Текст книги "Гайдамаки"
Автор книги: Тарас Шевченко
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Гайдамаки
Пролог
Все в мире проходит. Живет – умирает...
Куда ж оно делось? Откуда взялось?
Ни глупый, ни мудрый про это не знает.
Извечно ведется: одно зацвело —
другое увяло, навеки увяло...
И ветры сухую листву разнесли.
А солнце встает, как и прежде вставало,
и звезды плывут, как, бывало, плыли
и плыть всегда будут, и ты, белолицый,
по синему небу ты будешь гулять
и будешь смотреться в болотце, в криницу,
в бескрайнее море – и будешь сиять,
как над Вавилоном, над его садами
и над тем, что будет с нашими сынами.
Конца ты не знаешь! Люблю толковать,
делиться с тобою, как с братом, с сестрою,
и петь тебе песни твои же спроста...
Скажи ты мне ныне: как быть мне с тоскою?
Я не одинокий, я не сирота:
Есть у меня дети, да куда мне деть их?
Закопать с собою? Грех: душа жива!
Может быть, ей легче будет на том свете,
как прочтет кто-либо те слезы-слова,
Что так бескорыстно она изливала
и ночью украдкой над ними рыдала.
Нет, не закопаю. Душа-то жива!
Как синему небу, как белому свету —
ни конца, ни края душе моей нету.
А где она будет? Чудные слова!
Пускай ее вспомнят хоть на этом свете,
бесславному тяжко его покидать.
Девчата, вам надо ее вспоминать,
она вас имела всегда на примете
И песни любила про вас напевать.
Пока солнце встанет – отдохните, дети!
Вожака вам, дети, хочу подыскать.
Сыны мои, гайдамаки!
Волен свет широкий.
Погуляйте, поищите
по себе дороги.
Сыны мои молодые,
несчастные дети,
кто без матери родимой
встретит вас на свете?..
Сыны мои, на Украйну
летите орлами.
Пусть хоть горе приключится
не в чужбине с вами.
Там и ласковую душу
повстречать не чудо.
Там помогут, там наставят,
а тут... А тут – худо.
Пустят в хату – насмеются,
дурачком считают.
До того умны-учены —
солнце осуждают:
мол, взошло, да не оттуда,
да не так и село.
Мол, вот так-то лучше было б...
Что тут будешь делать?!
Надо слушать, может, вправду
не так солнце светит.
Потому – народ ученый:
знают всё на свете.
А уж вам-то к ним явиться —
как зовут – не спросят.
Поглядят, поводят носом —
и под лавку бросят.
Дескать, ладно, подождите,
найдется писака:
он по-нашему расскажет
и про гайдамаков,
а то вышел дурачина
с мертвыми словами
да какого-то Ярему
ведет перед нами.
Неуч, неуч, дурачина!
Видно, били мало.
От казачества – курганы
(что еще осталось?),
да и те давно разрыты,
ветер пыль разносит.
А он думал, слушать станем,
как слепцы гундосят.
Понапрасну ты старался,
человек хороший.
Хочешь славы, денег хочешь –
так пой про Матрешу,
про Парашу, радость нашу,
султан, паркет, шпоры.
Вот где слава! А то тянешь —
Шумит сине море...
А сам плачешь. Да с тобою
весь твой люд сермяжный...
Вот спасибо умным людям,
рассудили важно!
Только жаль, что кожух теплый
на другого шитый.
Очень умны ваши речи,
да брехней подбиты.
Не прогневайтесь, а слушать
я вас не желаю.
Вы разумны, а я глупый...
И я вас не знаю.
Я один в родимой хате
запою украдкой,
запою про то, что любо,
и заплачу сладко.
Запою – играет море,
ветер в поле ходит,
степь темнеет, и курганы
с ветром речь заводят.
Вот раскрылись, развернулись
курганы глухие,
и покрыли степь до моря
казаки лихие.
Атаманы с бунчуками
войско озирают.
Пляшут кони. А пороги
ревут, завывают.
Ревут, стонут, негодуя,
сурово бушуют.
«Чем вы, батьки, недовольны?» —
у старых спрошу я.
И ответят мне седые:
«Молчи, сиротина!
Днепр сердитый негодует,
плачет Украина...»
И я плачу. А тем часом
в жупанах богатых
идут, идут атаманы
с гетманами в хату.
Входят разом в мою хату
ради доброй встречи
и со мной про Украину
начинают речи.
Рассуждают, вспоминают,
как Сечь собирали,
как через пороги к морю
лихо проплывали.
Как гуляли в Черном море,
грелися в Скутари,
как закуривали люльки
в Польше на пожаре,
как в отчизну возвращались,
как они гуляли.
«Жарь, кобзарик, лей, шинкарик!»
бывало, кричали.
