Текст книги "Кортик капитана Нелидова"
Автор книги: Татьяна Беспалова
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Глава первая. Смерть в результате классовой борьбы (октябрь 1918 года, Псков)
«Чтоб спасти изнуренную, истерзанную страну от новых военных испытаний, мы пошли на величайшую жертву и объявили немцам о нашем согласии подписать их условия мира. Наши парламентеры 20 (7) февраля вечером выехали из Режицы в Двинск, и до сих пор нет ответа. Немецкое правительство, очевидно, медлит с ответом. Оно явно не хочет мира. Выполняя поручение капиталистов всех стран, германский милитаризм хочет задушить русских и украинских рабочих и крестьян, вернуть земли помещикам, фабрики и заводы – банкирам, власть – монархии. Германские генералы хотят установить свой “порядок” в Петрограде и в Киеве. Социалистическая республика Советов находится в величайшей опасности. До того момента, как поднимется и победит пролетариат Германии, священным долгом рабочих и крестьян России является беззаветная защита республики Советов против полчищ буржуазно-империалистской Германии. Совет Народных Комиссаров постановляет:
1) Все силы и средства страны целиком предоставляются на дело революционной обороны.
2) Всем Советам и революционным организациям вменяется в обязанность защищать каждую позицию до последней капли крови.
3) Железнодорожные организации и связанные с ними Советы обязаны всеми силами воспрепятствовать врагу воспользоваться аппаратом путей сообщения; при отступлении уничтожать пути, взрывать и сжигать железнодорожные здания; весь подвижной состав – вагоны и паровозы – немедленно направлять на восток в глубь страны.
4) Все хлебные и вообще продовольственные запасы, а равно всякое ценное имущество, которым грозит опасность попасть в руки врага, должны подвергаться безусловному уничтожению; наблюдение за этим возлагается на местные Советы под личной ответственностью их председателей.
5) Рабочие и крестьяне Петрограда, Киева и всех городов, местечек, сел и деревень по линии нового фронта должны мобилизовать батальоны для рытья окопов под руководством военных специалистов.
6) В эти батальоны должны быть включены все работоспособные члены буржуазного класса, мужчины и женщины, под надзором красногвардейцев; сопротивляющихся – расстреливать.
7) Все издания, противодействующие делу революционной обороны и становящиеся на сторону немецкой буржуазии, а также стремящиеся использовать нашествие империалистических полчищ в целях свержения советской власти, закрываются; работоспособные редакторы и сотрудники этих изданий мобилизуются для рытья окопов и других оборонительных работ.
8) Неприятельские агенты, спекулянты, громилы, хулиганы, контрреволюционные агитаторы, германские шпионы расстреливаются на месте преступления.
Социалистическое отечество в опасности!
Да здравствует социалистическое отечество!
Да здравствует международная социалистическая революция!
Совет Народных Комиссаров.
21 февраля 1918 г.
Петроград»[4]4
Текст Декрета Совета народных комиссаров от 21 февраля 1918 года «Социалистическое отечество в опасности».
[Закрыть].
* * *
Пленных балаховцев расстреляли сразу. Всех, кроме меня и ещё одного долговязого и тощего пролетарского простака. Он мне зачем-то представился. Назвал какое-то совсем простое и, скорее всего, вымышленное имя: Иван Токарев, кажется. Я не стал утруждаться и запоминать, к тому же прозвище Простак Простаков больше шло к его невзрачному, бесцветному, слегка курносому лицу. Во времена тотального предательства имена перестали иметь какое-либо значение – перекрещивай, как придётся. Таким образом, после разрешения вопроса с именем, оставались неразрешёнными ещё два вопроса: почему уцелел он и почему уцелел я?
Ответ на первый лежит на поверхности: мой Простак Простаков, некогда служивший в охранке, теперь поступил на службу в ГубЧК и является провокатором, подсадкой уткой – называйте, как хотите.
Ответ на второй вопрос для меня остаётся открытым. Зачем я, член «банды Булак-Балаховича», а значит, изменник делу большевизма и бандит, нужен Псковскому ГубЧК живым? Возможно, меня подвергнут пыткам, а потом заставят принести публичное покаяние на Торговой площади Пскова. Возможно, пока сберегают для каких-то иных сатанинских задач. Для иных же целей я, дважды предавший своих, осколок русского общества, пожалуй, и непотребен.
