355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Тамерлан Тадтаев » Ангел. Бесы. Рассказы » Текст книги (страница 1)
Ангел. Бесы. Рассказы
  • Текст добавлен: 24 апреля 2020, 22:05

Текст книги "Ангел. Бесы. Рассказы"


Автор книги: Тамерлан Тадтаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Тамерлан Тадтаев
Ангел Бесы Рассказы

Война и мир, или Сто лет неодиночества

Русская культура (и даже конкретнее – русская литература) остается имперской – чего уж там. По-русски продолжают писать не только на Украине, но и, например, в Армении. Что уж говорить о российских автономиях. А значит, мы не лишены обогащающего нас стороннего опыта и – в то же время – не освобождены от него и от необходимости его переваривать.

Только вот опыт этот – опыт окраин империи – ныне не такой, как был полвека назад. Никаких тебе милых двориков искандеровского Сухуми. Никакого «Мимино». В лучшем случае – в благополучных местах – перед нами сложная балансировка между модернизационным прорывом и соскальзыванием в давно ушедшую, казалось бы, архаику, причем балансировка на краю дымящегося вулкана. Но есть и места, где извержение уже произошло. Есть «горячие точки».

Тамерлан Тадтаев из Южной Осетии – куда уж горячее…

Но это сейчас. Завязка его книги – превращение той самой «искандеровской» колоритно-интернациональной, обаятельно-ленивой, южной жизни в многолетний будничный ад. Впрочем, и сама эта жизнь изначально не кажется такой уж «райской». Точнее, это радости нищеты – детство скорее Гека, чем Тома (или Чика, или Чука-и-Гека):

«…Жили мы во времянке, случалось, голодали, в моих волосах водились вши, мама вычесывала маленьких гнид и давила ногтями. И все же халва казалась необыкновенно вкусной, она была желтая, как червонное золото; гаванская сигара стоила рубль, а на двадцать копеек можно было купить столько слипшихся фиников, что я наедался и еще оставалось».

И все же, все же…

Время, как во всяком описании позднесоветского мира, кажется остановившимся или очень медленным, хотя что-то все же происходит (например, евреи уезжают в Израиль) – и присутствуют воспоминания о прошлом. Дед героя, скажем, участвовал в Гражданской войне (на стороне белых – как земляк Тадтаева Гайто Газданов – первый осетин, ставший большим русским писателем). Происходило это ровно за сто лет до выхода книги. Эти события задают внутреннее время книги. Кровавое прошлое не ушло – оно лишь затаилось, спряталось куда-то под землю и прорвется при первом же ослаблении государственного поводка. Это ощущается с первых же страниц.

Половое созревание (секс вообще играет в книге большую роль) приносит как будто большую чуткость к подземным толчкам; а дальше – годы в Душанбе, мире еще советском, но внутренне чужом, где герой, выпавший из мира кавказских земляческих связей и не включенный в местные, оказывается изгоем, объектом агрессии. Эти годы разделяют «ту» (мирную) и «эту» Осетию; они же разделяют двух героев – мальчика и поневоле жестокого мужчину.

Еще в промежутке – про армейского друга. И тут особенно ярко вылезает жестокая подноготная милого кавказского мира:

«В армии со мной служил Белан Г., ингуш по национальности. Когда он явился в нашу часть, я насторожился и приготовился к нападению, ведь ингуш значит мой кровный враг. Поэтому я стырил у дневального его штык-нож, сунул под брючный ремень, а сверху приспустил гимнастерку».

В полном соответствии с литературными стереотипами осетин и ингуш, наоборот, становятся лучшими друзьями, и это не кажется фальшивым: общекавказский культурный код оказывается сильнее этнической вражды, но спустя несколько лет он уже ни от чего не спасает.

За неполных тридцать лет в Южной Осетии было три войны, и еще были войны в Абхазии, в которых участвовал герой-рассказчик, но в книге война кажется бесконечной, а ее время таким же статичным, как время советского мира. Или круговым. Война одновременно буднична и так же по-кавказски карнавальна, как довоенная мирная жизнь. Вот как заканчивается рутинная новогодняя пальба из боевых орудий:

«…Стреляют не только у нас, в близлежащих грузинских селах тоже палят сначала в небо, на котором пылают остатки занавеса, и пули потихоньку снижают траекторию, и вот над головой жужжат майские жуки, хотя только январь, и слепые свинцовые насекомые бьют оконные стекла, крошат шифер на крышах. Мать просит одолжить ей «калаш», чтоб показать врагам, где раки зимуют.