Шинкарь мечется, летает,
шинкарь так и вьется.
Кобзарь жарит, а казаки —
аж Хортица гнется —
гопака дают такого,
метелицу разом,
кухоль ходит, высыхает —
не моргнешь и глазом!
«Гуляй, паны, без жупанов,
гуляй, ветер, в поле!
Жарь, кобзарик, лей, шинкарик,
пока встанет доля!»
Друг за другом ходят кругом
парубки с дедами.
«Так-то, хлопцы! Добре, хлопцы!
Будете панами».
Пир горою. А старшины
на совете вроде:
меж собою речь заводят,
по рядам проходят.
Не стерпели, не сдержали
лихости казачьей —
припустили каблуками...
Я смеюсь и плачу.
От радости плачу, что в хате убогой,
что в мире великом я не одинок.
И в хате убогой, как в степи широкой,
казаки гуляют, гомонит лесок.
В хате предо мною сине море ходит,
темнеют курганы и тополь шумит,
тихо-тихо Гриця дивчина заводит.
Я не одинокий, людьми не забыт.
Вот где они, мои деньги,
вот где моя слава!
А за ваш совет спасибо,
за совет лукавый.
Пока жив, с меня довольно
и мертвого слова,
чтобы вылить горе, слезы...
Бывайте здоровы!
Пойду сынов-гайдамаков
в путь отправлю снова.
Может быть, найдут какого
казака седого.
Может, он их встретит лаской,
теплыми слезами.
И того с меня довольно —
пан я над панами.
Так-то, сидя в своей хате,
думаю в тревоге:
«С кем пойду и кто им будет
вожаком в дороге?»
На дворе давно светает,
встали гайдамаки.
Помолились, снарядились
добрые казаки.
Поклонились, как сироты,
печально и строго.
«Благослови,– молвят,– батько,
в дальнюю дорогу,
пожелай нам доброй доли,
радости на свете».
«Стойте, хлопцы, свет – не хата,
а вы точно дети
неразумные. Кто будет
вожаком надежным?
Кто наставит? Тяжело мне,
на душе тревожно.
Сам растил вас, мои дети,
на ноги поставил.
В свет идете, а теперь там
все книжные стали.
Не судите, что в науках
помочь не пытался.
Самого учили – били.
какой был – остался!
Тма, мна знаю, а оксию
не знаю доныне...
Ладно, дети, погодите:
есть вожак – не кинет.
Есть у меня батько славный
(родного-то нету!).
У него пойдем, попросим
доброго совета.
Сам он знает, что не сладко
сироте без роду;
сам – казак, душа простая,
казацкого роду,
и простое наше слово
он любит и знает,
что певала мать родная,
сына пеленая;
не чурался того слова,
что слепец под тыном
напевает, пригорюнясь,
про мать-Украину.
Любит батько песню-правду
о казацкой славе.
Любит крепко. Идем, хлопцы,
он нас не оставит.
Кабы он меня не встретил,
то, наверно б, ныне
я лежал бы под снегами
на дальней чужбине,
схоронили б меня люди,
забыли б то место...
Тяжело страдать и гибнуть…
За что – неизвестно.
Но минуло... Чтоб не снилось!
Идемте-ка, дети.
Коли мне не дал погибнуть,
запропасть на свете,
то и вас любого примет,
как родного сына.
Там помолимся – и гайда
в путь на Украину!»
Принимай поклон наш, батько!
С твоего порога
благослови моих деток
в дальнюю дорогу!
Интродукция
Было время, гордо шляхта
голову носила,
с москалями и с ордою
мерялася силой,
с турком, с немцем... Было время,
мало ль что бывало!
Шляхта Польшей управляла,
чванилась, гуляла.
Королем играла шляхта.
И король тот – горе! —
так скажу: не Ян Собеский,
не Стефан Баторий!
Все другие перед шляхтой
в рот воды набрали.
Сеймы, сеймики ревели,
соседи молчали.
Да смотрели, как из Польши
короли сбегали,
да слушали, как шляхетство
глотки надрывает.
«Nie pozwalam! Nie pozwalam!» —
шляхта завывает.
А магнаты палят хаты,
сабли закаляют.
Испокон дела такие
творились в державе,
да уселся Понятовский
на престол в Варшаве.
Решил он со шляхтой быть построже
прибрать к рукам – да не сумел!
Добра хотел ей, а быть может,
еще чего-нибудь хотел.
Одно лишь слово «Nie pozwalam»
отнять у шляхты думал он
сперва... Но Польша запылала,
паны взбесились. Крик и стон...
«Гонору слово, дарма праця!
Пся крев! Прислужник москаля!»
На клич Пулавского и Паца
встает шляхетская земля...
И – разом сто конфедераций.