Сначала окопы и штыковые атаки Великой войны, потом чугунный молот вселенской смуты, разбившей русский мир на мириады осколков, которые теперь тасует, перекатывает, перемалывает в пыль война страшнейшая, Гражданская. И я один из них – потерянный, неприкаянный, опустившийся, без веры, без надежды – получил короткую передышку, возможно, перед отправкой на эшафот. Что ж, моё последнее пристанище можно с некоторой натяжкой признать уютным. Каменные пол и стены уже основательно промёрзли, но потолок высокий, сводчатый. Псковские купцы строили на совесть, и в подвале нашем довольно сухо. К тому же под самым потолком имеется крохотное оконце, в которое выведена жестяная труба буржуйки. Возможно, когда-то украшенная затейливым кованым кружевом печка стояла в купеческих покоях, согревая тела сонной прислуги, а возможно, и главу купеческого клана, и его набожную супругу. Шаткие нары, скорее всего, сколотил тот же, кто установил печку. Эти необструганные доски причинили мне множество досад в виде заноз на обеих ладонях. Но печка! Помещённая в подвал не для обогрева подвальных сидельцев, а, скорее всего, на время строительства нар и не убранная, возможно, по недосмотру, – это дар Божий. Теперь она обогревает наши истерзанные голодом и изъязвлённые укусами вшей тела, вливая в них остатки быстро иссякающего тепла…
* * *
Итак, после расстрела двадцати трёх чинов отряда ротмистра Станислава Никодимовича Булак-Балаховича наша жизнь стала немного попроще – в камере нас осталось лишь двое. Просторно, дышать легче. К тому ж и развлечение нашлось: рассматривать причудливые туманные сооружения, возникающие в промороженном воздухе подвала при каждом выдохе. Созерцание туманных фигур – занятие скучное. Но оно нравится мне больше, чем наблюдение за вознёй мелкой насекомой мелочи, беспокойно снующей в метёлках сопревшей соломенной подстилки у меня под ногами.
О да! Именно наблюдать и рассматривать! Ведь вскоре после того, как отгремели залпы расстрела и стоны, и брань, и возня утихли, в оконце нашего подвала забрезжил пасмурный ноябрьский денёк. Ещё один день жизни, за который я, украдкой от моего сокамерника, вознёс хвалу Господу.
Кроме того, уже со светом дня явился полупьяный матросик со знаками Чудской Военной флотилии на форме и охапкой дров. Услышав его шаги, я повалился на нары лицом к стене и притворился спящим. Чем занимался мой сокамерник, меня не интересовало, а матросик затопил печку.
– Ты думаешь, почему я топлю тут печь? – спросил матросик, засовывая бересту в топку буржуйки.
Вопрос адресовался моему Простаку Простакову, и потому я счёл за благо продолжать притворяться спящим, но матросик продолжал:
– Я её топлю потому, что товарищ Матсон лично передал вам дрова. Он сказал так: «Не хочу, чтобы предатель Русальский замёрз до начала революционного суда». Это значит, что тебя судить будут, контра.
– Меня? За что? Я же… – заблеял Простак Простаков.
– Не тебя, дура! А его! Нешто ты – Русальский?
– Не-е-е…
– То-то и оно!
И матросик ткнул меня поленом между лопаток. Я сделал вид, будто уже окончательно околел от холода и не в состоянии реагировать на его агитацию.
– А что значит революционный суд, а? – не унимался матросик.
Дрова в печурке уже трещали, и сладостный этот звук, вопреки грубым словам матроса, являлся дополнительным источником душевного тепла. Перебарывая жестокий соблазн прильнуть к разогревающейся печке, я обхватил себя руками. Меня потряхивал озноб, но я держался, стараясь сохранять вид крепко спящего человека. Пошевелиться – выдать себя, сделавшись таким образом, предметом бессмысленной и раздражающей агитации.
– …Революционный суд – это особая честь. Не каждый такой чести удостаивается. Двадцать три человека безо всякого суда положили. Товарищ Матсон лично присутствовал на расстреле. Лично проверил каждого. Сам достреливал! А почему? А потому, что в виновности этих бандитов батьки Балаховича не возникло сомнений.
