал было Михаил Андреевич, но тут же сообразил, что в конюшне адъютант точно не найдет ни чернил, ни бумаги, и поправился: – Запомни, что я хочу сделать… У меня полторы тысячи крестьян – они все должны получить вольную. Ты понял? Это моя последняя воля…
– Да, я все понял. – Федор Глинка оглянулся на врача и нескольких помогавших им солдат, ставших свидетелями этого завещания, и прижал правую ладонь к груди. – Все будет выполнено, я за этим прослежу.
– Проследи обязательно… – попросил Милорадович уже не приказным, а мягким, дружеским тоном и закрыл глаза. Боль немного ослабла, и ему вдруг стало покойно и как-то легко. Он не смог остановить восстание, не смог предотвратить бой на площади, но победа над взбунтовавшимися все-таки осталась за ним, и он еще успел ощутить гордую радость от этой мысли, прежде чем навсегда перестал что-либо чувствовать.
Глава VII
Санкт-Петербург, Адмиралтейская набережная, 1825 г.
Настасья Васильева жила в Санкт-Петербурге уже второй месяц, но по-прежнему не могла не то что привыкнуть к этому огромному городу, а даже просто поверить в то, что ее жизнь так резко изменилась. Столица и пугала ее огромными улицами, высокими каменными домами и стремительно носящимися по дорогам экипажами, и заставляла восхищаться своими красотой и величием. Иногда Настасья даже начинала жалеть, что ее забрали из деревни и заставили жить в таком страшном шумном городе, но в то же время стоило ей подумать о возвращении домой, как на молодую женщину накатывала тоска. Нет, домой ей не хотелось! Дома в ее жизни не было ничего, кроме барского поля и огорода ее свекров, где приходилось работать дни напролет, кроме домашних дел, присмотра за детьми и курами во дворе. Дома она просыпалась с петухами, и единственной мыслью, которая помогала ей не разрыдаться, встав с постели, была мысль о том, что после обеда она сможет немного посидеть, ничего не делая, и отдохнуть, пока все остальные домочадцы не закончат есть. Этой минуты она ждала весь день, а потом так же нетерпеливо ждала вечера, когда можно будет сесть в углу шить или сматывать шерсть в клубки и тоже отдыхать во время этой спокойной работы. Ночь чаще всего проносилась для нее как одно мгновение, она проваливалась в сон сразу же, как только ложилась на лавку, и внезапно просыпалась от петушиного крика, обнаружив, что уже утро и пора снова вставать и приниматься за работу. А такие дни, когда Настасья не падала от усталости и у нее находились силы, чтобы чему-нибудь радоваться или болтать с сестрами мужа о чем-нибудь интересном, молодая женщина могла бы пересчитать по пальцам – такое случалось всего несколько раз за все время ее замужества. И она была абсолютно уверена, что именно так и проживет всю свою жизнь, разве что забот у нее будет прибавляться с каждым новым ребенком, и лишь в глубокой старости, когда вырастут и ее дети и внуки, у нее появится возможность отдыхать не только ночью, а еще лежать на печке или сидеть во дворе на завалинке днем, когда ей этого захочется.
Хотя нельзя было сказать, что Настасья считала свою жизнь несчастливой. Даже наоборот, она всегда думала, что ей очень повезло. Муж, за которого ее выдали, когда ей исполнилось шестнадцать лет, оказался вовсе не таким, как она боялась, – не злым, не придирчивым, а улыбчивым и веселым парнем. Его родители и дед с бабкой тоже отнеслись к ней ласково и почти не ругались, если она делала что-то плохо или слишком медленно. Другая родня мужа тоже приняла ее вполне доброжелательно, жены его старших братьев иногда даже помогали ей в домашних делах, давали советы, как лучше понравиться свекрови, скрывали от нее промахи младшей невестки… А когда у Настасьи родился первенец-мальчик, вся семья полюбила ее еще сильнее, и даже после того, как следом за сыном стали рождаться дочки, их хорошее отношение к ней не изменилось: девочкам они были не слишком рады, но очень уж любили похожего на отца, веселого и не по годам смышленого мальчишку. К тому же все были уверены, что в будущем у нее родится еще достаточно много сыновей. А сама Настасья горячо и страстно мечтала об этом. Правда, этой осенью у нее родилась очередная девочка, но горевать из-за этого молодой женщине было некогда: сначала из-за того, что с новым ребенком у нее прибавилось всевозможных забот, а потом ее жизнь и вовсе резко изменилась. К ним домой явился управляющий барским имением собственной персоной и, уточнив, действительно ли у Настасьи недавно родился ребенок, велел ей собираться и вместе с новорожденной дочкой ехать в Петербург. Там у хозяев имения тоже родилась девочка, и ей нужна была кормилица. А Настасья подходила на эту роль идеально.