Разбрелись конфедераты
по Литве, Волыни,
по Молдавии, по Польше
и по Украине.
Разбрелись – и позабыли
о воле, о чести.
Сговорились с торгашами,
чтобы грабить вместе.
Что хотели, то творили,
церкви осквернили...
А в ту пору гайдамаки
ножи освятили.
Галайда
«Ярема, герш-ту, хам ленивый,
веди кобылу, да сперва
подай хозяйке туфли живо,
неси воды, руби дрова.
Корове подстели соломы,
посыпь индейкам и гусям.
Да хату вымети, Ярема.
Ярема, эй! Да стой же, хам!
Как справишься, беги в Ольшану —
хозяйке надо. Да бегом!»
Ярема слушает молчком.
Так измывался утром рано
шинкарь над бедным казаком.
Не знал Ярема о другом...
Не знал горемычный, что зрела в нем сила
что сможет высоко над небом парить,
не знал, покорялся... О, Боже мой милый,
трудно жить на свете, а хочется жить!
Любо видеть солнце, как оно сияет,
хорошо послушать, как море играет,
хорошо весною по лесу ходить,
знать, что сердце чье-то по тебе томится...
О, Боже мой милый, как радостно жить.
Сирота Ярема, сирота убогий,
ни сестры, ни брата – никого не знал.
Вырос у хозяйских, у чужих порогов,
но не проклял доли, людей не ругал.
И за что ругать их? Разве они знают,
кого встретить лаской, кого истязать?
При готовой доле пусть себе гуляют,
а сиротам долю самим добывать.
Бывает, заплачет Ярема украдкой
и то не о том, что невесело жить,
что-нибудь припомнит, помечтает сладко.
Да и за работу. Живи – не тужи.
Мать, отец не в радость, светлые палаты,
если не с кем сердце сердцу поверять.
Сирота Ярема – сирота богатый:
есть ему с кем плакать, кого утешать.
Есть карие очи – звездами сияют,
есть белые руки – нежно обнимают,
есть девичье сердце – согрето любовью,
что плачет, смеется, стучит, затихает,
над сиротским изголовьем
средь ночи витает.
Вот такой-то мой Ярема,
сирота богатый.
Был и я таким когда-то,
да прошло, девчата.
Поразвеялось, минуло,
и следа не видно.
Плачет сердце, как припомню...
горько и обидно.
Куда все девалось, куда запропало?
Легче было б слезы, тоску выливать.
Люди увидали, ведь им было мало:
«Зачем ему доля? Лучше отобрать.
Он и так богатый!...»
Богат на заплаты
да еще на слезы – кому утирать?
Доля моя, доля! Где тебя искать?
Вернись, моя доля, вернись в мою хату,
приснись мне хотя бы... Не хочется спать!
Люди добрые, простите,
что не к ряду начал.
Про свою запел недолю...
да не мог иначе.
Может, встретимся, покамест
еще ковыляю
за Яремою по свету,
а может... не знаю.
Худо, люди! Всюду – худо!
Нет нигде отрады.
Куда гнут, как говорится,
туда гнуться надо.
Гнуться молча, улыбаться,
не подавать виду,
чтобы люди не узнали
про твою обиду.
Пусть их ласка… достается
тому, кто доволен,
пусть во сне ее не видит
сиротская доля!
И рассказывать постыло,
и молчать нет силы.
Лейся ж, слово! Лейтесь, слезы,
чтобы легче было.
Я поплачу, поделюся
моими слезами —
да не с братом, не с сестрою,—
с глухими стенами
на чужбине. А покамест
корчму приоткроем:
что там делается?
Лейба
согнулся дугою,
у постели над светильней
считает монеты.
А в постели – вся раскрыта
и полураздета —
спит еврейка молодая
на жарких подушках,
разметалась, раскидалась,
томно ей и душно.
Спит тревожно, беспокойно, —
одинокой тяжко,
ночью словом обменяться
не с кем ей, бедняжке,
хороша, бела еврейка!
Что-то шепчет пылко!
Это – дочь. Отец же – рядом,
чертова копилка.
Дальше – Хайка, спит хозяйка
в перинах поганых.
Где ж Ярема? Тот шагает
по пути в Ольшану.
Конфедераты
«Открывай живей, Иуда,
пока не битый ты у нас!
Ломайте двери, ждать докуда,
прокуда старый!»
«Я сейчас! Сейчас, постойте!..»
«Или с нами
шутить задумал? Что там ждать!
Ломайте двери!»
«Я? С панами?
Как можно? Дайте только встать!
(А сам: «Вот свиньи-то!») Как можно?»
«Ломайте двери, что смотреть!»
«Прошу панов ясновельможных...»
Упала дверь, взвилася плеть,
метнулся Лейба с перепугу.
«На, лукавый, на, поганый,
На, свиное ухо!»