Не было у них сомнений! Спина моя, и поясница, и ноги уже чувствовали тепло буржуйки, но жизнь арестанта не так уж проста – на смену ознобу явился мучительнейший приступ голода. А что? Такое вполне может быть: если изувер Матсон прислал своим узником охапку дров, то тот же самый Матсон вполне может расщедриться и на миску похлёбки.
– …Но если сомнения в виновности есть – суда не миновать. Всё будет честь по чести: прокурор, адвокат, присяжный заседатель, сам товарищ Матсон, другие товарищи. А ты, контрик мелкий, что таращишься? Сейчас я отойду, а ты присматривай за печкой. Вдруг угольки на твою солому брызнут? Нам в ГубЧК пожар не нужен. Нам мировой пожар подавай!
Мой Простак Простаков всё помалкивал, а матрос, растопив печь, удалился, как я предположил, за баландой.
Прибывшая в большом бидоне еда была густой, горячей и явственно отдавала машинным маслом. Впрочем, нам обоим, истомлённым страхом и голодом, обычная полбяная каша с редкими и тощими шмотками жесткой конины показалась пищей богов. Конечно, ради еды мне пришлось подняться, окончательно и бесповоротно выдав своё вполне сознательное состояние. Конечно, я вычерпал свою пайку до дна и выскреб плесневелой коркой миску. Конечно, я понимал, что такая вкусная и обильная пища дарована нам неспроста.
– Пожрали? А теперь айда могилу рыть, – вполне миролюбиво проговорил матросик, маня меня за собой.
И я покорно поплёлся следом за ним. Слегка насытившийся желудок разогнал по телу немного тепла, и я уже не так отчаянно мёрз. Рассудок мой мало-помалу оживал. Замелькали мыслишки о побеге. Взбираясь по крутой лестнице следом за матросиком, я алчно посматривал на винтовку. Оружие болталось на плече нашего тюремщика. Он небрежно придерживал его за ремень. Отнять – не отнять? Впрочем, винтовка, вероятно, и не заряжена. Да и кандалы помешали бы исполнению отчаянного замысла. К тому же намерения тащившегося следом за мной Простака Простакова были темны.
Грохоча кандалами, мы вышли на широкий, захламлённый разным добром, двор купца Аристархова, в доме которого на окраине Пскова, располагался один из подотделов Псковской ГубЧК, а именно – следственная комиссия, которая для продуктивной работы была объединена со следственной комиссией Ревтрибунала. Объединённое формирование получило название Межведомственной следственной комиссии, о чём гласила табличка, кое-как прибитая к одному из воротных столбов. В не столь уж ранний час двор Межведомственной следственной комиссии всё ещё оставался безлюдным.
– Кто по делу следствия разъехался, а расстрельная команда дрыхнет – устали, – пояснял матросик. – Шутка ли, убить двадцать три человека. Да ещё ведь с трупами надо как-то обойтись. Конечно, морозец, и они не скоро завоняют, но товарищ Матсон говорит, что от трупов заводится тиф и другие болезни. А товарищ Матсон знает, что говорит, он церковно-приходскую школу закончил.
– А нас? А мы? – подал голос Простак Простаков.
– В сентябре согласно приказа о заложниках в нашей губернии начался красный террор, – словоохотливо отозвался матросик. – Приказ подписан самим товарищем Петровским[5]5
Григорий Иванович Петровский, второй советский нарком внутренних дел РСФСР (17 (30) ноября 1917 – 30 марта 1919), один из создателей ВЧК и рабоче-крестьянской милиции. В 1918 году Г.И. Петровский участвовал в переговорах о заключении мира. Им же были подписаны приговор Фанни Каплан и директива о красном терроре.
[Закрыть]. Лопаты вон там, под навесом. Там у буржуя кузница была, а теперь пролетарият куёт другие железа. Да ты, контрик, не греми кандалами-то. Придерживай! Товарищи отдыхают после ночных трудов. Лопаты проверяй, заточены ли. А теперь айда за мной. Тут недалеко. Кашу отработаете.
Произнеся это, матрос сдёрнул с плеча оружие да так и зашагал с винтовкой наперевес, будто в атаку на вражеский окоп. Следом за матросом мы вышли на задворки купеческого дома. Миновали небольшой сад.