– Ладно, – говорю я после некоторого раздумья, – валяй, ма, но только будешь чистить ствол сама.

– Конечно, сынок.

Мама берет автомат, лихо передергивает затвор. Пули красиво летят в сторону близлежащего грузинского села, начинается война».

Что это? Маркес? Кустурица? Только страшнее, потому что на этой войне не войне, которая может продолжаться и сто лет, происходят некие запредельные, архаические ужасы:

«…Грузины хотели сфотографироваться на самом виду, у большого металлического щита на высоте, которую они захватили. Я и скосил их одной длинной очередью из пулемета. Любой на моем месте поступил бы так же, мне просто повезло, вот и все.

И тут один из них, раненый, вскинул руки и крикнул, что он свой, осетин. Ч. подскочил к нему, приставил к голове автомат и выстрелом снес ему черепную крышку. Потом он сковырнул пальцем кусочек мозга убитого и съел. С нами были чеченцы из отряда Басаева, и они, увидев, как Ч. жрет человеческие мозги, стали блевать, их выворачивало, они были в шоке».

Тут, конечно, со сценой каннибализма хорошо рифмуется упомянутое историческое (сейчас и давно уже) имя. В данный момент (1991) он – командир северокавказских «добровольцев» в Абхазии, спонсируемых российскими спецслужбами: такая вот историческая загогулина. Впрочем, книга Тадтаева – не про политическую историю. Не про судьбы северокавказских народов, зажатых в тиски между высокомерием Грузии и интригами Москвы. Это книга – про историю личную, частную. Она – про человеческие судьбы, в которых запутанные донельзя любовные коллизии разрешаются простотой войны, в любую минуту приносящей если не смерть, то, например, амнезию в результате ранения. «Ты всех загадок разрешенье, ты разрешенье всех цепей».

В контексте этих судеб правота или неправота каждой из воюющих сторон уже неважна, и о ней речи не заходит. Конечно, всегда есть «свои» и «чужие» – но даже это относительно: рассказчик становится таможенником (в непризнанной республике), а его недавние однополчане грабят проезжающие через республику грузовики. И все они – по разные стороны баррикад.

И, конечно, все понемногу сходят с ума. Мудрено не сойти, когда мир таков: наркоманы снюхивают конопляную пыльцу с трупа, а человек, не расстающийся с книгой Золя, лихо перерезает горло вражеским солдатам. Когда никаких границ между войной без правил и «просто жизнью» не существует, а общая архаизация жизни, возвращение к разбойничьим временам вызывает к жизни архаику местную – воруют невест, как в «Кавказской пленнице». Иногда понарошку.

Герой-рассказчик говорит обо всем этом со смесью удивления, страха и печальной иронии. Без малейшего пафоса. Без всяких красивостей. Без самолюбования в лимоновско-прилепинском духе. «…Человек, который убивал на самом деле, редко говорит об этом, он все больше молчит, если у него еще не поехала крыша». Убивать герою, кстати, не нравится – он на самом деле тихий интеллигентный человек с серьезной близорукостью. Просто он оказался в месте, где иначе нельзя. И такое ощущение – на эмпирическом уровне, надеюсь, неправильное, – что он там и остался. Что выбраться оттуда ему нельзя. Что все дороги приведут его на пятую, на десятую, на двадцать девятую войну в Цхинвал или поблизости. «Не Орфей, спускающийся в ад, а Плутон, поднимающийся из ада» – да это именно про такое.

Приукрасить этот страшный мир было грехом и ложью, но таким же грехом было бы отнять у него ту мучительную привлекательность, которой он обладает. Соврать, что эта бесконечная война не дает ощущения остроты и подлинности бытия. Конечно, дает. И есть опасность – представить себе, что только эта реальность, похожая на дурной сон – настоящая. А «нормальная жизнь», где Беса, друг и почти двойник героя – не «ополченец» с автоматом, а модный московский художник, – сон. Что, кроме этого – тридцатилетнего? столетнего? – кровавого карнавала вообще ничего во вселенной нет…

Может быть, это и называется адом? Адом настоящим, не метафорическим.

Но пока мы слышим голос оттуда, это не до конца ад. И мы не до конца обречены.

Прислушаемся к нему.