За ударами удары
посыпались глухо.
«Не шутите, ваша милость!
Прошу, прошу в хату!»
«На еще раз! На еще раз!
Получай, проклятый».
Поздоровались. «Где дочка?»
«Померла, панове...»
«Лжешь, Иуда!» Снова плети.
«Носи на здоровье!..»
«Ой, паночки-голубочки,
в живых ее нету!»
«Брешешь, шельма».
«Провались я
на месте на этом».
«Признавайся, куда спрятал.
поганая рожа!»
«Померла. Не стал бы прятать,
карай меня, Боже!»
«Ха, ха, ха, ха! Литанию
читает, лукавый,
а не крестится!»
«Панове, не умею, право».
«Вот так!» Лях перекрестился,
а за ним Иуда.
«Браво, браво, окрестили!
За такое чудо
магарыч с тебя придется,
слышишь, окрещенный,
магарыч!»
«Сейчас! Минутку!»
Ревут оглашенно.
Поставец, горилки полный,
по столу гуляет.
«Еще Польска не згинела», —
не в лад запевают.
А хозяин окрещенный
из погреба в хату
знай шныряет, наливает,
а конфедераты
знай кричат: «Горилки! Меду!»
Лейба суетится.
«Эй, собака, где цимбалы?! —
ходят половицы. —
Краковяк играй, мазурку,
давай по порядку!»
Лейба служит, хоть бормочет:
«панская ухватка!..»
«Ладно, будет. Запевай-ка».
«Не могу, не стану».
«Запоешь, да будет поздно!»
«Что же петь вам? Ганну?..
«Жила-была Ганна
в хате при дороге,
божилася
и клялася,
что не служат ноги;
на панщину не ходила,
охала, стонала,
только к хлопцам,
что ни вечер,
в потемках шныряла».
«Будет, будет. Не годится,
схизматская песня!
Пой другую!» – «А какую?
Вот такую если:
перед паном Федором,
ходит жид ходором,
и задком
и передком —
перед паном Федорком».
«Ладно, хватит! Плати деньги!»
«Как? За что же плата?»
«А ты думал, даром слушать
будем мы, проклятый?..
Думал, шутим? Доставай-ка
да плати, небитый».
«Где же взять мне? Ласка ваша —
вот весь мой прибыток».
«Лжешь, собака! Плати деньги!
Доставай – да быстро!»
И пошли гулять нагайки
по спине со свистом.
Вдоль и поперек стегали,
аж клочья летело.
«Нету, нету ни копейки,
режьте мое тело!
Ни копейки! Гвалт! Спасите! —
кричит Лейба криком. —
Погодите... Я скажу вам...»
«Скажи-ка, скажи-ка!
Да опять брехать не вздумай,
брехня не поможет».
«Нет... В Ольшане...»
«Твои деньги?»
«Мои? Спаси, боже!..
Я хотел сказать... В Ольшане,
там живут схизматы...»
«Да! Живут по три семейства
на каждую хату?
Знаем, знаем! Мы их сами
туда посогнали».
«Нет, не то... Прошу прощенья,—
чтоб беды не знали,
чтоб вам только деньги снились!
Ктитор там в Ольшане.
Может, слышали, есть дочка
у него, Оксана.
Спаси, боже, как красива,
да и деньги тоже...
Не его, а все же деньги,
хоть они и божьи...»
«Лишь бы деньги! Правда, Лейба,
лучше и не скажешь.
А чтоб справдилась та правда,
дорогу покажешь.
Собирайся!» Поскакали
прямиком в Ольшану.
Лишь один в корчме под лавкой
конфедерат пьяный.
Встать не может, распростерся,
как мертвое тело:
«My zyjemy, my zyjemy,
Polska ne zginela».
Ктитор
«В лесу, в лесочке
не веет ветер;
высоко месяц,
и звезды светят.
Выйди, голубка,
я поджидаю.
Хоть на часок ты
приди, родная!
Хоть погорюем
да поворкуем.
Сегодня ночью
уйду далеко.
Прощусь, расстанусь
с тобой до срока.
Выгляни, пташка,
моя отрада.
Проститься надо...
Ох, тяжко, тяжко».
Так поет себе Ярема
в роще той затишной,
поджидает, но Оксаны
не видно, не слышно.
Светят звезды. Среди неба —
месяц белолицый.
Соловей поет, и верба
никнет над криницей.
Соловей над речкой песню
так и разливает,
словно знает, что дивчину
казак поджидает.
А Ярема ходит-бродит,
все ему не мило.
«Зачем меня мать родная
красой наделила?...
Доля да удача ко мне не идут.
Годы молодые даром пропадут.
Один я на свете, без роду, а доля —
сиротская доля, что былинка в поле,
холодные ветры ее унесут, —
и меня вот люди не хотят приветить.