Повсеместное разорение обошло это место стороной. Меж заботливо обрезанных яблонь висела влажная дымка, пряча очертания предметов и многократно усиливая даже самый тихий звук. Где-то в ветвях подчирикивала неизвестная птаха. По дерновой подстилке шагалось мягко и бесшумно, влажный туман приглушал даже звяканье наших позорных кандалов. Деревья стояли ровными рядами, как надгробия на заброшенном кладбище. Наш матросик, шагая между ними, время от времени зачем-то ударял прикладом по стволу той или другой яблони, будто плодоносы тоже являлись врагами мирового пролетариата.
Сад быстро кончился, и мы вышли под открытое небо, на вспаханный участок земли. Делянка располагалась на склоне пологого холма, сбегающего к ивистому берегу крошечной речки. Ниже по склону виднелись две длинные насыпи братских могил, а на границе сада зиял третий, не вполне готовый к приёму мертвецов ров.
– Кладбище на картофельном поле, – пробормотал я.
Расстрелянные лежали тут же вповалку, беспорядочной грудой. Тут и там, в рыжей грязи, белели завязки кальсон. Давно привыкший к виду и запаху мертвецов, я рассматривал тела, выискивая знакомых. И действительно, среди переплетённых тел я узнал нескольких знакомых по службе у батьки Балаховича, а узнав, мгновенно почувствовал во рту керосинную отрыжку чекистской каши.
– Надо всех сложить в могилу, зарыть и насыпать холмик, как на тех могилах, – матросик указал прикладом на две недавние насыпи. – Товарищи понарыли, но умаялись. Да и не чекистское это дело лопатой землю ковырять. Значит, вам заканчивать работу. Ну же, веселей! Ваши же товарищи!
Мне, сытому и угревшемуся возле печки, стоило немалого труда удерживать на языке накопившиеся там дерзости, но вид кое-как сваленных мёртвых тел сделал меня на некоторое время немым. Мой Простак Простаков с воистину пролетарским энтузиазмом принялся за работу. Он хватал тела за конечности и волоком тащил к яме. Расположившийся на опушке сада матросик руководил его действиями. При всём моём отвращении к Булак-Балаховичу[6]6
Станислав Никодимович Булак-Балахович – герой Первой мировой войны. Осенью 1915 года Булак-Балахович получил первый офицерский чин корнета. В начальный период Гражданской войны воевал на стороне красных. В ноябре 1918 года, по договоренности с представителями Отдельного Псковского добровольческого корпуса, Булак-Балахович со своим отрядом (около четырёхсот человек) перешёл на сторону белых и прибыл в Псков, где назвался штаб-ротмистром и был произведён в ротмистры.
[Закрыть], его соратникам и много дней сдерживаемому желанию прикончить каждого из них отдельной, особо отлитой серебряной пулей, прикасаться к их телам мне вовсе не хотелось. Самое большее, что я мог для них сделать, – это действительно забросать землёй и придать могиле более или менее приличный вид. Матросик же, не обращая внимания на мою безучастность к делу похорон «бандитов Балаховича», толковал о своём, о большевистском:
– Приказ пришёл ещё в сентябре, и товарищ Матсон нам его зачитал. А заглавие у приказа такое было: «Приказ о заложниках». В нем говорилось о явной недостаточности и ничтожном количестве серьезных репрессий против контрреволюционной сволочи. Товарищ Петровский приказывал арестовывать всех известных эсеров, брать из числа буржуазии и офицеров значительное количество заложников. Все вышеуказанные меры требуется приводить в исполнение немедленно, а в случае малейшего движения в белогвардейской среде следует применять безоговорочный массовый расстрел.
– Как в данном случае, – выдохнул мой Простак Простаков.
Он уже спихнул в ров пяток тел, остановился передохнуть и с вызовом посматривал на меня.
– Как в данном случае, – эхом отозвался матросик.
– А я ещё знаю, что было в приказе! – посверкивая в мою сторону глазами, провозгласил мой сокамерник. – Ответственность за исполнение возлагается на ЧК, милицию и губисполкомы. А ещё там про волокиту и саботаж сказано!
Простак Простаков ткнул в меня пальцем.
– Ты ошибаешься, гражданин, – лениво закуривая, возразил матросик. – Этот человек, – он указал на меня, – кадровый офицер из числа генштабистов, а значит, ценный кадр для армии. Таких теперь не расстреливают. А кандалы на него надели в отместку за страдания политкаторжан. Это товарищ Матсон так рассудил. Пусть пострадает, как вожди пролетариата страдали. К тому ж и известно обыкновение их благородий бегать со стороны на сторону, как зимние русаки. Чуть что не так – ушки поднял и скок-скок-поскок. Но при кандалах такое совершить сложнее.