Валерий Шубинский

Иуда

Дед мой Петро был белогвардейцем и служил у самого генерала Бичерахова. По крайней мере так говорила мама, а она ужасно гордилась своим отцом. Я был маленький и не знал, кто такой Бичерахов, но ничуть не сомневался в том, что белогвардейцы злодеи и убийцы. Я судил о них по советским фильмам, в которых красные громили белых, а те, отступая, подло убивали безоружных коммунистов и комсомольцев. Я несколько раз смотрел фильм «Как закалялась сталь» и очень хотел быть похожим на Павла Корчагина. Он был моим кумиром, богом, а дедушку-белогвардейца я ненавидел от всего детского искреннего сердца. Я был уверен, что Петро расстреливал пленных красных, а потом трусливо драпал от конницы Буденного вместе со своим боссом в лампасах Бичераховым.

Старшая сестра мамы, тетя Луба, осталась в девках, старела без мужика и оттого зверела, тоже была настроена против своего папаши и даже била его, девяностолетнего старика. Но дедушка, несмотря на побои, с достоинством продолжал ходить в своей белогвардейской форме, хотя лицо его напоминало один большой, расцарапанный когтями старой девы синяк. Тетя Луба говорила, что дедушка ненавидит всех своих детей и внуков, и советовала ничего у него не брать – дескать, отравит.

Но детское сердце переменчиво, и мало-помалу я проникся к своему гордому и молчаливому деду симпатией, а когда мама рассказала, что Бичерахов за верную службу подарил деду три кинжала: простой, серебряный и золотой, – я решил выпросить у Петро хотя бы один, пусть даже не золотой. В тот день я пришел в дом дедушки, он, кстати, жил напротив, на другой стороне дороги, и увидел его возле окна. Ярко светило осеннее солнце, и Петро, облокотившись на подоконник, слушал по радио новости на осетинском. Заметив меня, он улыбнулся, вынул из кармана горсть мятных конфет и протянул мне. Я схватил сладости и, забыв про кинжал, стал грызть леденцы своими острыми зубами. Тут я заметил большого черного жука, который упал на спину и беспомощно перебирал лапками на дощатом полу. Я хотел перевернуть его, и этот гад укусил меня. Я заревел и побежал домой, а там у нас как раз гостила тетя Луба. Она спросила, не Петро ли побил меня.

– Нет, – сказал я. – Петро хороший, а вот жук плохой, потому что я хотел ему помочь, а он укусил меня.

Успокоившись, я вынул конфету, и тетя спросила, откуда у меня леденцы.

– Петро дал, – ответил я.

– Они отравленные! – взвизгнула тетка. – Ну-ка быстро отнеси их обратно да швырни их ему прямо в рожу, слышишь, ты, маленький ублюдок?

Я испугался и стал искать взглядом маму, но она куда-то вышла. И тут тетя Луба вынула из кошелька трехрублевку, протянула мне и сказала, что на эти деньги я смогу купить тонну шоколадных конфет. Я обрадовался, схватил деньги и, подпрыгивая от восторга, побежал к дому дедушки. Петро встретил меня с грустной улыбкой, вытер платком свои старческие глаза – до этого мы похоронили мою любимую бабушку, и он очень горевал.

– На, жри сам! – крикнул я и, швырнув конфеты в лицо деда, убежал. Но по дороге домой я вспомнил его улыбку, полные печали глаза и зарыдал. Вечером у меня поднялась температура. Мне снился кошмар, будто Луба в комиссарской кожанке ведет меня на расстрел. По дороге я плачу и умоляю тетку не убивать меня, ведь я еще маленький. Мы оказываемся возле могилы, и Луба целится в меня из маузера, но вдруг сзади нее появляется дед Петро верхом на Бесе, мальчике с нашей улицы, и большим золотым кинжалом отрубает своей дочери голову.

Мама, узнав, в чем дело, поругалась с тетей Лубой и выгнала ее из дома. А когда она нашла в кармане моих разодранных штанов трехрублевую бумажку, назвала меня Иудой.

Жвачка

Крохе Теодору

Уирагты уынг (еврейская улица) в Цхинвале была особой достопримечательностью, ее старые с потемневшими от времени деревянными балконами дома по ту и по эту сторону улицы сжимали и без того узкую дорогу, спускающуюся к Большому базару.