За что ж отвернулись? Что я сирота?
Одно было сердце, одна на всем свете
душа – моя радость – да, видно, и та
и та отвернулась...»
Заплакал убогий,
заплакал и слезы утер рукавом:
«Бывай же здорова! В далекой дороге
найду либо долю, либо за Днепром
голову сложу я. А ты не заплачешь,
А ты не увидишь, как буду лежать,
как выклюет ворон те очи казачьи,
те, что ты любила нежно целовать.
Забудь же про слезы сироты-бедняги,
забудь, что клялася. Найдется другой!
Я тебе не пара, я хожу в сермяге,
ктиторовой дочке нужен не такой.
Люби кого хочешь. Что себя неволить!
Забудь меня, пташка, забудь обо всем.
А коли услышишь, что в далеком поле
голову сложил я, помолись тайком.
Хоть одна ты, мое сердце,
вспомни добрым словом».
И заплакал, подпершися
посошком дубовым.
Плачет тихо, одиноко...
Обернулся, глянул:
осторожно по опушке
крадется Оксана.
Все забыл... Бежит навстречу...
Друг к другу припали.
«Сердце!» Долго одно это
слово повторяли.
«Будет, сердце!» – «Нет, немножко...
Еще, сизокрылый!
Возьми душу! Еще, милый!
Как я истомилась!»
«Звездочка моя, ты с неба,
ясная, слетела!»
Стелет свитку. Улыбнулась,
на ту свитку села.
«Сам садись со мною рядом,
обними же, милый!»
«Где не ты, звездочка, так долго
и кому светила?»
«Я сегодня запоздала:
отец занедужил,
до сих пор за ним смотрела...»
«А я и не нужен?»
«Ну, какой ты, вот, ей-богу!»
И слеза блеснула.
«Я шучу, шучу, голубка».
«Шутки!» Улыбнулась.
И склонилася головкой,
будто бы уснула.
«Слышь, Оксана, пошутил я,
не думал обидеть.
Глянь же, глянь же на меня ты:
не скоро увидишь.
Завтра буду я далеко,
далеко, Оксана...
Завтра ночью нож свяченый
в Чигрине достану.
С тем ножом себе добуду
золото и славу,
привезу тебе наряды,
богатую справу.
Как гетманша, сядешь в кресло,
завидуйте, люди!
Стану тобой любоваться...»
«А может, забудешь?..
Будешь в Киеве с панами
ходить важным паном,
найдешь панну-белоручку,
забудешь Оксану».
«Разве ж есть тебя красивей?..»
«Может быть... Не знаю...»
«Не греши! На белом свете
краше нет, родная!
Ни на небе, ни за небом,
ни за синим морем...»
«Перестань же, что ты, милый,
нашел о чем спорить
по-пустому!»
«Нет, родная...»
И снова и снова
целовались, обнимались
они что ни слово,
обнимались крепко-крепко,
то вместе молчали,
то плакали, то клялися
и вновь начинали.
Говорил он ей, как вместе
славно жить им будет,
как он долю и богатство
сам себе добудет.
Как вырежут панов-ляхов
всех на Украине,
как он будет красоваться,
если сам не сгинет.
Говорил... Девчата, слушать
противно, ей-богу!..
Не противно, говорите?
Зато отец строгий
либо мать, когда застанет
вас за книжкой этой,
тут греха не оберешься —
сживут вас со света.
Ну, да что про то и думать,
занятно же, право!
А еще бы рассказать вам,
как казак чернявый
над водою, под ветлою,
прощаясь, тоскует,
а Оксана, как голубка,
воркует, целует.
Вот заплакала, сомлела,
голову склонила:
«Мое сердце! Моя радость!
Соколик мой милый!»
Даже вербы нагибались
послушать те речи.
Нет, довольно с вас, девчата,
а то близко вечер...
Не годится против ночи:
приснится такое...
Пусть их тихо разойдутся,
как сошлися, двое.
Пусть еще раз обнимутся
и разнимут руки,
чтоб никто их слез не видел,
горькой их разлуки.
Пусть... Кто знает, приведется ль
им на этом свете
вновь увидеться. Посмотрим...
Мудрено ответить.
А у ктитора в окошках
свет. Не спит, похоже.
Надо глянуть, но и видеть
не дай того, Боже!...
Не дай того видеть среди мирной хаты,
за людей от срама сердцу не страдать.
Гляньте, посмотрите: то конфедераты,
люди, что собрались волю защищать!
Вот и защищают. Да падет проклятье
на их мать родную, что их зачала,
на день тот, в который собак родила.
Гляньте, что творится у ктитора в хате.
Адские творятся на свете дела!