Простак Простаков покосился на меня и, ухватив за руку очередного мертвеца, проговорил:
– Тогда понятно. Волк коню не свойственник. Пахарям пахать, солдатам воевать.
Железо на нём звенело. Глаза застил пот. Мне сделалось жалко простака, и я подался ему на помощь.
* * *
Мы хоронили мертвецов до темноты. После полудня, когда с неба посыпался снег вперемешку с дождём, грязная и снулая баба принесла нам в том же бидоне свежую чечевичную похлебку и миски. Напоследок морячок скороговоркой прочёл над могилой отходную. Видать, не до конца сагитировали его комиссары.
Отведав похлёбки, матросик оправдывался, будто и не перед нами, закованными в кандалы, зависимыми. Скорее всего, он произносил речь, адресуясь к провидению или к Господу, в которого он, может быть, всё ещё верил и на которого по неведомым мне причинам злился:
– Это я не для веры, дура ты эдакая! Я привидений боюсь. Мне сны приходят. А во снах всякое является. В том числе и мертвяки. То помещик с сыновьями. В том имении неподалёку от Гатчины мы весной экспроприировали. То наш комиссаришко с эсминца «Пограничник». Его наш кавторанг шашкой полоснул, а мне приказал тело за борт спихнуть. Я и исполнил. А за бортом вода ледяная. А потом знаешь, что было? Не знаешь? Вот дура! Потом утопленник стал мне являться. Вся рубаха в крови и просит так жалобно: помолись, дескать, об упокоении души. Да мало ли ещё кто приснится. Я навидался больше мёртвых, чем живых. Белые или красные – не поймёшь. Каждый другому враг. Чуть что – сразу в расход.
– А ты сам-то не контра ли? – поинтересовался Простак Простаков.
Его голос во влажной тишине прозвучал, как выстрел. Но ответа на вопрос так и не дождался, потому что на подходе к месту ночного заточения нас перехватил уполномоченный работник подотдела Псковской ГубЧК. Этот был одет не в бушлат и бескозырку, а в длиннополую офицерскую шинель и фуражку с блестящим околышем, в тени которого скрывалось его лицо. Возможно, обмундирование было взято у одного из расстрелянных, потому что шинель показалась мне подозрительно знакомой. Такие же следы орденских колодок, яркие на вылинявшем фоне сукна, я видел у одного из присных Булак-Балаховича. В левой руке пришелец сжимал дужку покрытого сажей котелка. Правую – держал за пазухой между второй и третьей пуговицей шинели.
Новый персонаж на виду оружие не носил, а пистолет, по-видимому, держал в спрятанной под шинелью кобуре или в правой руке, под шинелью. Для начала он довольно грубо выматерил матросика. Тот не возмутился и даже не удивился, но, сказав: «Будет исполнено, товарищ Матсон», – скрылся в темноте.
– Я провожу вас до вашей комнаты, – сказал товарищ Матсон.
И я не услышал в его интонации издёвки.
Мы, покорно звеня железом, поплелись следом за ним в наш подвал. В подвале оказалось на удивление тепло – кто-то в наше отсутствие позаботился и о печи, и о дровах.
– То, что вы в железе, конечно, перегиб и безобразие, – проговорил товарищ Матсон, когда я расположился на своём шершавом насесте. – Но немедленно устранить это я не могу – кузнец сейчас в отъезде. Утром он вернётся и тогда…
Говоря так, товарищ Матсон оглядывал интерьер нашего временного жилища. Прыгающие сполохи оранжевого пламени, скудно освещали каменные пол и стены купеческого подвала, груду вонючей соломы в углу. Простак Простаков сразу же ухнул в неё и через минуту мы услышали его сонный храп.
– Это вам, примите.
Товарищ Матсон протянул мне котелок, в котором оказалось несколько сваренных в мундире картофелин. Одну из них я тут же, прямо на глазах Матсона, съел – утерпеть не получилось. В ответ на моё доверие, тот вытащил правую руку из-за пазухи. Пистолета в ней не оказалось.
– Извините, что так вышло, – проговорил он.