Семья провожала ее в город со слезами, но в то же время и с гордостью. Родители ее мужа, когда-то давно бывавшие в Санкт-Петербурге, надавали ей множество разных наставлений о том, как вести себя в барском доме, сам муж и все остальные родственники не скрывали, что завидуют ей, старшие дети, несмотря на заверения матери, что она скоро вернется к ним, обиженно плакали. Настасья тоже плакала, хоть и понимала, что должна радоваться оказанной ей чести, – слезы градом катились по ее щекам, как ни пыталась она их сдержать. Так они и выли все вместе: Настасья в обнимку со своими старшими детьми и двумя племянницами ее мужа, а вслед за ними и все остальные ее родственницы женского пола. Даже свекровь, всегда суровая и невозмутимая, вытирала глаза, пытаясь делать это как можно незаметнее.
Наконец, после того как все нарыдались вдоволь и свекор Настасьи прикрикнул на «глупых баб», велев им замолчать, будущую кормилицу посадили на телегу, бросили к ней два больших узла с одеждой и пеленками для ее младшей дочки Аленки, дали на руки саму дочь и отправили на «край света» – в неведомый и пугающий Санкт-Петербург. Поначалу Васильева продолжала, по привычке, всхлипывать, но когда телега выехала из ее родной деревни и запрыгала по ухабам лесной дороги, в женщине проснулось любопытство. Она никогда не уходила так далеко от дома, даже в детстве и юности, до замужества, когда отправлялась с подругами за ягодами и грибами, и поэтому никогда раньше не видела этих мест.
Дорога казалась ей необычайно красивой. Скорее всего, те, кто ездил этим путем постоянно, не нашли бы в ней ничего особенного и вообще посчитали бы окружающий пейзаж на редкость однообразным и скучным. По крайней мере, ямщик, лениво похлестывающий и без того резво бегущую лошадь, посматривал по сторонам редко, и вид у него был смертельно скучающий. Настасья же вовсю вертела головой и любовалась двумя стенами леса, между которыми проходила дорога, и то и дело восхищенно ахала, не обращая внимания на насмешливое хмыканье возницы. Лес вокруг них то расступался, сменяясь лугами и полями, то снова почти смыкался, деревья справа и слева от дороги то разбегались в разные стороны, то тянулись навстречу друг к другу, и порой их ветки переплетались над головой Настасьи, скрывая от нее небо. Смотреть на все это можно было бесконечно. И Васильева бы смотрела всю дорогу, если бы Аленка не проснулась и не начала плакать – тут уже пришлось отвлечься от дороги и успокаивать дочку.
Зато когда до города осталось совсем немного, Аленка снова уснула – к огромной радости матери, для которой дорога стала еще более необычной и просто невероятно интересной. Она впервые увидела каменные дома с балконами и вылепленными на их желтых стенах белыми украшениями, впервые проехала по дорогам, выложенным досками и вымощенным камнем. Все это выглядело для деревенской жительницы настолько странным, что ей приходилось то и дело повторять про себя: «Это не сон. Здесь я теперь буду жить».
Напоминать себе о том, что происходящее не видится ей во сне, Васильевой потом пришлось еще много раз. Даже после того, как она больше месяца прожила в господском доме, потихоньку перестала бояться выходить из дома на шумную многолюдную улицу и начала привыкать к новой жизни. Все равно порой ей казалось, что в один прекрасный момент она откроет глаза и обнаружит себя дома, в деревне, спящей на полу рядом с мужем и детьми, а вставшая раньше всех свекровь начнет требовать, чтобы они скорее просыпались и шли в поле. И если раньше такая жизнь была для Настасьи совершенно нормальной, то теперь мысль о ней сильнейшим образом пугала молодую женщину, и именно потому она раз за разом была вынуждена напоминать себе: «Это не сон. Я действительно живу в городе, и у меня все хорошо».
Жизнь ее и правда очень сильно изменилась к лучшему. Теперь у нее была всего одна обязанность – кормить и нянчить хозяйскую дочку. И хотя новорожденная девочка требовала достаточно забот, а кроме того, Настасье нужно было еще и уделять внимание собственному ребенку, жилось ей теперь намного легче, чем в деревне. Она вставала гораздо позже, чем дома, если только кто-нибудь из детей не просыпался и не начинал плакать ранним утром, но даже в этом случае у нее всегда была возможность вздремнуть или просто отдохнуть днем во время кормления девочек. Иногда ее просили помочь кому-нибудь из слуг убираться в комнатах или накрывать на стол для обеда или ужина, но эта работа была такой легкой по сравнению с трудом в деревне, что Васильевой даже становилось неловко – она никак не могла привыкнуть к такому образу жизни. Ей казалось, что она работает слишком мало и что жить так крепостной крестьянке нельзя, однако для хозяев это было в порядке вещей. Они и не думали нагружать кормилицу еще какими-нибудь делами – наоборот, следили, чтобы она не отвлекалась на другую работу от сидения с их дочерью. А Настасье ничего другого и не требовалось. Она с удовольствием проводила время с младенцами, и ей казалось, что она любит одинаково сильно свою родную дочку и ее благородную молочную сестру Оленьку. Да и как можно было делать различия между этими двумя девочками, во многом похожими друг на друга, одинаково тянущимися к ее груди и одинаково плачущими?