В печи – огонь. Огнем вся хата
освещена. В углу дрожит,
как пес, шинкарь. Конфедераты
терзают ктитора: «Скажи,
где деньги, если хочешь жить!»
Но тот молчит. Скрутили руки,
об землю грохнули. Молчит,
ни слова ктитор... «Мало муки!
Смолы сюда! Заговорит!
Кропи его! Вот так! Что – стынет?
А ну – горячею золой!
И рта, проклятый, не разинет!
Однако, бестия! Постой!
Давай еще побольше жару!
Да в темя – гвоздик! Что смола!»
Старик не вынес адской кары,
упал бедняга. Отошла
душа его без отпущенья...
«Оксана... дочь!» И все слова...
И палачи в недоуменье:
«Что делать дальше? Ничего,
панове, бросимте его,
запалим церковь!»
«Помогите, кто в Бога верует! Спасите!»
С надворья крик. Стучатся в двери.
В смятенье ляхи: кто такой?
Оксана вдруг: «Убили! Звери!»
И падает. А лях старшой
уже махнул рукою своре —
и та понуро вышла вон,
И сам за ней выходит вскоре
с Оксаной на руках...
Где ж он, Ярема? Что не заступился?
Не оглянулся? Он идет
и песню старую поет,
как Наливайко с ляхом бился.
И ляхи тронулись вперед,
с собою захватив Оксану.
И снова стихнула Ольшана.
Собаки гавкнут, замолчат.
Сияет месяц. Люди спят.
И ктитор сжит. Вовек не встанет;
он не проснется поутру.
Светец мигает через силу...
Погас... И как бы вздрогнул труп...
И темень в хате наступила.
Праздник в Чигирине
Гетманы седые, если бы вы встали,
встали, посмотрели на свой Чигирин,
что вы созидали, где вы управляли,—
заплакали б горько и вы – не узнали
умолкнувшей славы убогих руин.
Базары – где строилось войско шумливо,
где оно, бывало, морем гомонит,
где ясновельможный на коне ретивом...
Взмахнет булавою – море закипит.
Закипело – разлилося
степями, ярами.
Вражьи силы отступают
перед казаками. Ну, да что там!
Все минуло! О том не вздыхайте,
Не вздыхайте, мои други,
и не поминайте.
Что с того, что вспомнишь славу?
Вспомнишь и заплачешь.
А каков он нынче, город,
Чигирин казачий?
Из-за леса, из тумана
месяц выплывает,
багровеет, круглолицый,
горит, не сияет.
Не иначе, что не хочет
свет свой тратить даром:
нынче ночью Украину
осветят пожары.
Потемнело – и в Чигрине
мрачно, как в могиле.
(В эту ночь по всей Украйне
огни не светили,
в ночь под праздник Маковея,
как ножи святили).
Только совы за заставой
на выгоне выли.
Только тень летучей мыши
прошмыгнет случайно.
Где же люди? Над Тясмином,
в темной роще, тайно
собралися. Старый, малый,
босой и обутый —
все сошлися, ожидают
великой минуты.
Средь темного леса, зеленой дубровы
стреноженны кони отаву жуют.
Оседланы кони, к походу готовы,
куда-то поскачут? Кого повезут?
А что там за люди в затишье долины
лежат, притаившись? Лежат себе, ждут.
Лежат гайдамаки... На зов Украины
орлы прилетели. Они разнесут
врагам своим кару,
за кровь и пожары
жестокую кару они воздадут!
Оружье на возах лежит,
ножи – железною таранью —
императрицын дар восстанью.
Дарила – знала – угодит!
Пускай царицу на том свете
не оскорбят намеки эти!
Среди возов народ стоит,
казачья сила налетела —
со всей округи казаки:
и юноши и старики
на доброе собрались дело.
И ходят меж возов старшины,
в киреях черных, как один,
беседуют спокойно, чинно,
поглядывая на Чигрин.
Старшина первый. Старый Головатый что-то мудрит слишком.
Старшина второй. Умная голова! Сидит себе на хуторе, будто не знает ничего, а посмотришь – везде Головатый. «Если сам, говорит, не покончу дело – сыну передам!»
Старшина третий. Да и сын – тоже штука! Я вчера встретился с Зализняком; такое рассказывает про него, что ну его! «Кошевым, говорит, будет, да и только; а может, еще и гетманом, ежели...»
Старшина второй. А Гонта на что? А Зализняк? Гонте сама... сама писала: «Если говорит...»
Старшина первый. Тише! Сдается, звонят!
Старшина второй. Да нет, это люди гомонят...