Внезапно товарищ Матсон смахнул с головы фуражку, и тут я не столько разглядел, сколько почувствовал, что начальник Псковской ГубЧК совсем ещё молодой человек, пожалуй, вовсе не старше меня. На вид двадцать три – двадцать четыре года, не больше.
– Я понимаю: голод, вши, – продолжал он. – Вы испытываете множество… гм… неудобств, но завтра, когда вернётся откомандированный в уезд кузнец, ваши мучения закончатся. Мы подыщем для вас нормальную квартиру…
Я молча смотрел на него, пережевывая очередную картофелину и собственное усталое оцепенение. В такой фазе утомления человек перестаёт испытывать даже малейший страх. Малейшее движение, мысленное или физическое, практически невозможно.
– Мы получили директиву из Питера. Вы… Ты… Давай на ты, – внезапно предложил он. – Мы ведь ровесники.
Здравомыслие возвращалось ко мне по мере наполнения желудка. Во мраке нашего подземелья серые картофелины на чёрном дне котелка казались не пищей, а лишь тенью её. Возможно, этот Матсон, юный, но уже вполне матёрый зверюга, поделился со мной собственным ужином. Поделился он, значит, должен поделиться и я, вон с тем, стенающим на соломе Простаком Простаковым. А ежели я не поделюсь, то мой голодный соглядатай, пожалуй, и придушит цепями, как только щедрый Матсон удалится восвояси. Я вытащил из котелка пару картофелин покрупнее и одну за другой кинул их в сумрак, где на соломе гнездился мой товарищ-соглядатай. Цепи зазвенели. За тихим рычанием, долженствовавшим, по-видимому, обозначать благодарность, послышалось чавканье, сменившееся в скором времени самозабвенным храпом. Да-да, сожрав всего лишь две картофелины, мой сокамерник снова благополучно заснул.
– Возможно, я и мог бы быть вам полезен, но я закончил Великую войну в чине поручика.
– У нас вы сразу получите полковника.
– У Булак-Балаховича я был подполковником.
– А сам…
Тут мой собеседник произнёс несколько вычурных – заслушаешься! – ругательств.
– Сам Станислав Никодимович теперь в Северо-Западной армии, в высоком чине, – примирительно молвил я.
– Прекратить контрреволюционную агитацию! – Полумрак подземелья не помешал мне заметить, как лицо товарища Матсона внезапно налилось багрянцем, бесцветные глаза выкатились. – Никакой Северо-Западной армии нет! Есть отдельные разрозненные банды дезертиров и обманутых бандитской пропагандой. Эти формирования в самое ближайшее время будут разоружены и переагитированы!
Снова зазвенело железо – Простак Простаков завозился в своём углу. Товарищ Матсон распахнул шинель, схватился за портупею. Рука его дрожала.
– Возможно, завтра мы сумеем договориться, – тихо сказал я. – Утро вечера мудренее.
Матсон выдохнул.
– Хорошо. Чин командарма сразу вам не предложим. Но вы имеете ценный опыт службы при царском Генштабе. Это обстоятельство прощает вам прежние… проступки. Короче, чин комполка вам гарантирован.
– Товарищ Троцкий гарантирует?
– А я гарантирую жизнь и пайковое довольствие. – Товарищ Матсон горделиво выпрямился.
Я покосился на полупустой котелок. Наверное, надо вернуть посуду-то. Я выгреб со дна оставшиеся две картофелины и рассовал их по карманам.
– Вот, возьмите.
– Так вы согласны?
– Дождёмся возвращения кузнеца. А сейчас я устал что-то…
Я со всей мыслимой значительностью тряхнул кандалами.
– Дождёмся. А потом вы согласитесь.
– Что же будет, если я не соглашусь?
– Расстрел, – товарищ Матсон улыбнулся.
Мне показалось, что товарищ Матсон имеет сказать что-то ещё, так сказать, готов вытащить кролика из шляпы.
– Мы закончим разговор завтра, – проговорил он. – Но у меня есть ещё аргумент. Веский. Я вам изложу, чтобы вы могли за ночь обдумать.
Он сделал паузу, будто дожидаясь моих расспросов, но я молчал, и он продолжил, всё более возбуждаясь:
– Сегодня нам телефонировал сам товарищ Троцкий.
– Сам товарищ Троцкий интересуется лично мной?