Еще октябренком я бегал на эту самую еврейскую улицу покупать жевательную резинку, правда, иногда я путал калитки, и, случалось, меня прогоняли. Но, став пионером, я уже точно знал, в какую надо постучать дверь, чтобы купить правильную жвачку. На стук обычно выходила тетка в цветастом фланелевом халате, с черной жесткой щетиной на лице. Вначале я пугался, думал, что это переодетый мужчина, он отберет у меня все деньги, а жвачки не даст. Но страхи мои оказывались напрасными, все делалось быстро, по-деловому: я давал тетке 50 копеек, а она мне тоненькую пластинку жевательной резинки. О, какой восторг я испытывал, когда осторожно, чтоб не уронить в грязь белую, пахнущую мятой пластинку, рвал обертку и клал жвачку в рот, откуда уже капала слюна, как у пса в ожидании подачки! Челюсти начинали работать, за спиной вырастали крылья, я взмывал вверх и, обгоняя ветер, летел в школу. Со жвачкой во рту я еще ни разу не опоздал, и вот уже я сижу за своей партой, достаю тетрадь, учебник, а сам, урча от удовольствия, жую. Соседка по парте принюхивается, поворачивает ко мне свою рыжую голову и шепотом просит дать ей половину.

– Нет, – говорю. – Жвачка-то совсем новая, пожалуй, после уроков дам тебе четвертинку.

– А что ты мне вчера обещал в буфете?

– Не помню, а что?

– Я дала тебе двадцать копеек на котлету с хлебом, а ты сказал, что за это принесешь мне жвачку.

– Ладно, – тяжкий вздох, – после урока жвачка твоя.

– Смотри, жуй осторожно и не проглоти, как в тот раз.

– Меня же тогда училка лупила, пришлось проглотить, у нее и так рот был полон жвачки, так она и на мою, блин, позарилась.

– Не ругайся. Если бы ты не чавкал так громко, она, может, и не заметила бы.

– А хорошо быть учителем: отбираешь у своих учеников жвачку и жуй не хочу.

– Таме, ну-ка прекрати разговоры, что это у тебя во рту?

– Ничего, Римма Берлиозовна.

– А чего тогда у тебя челюсти двигаются, как у ненормального, опять жвачка?

– Нет, что вы, Римма Берлиозовна, у меня в зубе дупло, жвачка застревает там, потом ничем не выскоблишь.

– Где ты ее покупаешь, Таме?

– Жвачку-то? На еврейской улице.

– У бородатой тетки?

– Да, знаете, у нее иногда бывает жвачка «Педро», если не жевали, то попробуйте, из нее такой шар можно выдуть!

– Таме, деточка, на тебе рубль и купи две жвачки, одну оставь себе, но другую принеси обязательно.

Одноклассники все заплакали от зависти, а я помчался на еврейскую улицу. На этот раз тетка вышла ко мне с гладко выбритым лицом. Обычно мрачная, она теперь улыбалась. Я расплатился с ней, но она вдруг притянула меня к себе и обняла. От неожиданности я закричал и начал вырываться, но она вложила в мою ладонь подушечку «Педро», я мигом успокоился и дал себя погладить.

С тех пор между нами завязались дружеские отношения, я уже не боялся ее: пусть себе тискает, если нравится. По правде говоря, я был избалованным мамиными подругами мальчиком. Не знаю, что они во мне такого нашли? Бывало, иду себе по улице, радуясь весне и предстоящим каникулам, и вдруг откуда-то из засады выскакивает тетка и начинает визжать: ой, какой славный мальчик! Ангелочек, право! А чей ты сын? Ирин, говорю я угрюмо. Ах ты боже мой, так мы с твоей мамой учились вместе. Ути-пути, сюсю-мусю, боже, какие ресницы! Дай-ка я тебя поцелую, деточка. И тетка со зловонным дыханием начинает чмокать, оставляя на моих щеках алую, как кровь заколотой свиньи, помаду.

Изо рта еврейки тоже пахло, но только сладкой жвачкой, и потому даже бывало приятно, когда она целовала меня. К тому же она не красилась, и я выходил от нее с чистым, без следов помады лицом, зато рот у меня был набит халявной жвачкой, которую я рассчитывал сбагрить одноклассникам. Беса тоже был в деле и приводил покупателей из ПТУ. Обычно я ждал клиентов на баскетбольной площадке позади школы и, когда они появлялись, поднимал руку, как звезда, и давал представление. Опустив голову, я врубал турбо и принимался неприлично громко чавкать до тех пор, пока у ребят не начиналась течь из глаз и ушей. Для вящего эффекта я выдувал большой бледно-розовый шар, а когда он лопался, слизывал с губ ошметки и снова принимался упоенно жевать. Ребята, глотая слюни, смотрели мне в рот, Беса подмигивал, дескать, хватит дразнить свору, пора. Тогда я выплевывал жвачку на ладонь, давал клиентам самим убедиться в свежести товара и объявлял торги…