Старшина первый. Догомонятся, что ляхи услышат. Ох, старые головы да разумные! Чудят, чудят, да и сделают из лемеха шило. Где можно с метком, там торбы не надо. Купили хрену – надо съесть; плачьте, глаза, хоть вон повылазьте: видели, что покупали, – деньгам не пропадать! А то думают, думают, ни вслух, ни молча, а ляхи догадаются – вот тебе и пшик! Что там за сходка? Почему они не звонят? Чем народ остановишь, чтоб не шумел? Не десять душ, а, слава богу, вся Смелянщина, коли не вся Украина. Вон, слышите, поют.
Старшина третий. Правда, поет кто-то. Пойду остановлю.
Старшина первый. Не надо. Пусть себе поют, лишь бы не громко.
Второй старшина. Это, должно быть, Валах. Не утерпел-таки, старый дурень: поет – да и только.
Третий старшина. А славно поет. Когда ни послушаешь – все другую. Подкрадемся, братцы, да послушаем. А тем временем зазвонят.
Старшина первый и второй. А что ж? И пойдем!
Старшина третий. Добре, пойдем!
Старшины тихо стали за дубом, а под дубом сидит слепой кобзарь, вокруг него запорожцы и гайдамаки.
Кобзарь поет медленно и негромко:
«Ой, валахи! Как мало
вас на свете осталось!
И вы, молдаваны,
теперь вы не паны.
Господари недаром
служат верно татарам
да турецким султанам.
Вы в цепях, молдаваны!
Ладно! Будет журиться,
время Богу молиться.
Поднимайтесь-ка с нами,
с нами – с казаками.
Помянем, молдаваны,
гетмана Богдана.
Будете панами —
поднимайтесь с ножами,
как мы, со святыми,
при батьке Максиме.
Мы на ночь погуляем.
Ляхов погоняем,
да так погуляем,
что ад содрогнется,
земля затрясется,
небо запылает.
Добре погуляем!..»
3апорожец. Добре погуляем! Правду старый поет, коли не врет. А что б из него за кобзарь был, кабы, он не валах!
Кобзарь. Да я и не валах,– так только: был когда-то в Валахии, а люди и зовут Валахом, сам не знаю за что,
3апорожец. Ну да все равно. Затяни еще какую-нибудь. А ну-ка, про батька Максима ахни!
Гайдамак. Да не громко, чтоб не услышали старшины.
3апорожец. А что нам ваши старшины? Услышат – так послушают, коли есть чем слушать, вот и всё. У нас один старшой – батько Максим; а он как услышит, то еще рубль даст. Пой, старче божий, не слушай его.
Гайдамак. Да оно так, дружок; я это и сам знаю, да вот что: не так паны, как подпанки, а еще: дока солнце взойдет, роса глаза выест.
3апорожец. Брехня! Пой, старче божий, какую знаешь, а то и звона не дождемся – заснем.
Все вместе. Правда, заснем; спой нам что-нибудь.
Кобзарь (поет):
«Летит орел, летит сизый
да под небесами.
Зализняк гуляет батько
степями, лесами.
Ой, летает сизокрылый,
а за ним орлята.
Ой, гуляет славный батько,
а за ним – ребята.
Те ребята – запорожцы,
сыновья Максима.
Обо всем толкует с ними
батько их родимый.
Он запляшет – все запляшут,
земля затрясется.
Запоет он – все подтянут,
горе засмеется.
Поставцом горилку тянет,
чаркою не любит,
а врага в бою, не глядя,
найдет и загубит.
Вот таков-то у нас батько,
орел сизокрылый,
и воюет и танцует
со всей мочи-силы.
Нет ни хутора, ни хаты,
ни стада, ни сада.
Степь да море – на просторе
богатство и слава.
Берегитесь нынче, ляхи,
горе вам, собаки!
Зализняк идет к вам в гости,
а с ним гайдамаки».
3апорожец. Вот ото – да! Отколол, ничего не скажешь: и складно и правда. Хорошо, право, хорошо. Что захочет – то так и режет. Спасибо, спасибо!
Гайдамак. Я что-то не раскусил, что он пел про гайдамаков.
Запорожец. Какой же ты бестолковый, право! Видишь, вот что он пел: чтоб ляхи поганые, бешеные собаки, каялись, потому идет Зализняк Черным шляхом с гайдамаками, чтоб ляхов, видишь, резать...
Гайдамак. И вешать и мучить! Хорошо, ей-богу, хорошо! Ну, так! Право, дал бы рубль, если б не пропил вчера. Жаль! Ну, пускай старая вязнет – больше мяса будет. Сделай одолжение, будь ласков,– завтра отдам. Хвати еще что-нибудь про гайдамаков.
Кобзарь. До денег я не очень жаден. Была б ваша ласка слушать,– дока не охрип, буду петь; а охрипну – чарочку-другую той «ледащицы-живицы», как это говорится, да снова. Слушайте ж, панове-громада!
« Ночевали гайдамаки
в зеленой дуброве,
на лугу ходили кони
в седлах наготове...