Иногда Настасья мечтала о том, чтобы остаться в господском доме навсегда и стать няней Оли, когда та подрастет. Хозяева, как она замечала по некоторым брошенным ими вскользь фразам, тоже думали об этом, и такая идея им как будто бы нравилась. Но при этом Васильева страшно скучала по своим старшим детям, и думать о том, что, оставшись в городе, она, скорее всего, уже никогда не увидится с ними, было для нее слишком тяжело. В такие минуты ей хотелось, чтобы господская дочь как можно скорее выросла и перестала нуждаться в ее молоке. Тогда Настасья попросила бы ее родителей позволить ей вернуться в деревню и снова оказалась бы рядом с сыном и старшими дочками, а еще – рядом с мужем, которого ей после пары месяцев жизни в Петербурге тоже стало не хватать. Правда, это значило бы возвращение к тяжелой работе и рождение все новых детей, а еще – прощание навсегда с жизнью в столице и с возможностью отдыхать. Да к тому же расстаться навсегда с городом и окунуться в работу дома и на огороде пришлось бы и маленькой Аленке, которая могла бы стать горничной в хозяйском доме и уставать от работы намного меньше…
Все эти сомнения доставили Васильевой немало печальных минут. Утешала она себя лишь тем, что в ближайшие месяцы ей все равно не придется выбирать между встречей со старшими детьми и лишением счастливого будущего младшей дочери. Пока маленькой Оле требовалась кормилица, Настасья должна была оставаться в городе, и решение о том, чего ей просить у хозяев, можно было с чистой совестью отложить и сполна насладиться жизнью.
Этим молодая крестьянка и занималась. После того как дочь хозяев привыкла к кормилице и стала меньше капризничать, а ее собственная дочь прижилась на новом месте и тоже стала вести себя спокойно, у Настасьи появилась возможность не проводить с девочками каждую минуту. Сама она к тому времени тоже перестала пугаться большого города и людных улиц – страх сменился любопытством и возрастающим с каждым днем желанием получше узнать Петербург и побывать в разных его уголках. Сделать это оказалось не так уж трудно: Васильева стала просить дворецкого поручать ей еще какие-нибудь дела в то время, когда дети спали и за ними могла присмотреть одна из горничных. Тот понял ее желание посмотреть город и стал время от времени отправлять ее либо на рынок с кухаркой, либо в другие господские дома с письмами от хозяев. Последнее особенно нравилось Настасье – у ее господ было много знакомых, и, разнося им приглашения в гости или благодарности за приятно прошедшие накануне встречи, она могла побывать в разных кварталах Петербурга. Правда, поначалу она ужасно боялась заблудиться в лабиринте незнакомых улиц, но после нескольких поручений сумела запомнить дорогу ко всем хозяйским друзьям и почувствовала себя увереннее.
Теперь же, отправляясь по одному из знакомых адресов с письмом, Васильева могла позволить себе идти не самой прямой дорогой, а свернуть на какую-нибудь из соседних улиц и заглянуть в новый, еще не виденный раньше сквер или дворик. И хотя долго любоваться новыми красотами ей было нельзя, чтобы не прийти домой слишком поздно, такие прогулки все равно приносили Настасье много удовольствия.
Теперь она шла с письмом по Адмиралтейской набережной и с интересом поглядывала на замерзшую и присыпанную пушистым снегом Неву. В паре мест девственную белизну этого снега портили черные цепочки следов – кто-то, поленившись идти к ближайшему мосту и не побоявшись провалиться под лед, решил перебраться на другой берег кратчайшим путем. Васильева вздрогнула, представив себе, что лед мог проломиться и неосторожные горожане провалились бы в ледяную воду. И как можно настолько бездумно рисковать?! Повезло им, что лед оказался достаточно толстым и крепким!