Но потом тетка с щетиной куда-то пропала, вместо нее жвачкой торговала молодая хорошенькая еврейка. Я в нее влюбился и мечтал, чтобы она приласкала меня, но, похоже, ей было не до маленького мальчика, потому что возле нее вился взрослый длинноносый парень. Как-то молодая еврейка вышла одна, и я, набравшись храбрости, обнял ее, так она чуть не прибила меня, наотрез отказалась продавать жвачку по обычной цене. В общем, прогнала меня и велела больше не появляться. Я немного погоревал, потом вместе с Бесой стал ездить в Гори, где можно было купить не только подушечку «Педро», но и шоколадное мороженое.

Однажды осенью, в пору, когда собирали виноград, я проходил по старому мосту и вдруг заметил дым над еврейской улицей. Люди проносились мимо с криками: пожар, пожар! Я тоже ринулся со всех ног и увидел, что горит тот самый дом, где я покупал жвачку. Я сразу подумал, сколько жевательного добра сейчас там пропадает, и тут с удивлением обнаружил, что толпа глазеет не на охваченный пламенем дом – внимание людей было приковано к беременной бородатой женщине. Она была одета во все черное. Ее поддерживали та самая красивая еврейка и еще какая-то ведьма. Пожарные, судя по приближающемуся вою сирены, уже мчались на помощь, а из горящего дома кто-то выбрасывал дымящиеся вещи на улицу. На земле в куче спасенного от огня скарба на грязном матраце валялся магнитофон. Я его сразу заметил. И тут какой-то пацан подбежал к матрацу, хвать магнитофон – и наутек. Я бросился вдогонку, подбирая по дороге камни и швыряя в вора. Я попал убегающему в спину, тот оглянулся и, поняв, что я не отстану, бросил магнитофон и скрылся в переулке. Я взял кассетник и, радостный, вернулся с ним к горящему дому, протолкался сквозь толпу к бородатой женщине и положил его перед ней. Она узнала меня, улыбнулась и, повернувшись к молодой еврейке, что-то ей шепнула. Та выслушала, посмотрела на меня, тоже улыбнулась и, вынув из кармана горсть подушечек «Педро», вложила в мою трясущуюся от возбуждения руку и, обняв, поцеловала…

Джинсы от Абрама

К весне мясо заколотой на Новый год свиньи закончилось, картошку уже не на чем было жарить, и мать в воскресенье решила сходить на Большой базар купить каких-нибудь продуктов. «Детки, что вам принести?» – спросила она, вертясь перед зеркалом желтого шифоньера со скрипучей дверью. Сестра валялась на кровати с книгой, на мгновение она вскинула голову, отодвинула за уши свои иссиня-черные волосы и, промяукав: «Цади хочу», – снова погрузилась в чтение.

Да уж, губа у нее не дура, но, чтобы испечь цади, нужна кукурузная мука, хороший желтый сыр, желательно из Цона, сметана или мацони, плюс растопить дровяную печку во дворе под старым айвовым деревом – в общем, целое дело. Мелкий, отшвырнув свою игрушечную машинку, запрыгал перед мамой: конфет соколадных хацу, есе цурцхелу и халву! Конечно, сынок, для тебя все что угодно, поди сюда к мамочке, чмок, мой сладкий, еще разочек, ну все, с тебя хватит, теперь играй себе! А тебе что купить, Таме? Я тяжело вздохнул и, опустив голову, выдавил из себя несколько слез:

– Ты сама знаешь что – джинсы…

– Нет, он с ума меня сведет! – мама театрально схватилась за голову. – Мы с голоду пухнем, а ему джинсы подавай!

– Мои друзья все во вранглерах да монтанах рассекают, Бесе – и то купили гэдээровские, а я хожу в этих дурацких советских!

– У меня тоже нет джинсов, – сказала сестра. – И как видишь, не ною, а я, между прочим, старше тебя на три года. И вообще, ты мешаешь мне готовиться к выпускному экзамену, дебил!

– Неправда, у тебя есть белая джинсовая мини-юбка! И не стыдно тебе задницу свою на улице показывать?