Ночевали паны-ляхи
в шинках с шинкарями,
напилися, растянулись,
да и...»
Все. Стой-ка. Кажется, звонят. Слышишь? Еще раз, о!..
«Зазвонили, зазвонили!» —
покатилось эхо.
«Поднимайтесь-ка, а песня —
делу не помеха».
Повалили гайдамаки,
а ж стон по дуброве.
На плечах возы до церкви
понесли воловьи.
А Валах за ними следом
затянул суровей:
«Ночевали гайдамаки
в зеленой дуброве...»
Ковыляет, напевает
потихоньку старый.
«Дай другую, старче божий,
поддай, поддай жару!»
И с возами в пляс пустились.
плясовую грянул:
«Так-то, хлопцы, добре, хлопцы,
а я не отстану.
Ахнем, хлопцы!»
Заходила
земля под ногами.
А Валах на кобзе режет,
додает словами:
«Ой, гоп таки-так!
Кличет Ганну казак:
«Иди, Ганна, побалую,
иди, Ганна, поцелую.
Пойдем, Ганна, до попа
Богу помолиться.
Нету жита ни снопа —
бурьян колосится».
Оженился, зажурился,
нужда одолела.
Дети голы, а их батько
поет то и дело:
«И по хате ты-ны-ны,
и по сеням ты-ны-ны,
пеки, жинка, блины,
ты-ны-ны, ты-ны-ны!..»
«Добре, добре! Дай еще раз!» —
Кричат гайдамаки.
«Ой, гоп, диво, диво,
наварили ляхи пива,
а мы будем пировать,
панов-ляхов угощать,
панов-ляхов угощая,
с панянками поиграем,
ой, гоп таки-так!
Кличет панну казак:
«Панна, пташка моя,
панна, доля моя!
Не стыдися, дай мне ручку, —
нечего стыдиться!
Пускай людям горе снится, —
будем веселиться!
Запоем, затянем,
друг на дружку глянем.
Панна, пташка моя,
панна, доля моя!»
«Еще! Еще!»
«Кабы если б или так, или сяк,
кабы если б запорожский казак!
Кабы если б молодой, молодой,
хоть по хате походил бы со мной,
страх как мне не хочется
да со старым морочиться! Кабы если б...»
«Цыц! Ошалели! Что за погань!
Поете здесь, да в час такой,
да где! – у Божьего порога!
Все ты затеял, пес слепой!» —
так атаман кричит.
И встали у церкви хлопцы.
Клир поет. Попы с кадилами, с крестами
идут, идут. Затих народ.
Кропя оружье, меж возами
попы торжественно прошли.
Хоругви следом пронесли,
как на святой над куличами.
«Молитесь, братия, молитесь! —
так благочинный возгласил.
Восстанет стража из могил
на помощь. Духом укрепитесь!
Не даст Господь Чигрин распять,
а вы Украину охраняйте,
не дайте матери, не дайте
в руках у палача стенать.
От Конашевича доныне
пожар не гаснет, люди мрут,
томятся в тюрьмах, на чужбине…
А дети в нехристях растут,
казачьи дети. А девчата —
земли украинской краса —
посрамлены, в руках у катов.
И непокрытая коса
сечется с горя. Кари очи
в неволе гаснут: расковать
казак сестру свою не хочет
и не стыдится сам стонать
в ярме у ляха. Горе, горе!
Молитесь, дети! Страшный суд
нам ляхи-палачи несут!
И разольется крови море...
А вспомним гетманов своих:
Богдана вспомним, Остраницу.
Кто знает, где могилы их,
где их священный прах хранится?
Где Наливайка славный прах?
Кто плакал на его могиле?
Кощунственно в глухих степях
враги их пепел распылили.
Они поруганы. Не встанут.
Не встанет праведник Богун,
чтоб зимний запрудить Ингул
телами шляхты.
Нет Богдана,
чтоб Воды Желтые и Рось
окрасить кровью, как бывало.
и Корсунь – город древней славы —
тоскует нынче. Довелось
угаснуть в забытьи на свете.
А Альта плачет: «Где Тарас?
Не слышно... Нет. Не в батька дети!»
Не плачьте, братия: за нас
и души праведных, и сила
архистратига Михаила, —
не за горами кары час.
Молитесь, братия!..»
Молились, молились с верой казаки
по-детски чисто. Не журились
и не гадали, чтоб спустились
над их могилами платки.
Вся и слава – что платочек
на кресте накинут...
А диакон возглашает:
«Враги да погинут!...
Братия, ножи берите!
Благослови, Боже...»
«Освятили! Освятили!»
Аж мороз по коже.
«Освятили, освятили!
Шляхта да погинет!..»
И ножи те заблестели
по всей Украине.