Я всплеснул руками. Кандалы оглушительно загремели.
– Звонили из секретариата Реввоенсовета относительно вашей жены, Ларисы Кирилловны, в девичестве дворянки Боршевитиновой.
– Что с ней? – осторожно поинтересовался я. – Мы потеряли связь друг с другом в конце тысяча девятьсот шестнадцатого года, когда я ненадолго попал в плен.
– Вы сдались в плен? – встрепенулся товарищ Матсон.
– Поневоле. Тиф.
– Вас освободили…
– Тиф, знаете ли. Немцы испугались заразы и «забыли» наш вагон на одной маленькой станции в Белоруссии. Меня и некоторых других выходили местные жители. А там контрнаступление и… Я счастливо отделался.
Говоря так, я старался сохранять хладнокровие. Очень не хотелось выказать товарищу Матсону своё волнение. Лариса! Неужто она нашлась. Но где? Какими судьбами? Я надеялся, что она жива. Намеревался заняться поисками, но как добраться до Твери, если кругом война.
– Выходит, Лариса нашлась? Думаю, она числит меня погибшим. Я писал ей в Тверь, но ответных писем не получил. Зато получил известие о полном разорении имения её родителей.
– Да! Революция уравняла пролетариев с буржуями. Теперь ваша бывшая жена работает наравне со всеми.
Ах, как мне хотелось расспросить его о Ларисе! Где работает, как живёт, с кем.
– Ваша бывшая жена перебралась в Петроград. Ей обеспечен паёк служащего, потому что она работает. С ней всё благополучно. И будет так оставаться, пока вы лояльны советской власти и служите ей всеми своими знаниями офицера Генерального штаба.
– Но я… Постойте! – Мысли в моей голове путались от ужасного, едва сдерживаемого волнения. – Мы с Ларисой потеряли друг друга в конце тысяча девятьсот шестнадцатого года, когда я подхватил тиф. Но мы не разводились. Мы венчались…
– Советская власть не признает церковного брака, – буркнул товарищ Матсон. – Закончим разговор завтра.
К чему он это сказал? Какое дело советской власти до моих отношений с женой?
Полупьяный от счастья, я повалился на шконку.
Подхватив котелок, Матсон направился к выходу. Он был зол. Чрезвычайно зол. Проходя мимо кучи прелой соломы, он сделал едва уловимое движение. Железо звякнуло. Простак Простакович крякнул.
– Зачем пинаться-то! – сонно буркнул мой сокамерник. – Весь день мертвяков на себе таскал, и ночью мне покоя нет.
– Если вы не хотите страданий для вашей жены, завтра утром вы примете правильное решение о сотрудничестве с советской властью, – сказал на прощание товарищ Матсон.
Дверь подвала со стуком затворилась. Скрежетнул замок. Некоторое время я прислушивался к удаляющимся шагам. Так и есть: товарищ Матсон приходил не один. Во всё время нашего разговора за дверью стоял часовой. Иначе, чьи это шаркающие шаги вторят твёрдой поступи товарища Матсона? Часовой либо совсем немолод, либо крепко нетрезв, а это значит, что шанс есть. Решение о сотрудничестве с советской властью я принял в тот же миг, и это было единственно верное решение.
Ободрённый этой мыслью, я быстро заснул и спал крепко, не чуя чугунных браслетов.
* * *
Луна поднялась над переулком. Глянула на себя в стекленеющие на морозе поверхности необъятных луж, огладила тонкими щупальцами своих лучей купола и кресты окрестных церквей, да и зависла над Псковской окраиной эдаким блином – ни света от неё, ни тепла, а одно только беспокойство. Матрос глотнул свежайший, пахнущий лёгким морозцем, воздух. Так долго мучимый жаждой человек делает первый, самый сладостный глоток. Через несколько мгновений сладчайший этот вдох излился из его ноздрей белёсым, сдобренным свежим перегаром парком.
Холодно. Матрос запахнул шинель. Солдатская одёжа грела не хуже водки. Непривычно длинная и тяжёлая, она тем не менее пришлась к месту в позднеосенние холода 1918 года. Спина шинели пробита пулями в двух местах. Левая пола задубела от крови. Матрос снял одежду с драпавшего белогвардейца, бойца так называемого Добровольческого корпуса или, иначе говоря, банды контриков, жирующих на деньги германцев. Матрос сам и пристрелил его: две пули всадил в спину. Третью – в голову. Ну а в кровушке искупался, когда валандались с пленными мародёрами в одном из бывших буржуйских поместий Гатчинского уезда.