Слева послышался какой-то шум, и крестьянка, оторвавшись от разглядывания следов на реке, оглянулась. На другой стороне улицы, по которой она шла, происходило что-то необычное. Там, вокруг стоящего на огромном неровном камне памятника страшноватому на вид всаднику на коне, собралась толпа, которая с каждой минутой становилась все больше и больше. Часть ее не была видна с набережной, скрытая домами, и Настасья, забыв про порученное ей дело, торопливо перебежала через дорогу и смешалась со спешащими присоединиться к толпе прохожими. Вместе с ними она завернула за угол большого каменного здания с колоннами и в изумлении замерла на месте. Открывшееся ей зрелище было таким странным, таким удивительным, что в первую минуту молодая женщина не поверила собственным глазам. Она еще ни разу в жизни не видела такого огромного скопления народа! Даже когда господская кухарка в первый раз взяла ее с собой на рынок, где тоже толкалась поразившая Настасью громадная толпа покупателей, это выглядело не так пугающе. На рынке людей было гораздо меньше, чем здесь, на площади, перед бронзовым всадником, сидящим на вставшем на дыбы коне. Здесь же перед Настасьей волновалось бескрайнее людское море – такое большое и так пугающее своими размерами, что все ее любопытство куда-то улетучилось и ей захотелось вернуться назад, на набережную, и отбежать подальше от этой страшной толпы. Вот только дороги назад для любопытной крестьянки уже не было. Сзади на нее напирали другие прохожие, которых становилось все больше, и когда Васильева попыталась выбраться из толпы, ее лишь еще сильнее толкнули вперед. Подошедшие после нее стремились пробраться поближе и с каждой секундой все яростнее пихались локтями, недовольно ворча и покрикивая на стоявших впереди. Кто-то справа от Настасьи испуганно взвизгнул, кто-то в ответ рассерженно выругался…
После нескольких попыток выбраться из толпы Настасья оставила эту надежду – у нее не хватило бы сил даже для того, чтобы немного продвинуться вперед или назад. Ее уже не толкали, а просто сжали с огромной силой со всех сторон, так что крестьянка не могла даже пошевелить руками и едва дышала. «Когда же я теперь домой вернусь?! – с ужасом думала молодая женщина. – Ведь еще письмо надо отнести, а дети, наверное, уже проснулись, и скоро их кормить будет пора! Барыня теперь заругается!..»
Больше Настасья ни о чем подумать не успела. Далеко впереди, где собрались военные, на которых она хотела посмотреть, но которых из толпы так и не увидела, раздались какие-то неразборчивые крики, потом прогремел выстрел, заставивший крестьянку испуганно вздрогнуть, а потом вслед за этим первым выстрелом внезапно раздался и вовсе невообразимый грохот. Он был так силен, что в первое мгновение после него Васильева потеряла способность слышать и лишь по широко раскрытым ртам стоявших рядом с ней людей поняла, что они в ужасе кричат. А потом внезапно обнаружила, что точно так же кричит сама.
Она продолжала вопить, когда люди, стоявшие рядом с ней и грубо толкавшие ее, вдруг начали падать на землю, а те, кто толпился впереди, развернулись и бросились бежать прочь от площади, увлекая молодую женщину за собой. В первый момент ее едва не сбили с ног, но Васильева успела схватиться за тулуп налетевшего на нее мужчины и не упасть, после чего, понимая, что ее все равно могут затоптать в любой момент, побежала следом за ним, стараясь и не вырываться вперед, и не слишком медлить. Все вокруг тоже кричали, некоторые бегущие падали, а грохот становился все сильнее, и Настасье уже казалось, что идет этот грохот не только сверху, а вообще со всех сторон и даже снизу, у нее из-под ног. Она выбежала вместе с остальными перепуганными горожанами обратно на набережную, и первым, что бросилось ей в глаза, были несколько человек, несущихся по льду к противоположному берегу Невы. И тогда крестьянка закричала еще громче – ей стало ясно, что спастись от непрекращающейся стрельбы можно только таким образом, перебежав через замерзшую реку по льду, который в любой момент мог расколоться. Но толпа мчалась именно к реке, и вырваться из нее, чтобы отбежать куда-нибудь в сторону, у Васильевой не было ни малейшей возможности. Горожане гнали ее на лед, под которым текла черная, смертельно холодная вода.
Но до набережной Настасья не добежала. Один из мчавшихся впереди нее петербуржцев поскользнулся и упал на мостовую, она налетела на него и тоже не смогла удержаться на ногах, а вскочить и бежать дальше ей не дали те, кто спешил к реке следом за ней. Кто-то упал на нее сверху, кто-то наступил ей на руку, а еще через мгновение ей стало совсем тяжело, словно на нее обрушился целый дом или еще что-нибудь столь же огромное. Она вскрикнула еще раз, теперь уже от боли, в последний раз попыталась подняться, но не смогла даже просто пошевелиться. Какое-то недолгое время она еще чувствовала, как бегут прямо по ней люди и как врезаются в ее спину и затылок их тяжелые сапоги, а потом боль, страх и крики исчезли, навсегда сменившись черной безмолвной пустотой.
Всего остального – как падали другие бегущие, по которым продолжали стрелять с крыш окрестных домов, и как с треском раскололся лед на Неве и множество не успевших добежать до другого берега людей долго барахтались в воде, пытаясь выбраться, – Настасья уже не увидела.