Недолгая служба в ГубЧК уже приелась матросу, но куда податься, если нет имения и не приписан к части, где можно получать ежедневное довольствие? Вот и стой в переулке, будто ты не матрос, не опора революции, а привратный столб. Вот и охраняй неспокойный сон перепившихся вусмерть чекистов. Сплюнув досаду себе под ноги, на булыжник, матрос обратился к случайному прохожему, тянущему за собой лошадь:
– Слышь! Ты ж из крестьян. Наверняка при имении жил. Скажи-ка, как у бар называется тот, кто при дверях служит. Ну тот, что гостям отпирает. Пальто и шляпы принимает. А между приёмами на стульчике дрыхнет.
– Э? – отозвался случайный прохожий.
– Не мажордом, нет?
– Сам ты мажордом!.. Но, Солнышко! Переставляй копыта бойчей!
– Ах ты, сермяга постная!..
– Ты б посторонился и воротину шире отвалил. Луна взошла. Нам с Солнышком ночевать пора. Тут у тебя не гостиница?
Матрос потянул носом. От «сермяги» за весту пахло свежим хлебом и брагой. Это помимо дёгтя и лошадиного пота. Это помимо лоснящейся, не по-русски чисто выбритой хари. Такие рожи бывают только у офицеров. Может, и этот ряженый? Тогда откуда эта наглая крестьянская привычка креститься на каждый купол и оглядываться, поцокивая языком, на каждый подол? Матрос ещё раз оглядел фигуру прохожего. Всё как обычно: овчинная доха, сапоги, засаленная овчинная шапка, сапоги хромовой кожи. Такие сапоги «сермяге» не к лицу – смутительно гладкой, босой роже.
До революции всё было ясно и однозначно. О сословной принадлежности того или иного обывателя возможно было судить по внешности и повадке. Но после революции всё перемещалось. Матрос повздыхал. Если уж Бог и существует, то почто Он сначала шарахнул этот мир молотком, а потом сгрёб осколки в куль и, перемешав их, снова рассыпал, да и склеил абы как? Неужели получившееся в итоге совершенно неуместное, ни к чему не пригодное сооружение, можно именовать «справедливым миропорядком», о котором так любят толковать большевики?
Вот, к примеру, этот мужик. Ему полагается иметь мохноногого, кряжистого мерина, которого хоть в соху, хоть в телегу впрягай, хоть свадебные ленточки к хомуту привязывай, хоть под седло его, хоть сожри с голодухи. Но у мужика не мерин, а серая в яблоках кобыла, стройная и наверняка резвая. А ведь «сермяга» – не пристрастившаяся к лисьей травле барынька. «Сермяга» впряг кобылку в щегольскую пролётку и тащит бедолагу за собой под уздцы. А на северной окраине Пскова то и дело возобновляется пулемётная трескотня. Товарищ Матсон недавно вернулся оттуда с другими товарищами. Все злые, в кровищи перепачканные, но без ран. С устатку прикончили запас водки, но его, бывшего матроса Чудской флотилии, а ныне сотрудника Псковской ГубЧК, обнесли и повелели на часах стоять, совершенно позабыв о сути пролетарской агитации, которая обещала полнейшее равенство и никакого подчинения ничьим приказам. А ему на этой новой должности и подчаска не полагается. Сам ворота закрывай. Сам засов накладывай. Сам сторожи. Сам наблюдай, как награбившаяся вдосталь рожа ночь-полночь по улицам мотается, да ещё и крестится совсем не в духе современного момента. Надо бы загородиться от развратительного зрелища воротами, а то, не ровен час, случайно подстрелишь лоснящегося гада. А переулок тесный, дом к дому. И дома всё каменные. А улица хоть и вымощена, но не широка. Окошки по обеим сторонам улицы светятся, и ведомая «сермягой» пегая кобылка гордо шествует от одного желтого квадрата до другого. Да на этой улице и днём темнее может быть, потому что окна не светятся, и если пальнуть по «сермяге» на таком-то свету, то промазать непросто будет. Тем более матросик полстакана законных пропустил, а хороший самогон руку для прицела твёрже делает.