– Заткнись, дурак! – Сестра соскочила с кровати, проворно, точно кошка, и хлопнула меня по башке толстым учебником, но я даже не пошатнулся, мои кривые борцовские ноги и не такое выдерживали. Ну вот, сама напросилась: я кинул ее через бедро. Сестрица полетела обратно в свою кроватку, я навалился сверху и, забавы ради, стал ее душить, хоть она кусалась и царапалась как бешеная. Мать оттащила меня от нее и уже покорно, смирившись, спросила:

– Сколько стоят эти проклятые джинсы?

– Луба дала мне двадцатку! – праздновать победу было еще рано, и я был осторожен, будто вышел в финал и рубился с соперником за первое место. – Если ты подкинешь тридцатку, Абрам за полтинник обещал достать фирменные джинсы…

– Что еще за Абрам? – насторожилась родительница.

– Еврей, у которого Беса купил свои гэдээровские.

Мама попросила меня выйти из комнаты, чтоб я не пронюхал, где она хранит деньги. Наивная, я уже нашел тайник: в шифоньере на верхней полке между семейным альбомом и домовой книгой, – откуда, собственно, и стащил эти самые двадцать рублей.

Насчет тетки я, конечно, солгал, она сейчас в Цоне, преподает там физику в школе и давно не появлялась на своей половине. Дом наш поделен на две равные части, в одной живем мы, в другой обитает тетя Луба. По правде говоря, я не понимаю, чему она может научить детей? Наверное, лупит своих учеников указкой или мелом в них швыряет. Обычное дело, она даже со своей родной сестрой, моей мамой, не может ужиться. В последний раз она приезжала на зимние каникулы и закатила такой скандал, что у отца побелели усы, а пальцы к утру стали восковые от табака – столько он выкурил за ночь сигарет.

Однако все по порядку. Лубе в первый же вечер своего пребывания в городе стало скучно на своей половине, и она постучалась к нам с мешком дикого фундука, двумя головками желтого сыра, топленым маслом и еще какими-то гостинцами. С пустыми руками она никогда бы не приперлась, но за подарки мы платили дорого. Мать открыла дверь, и мы, три ее племянника, в восторге налетели на Лубу, затащили в дом и давай обнимать-целовать. Я чувствовал, что веселье скоро закончится, и заранее набивал карманы вкусными орешками. Впрочем, вел себя осторожно, чтобы она не подумала, будто я ей не рад. Я ведь еще червонец отрабатывал, который она при входе тайком сунула мне в карман. Уже и на пальцах ног перед ней прошелся, и на руках попрыгал, сделал сальто на месте, на мостик встал – для меня, впрочем, такие упражнения сущие пустяки, как-никак, с четвертого класса занимаюсь борьбой.

Но тетке невозможно угодить, она найдет к чему придраться, и вот уже стул летит в сторону, она вскакивает, будто ей зад кто скипидаром мазнул. И ведь не поймешь, что ее больше разозлило: то ли отец часто выходил покурить и трепался во дворе с соседом, с которым резал свинью, то ли шашлык на ее тарелке оказался слишком жирный. Луба открыла златозубую пасть, и страшные проклятия вперемежку с матом обрушились на мою бедную матушку. Но на этот раз Луба получила достойный и справедливый, на мой взгляд, отпор. Мать, подбоченившись, грозно подступила к своей старшей сестре и зарычала: ага, зачесалось, мужика хочешь? Только моего ты не получишь, ну-ка выметайся отсюда, и чтоб ноги твоей в моем доме не было! Луба прыг к раскаленной буржуйке, хвать с пола кочергу и, размахивая ею, как саблей, рванула к двери, возле которой отец молча завязывал шнурки на ботинках. Папа, огромный, под два метра, забился в угол, освободив проход, и тетка вылетела во двор. Мать швырнула ей вдогонку теплые, на цигейке сапоги, шубу и полмешка дикого фундука. Сыр из высокогорного села она решила оставить, потому что уже пообещала испечь пироги.

За стеной захлопали двери, загремела посуда: Луба никак не могла успокоиться и носилась на своей половине словно ведьма на шабаше, выла, как стая волков, но мы уже привыкли к ее буйному нраву. Я спокойно колол орешки, у меня от них уже температура поднялась. Мать села вязать носки. Отец, облокотившись о подоконник, курил крепкие, без фильтра сигареты. В полночь он дал отбой, и мы потихоньку стали перебираться в нагретую электрической плитой спальню с окнами на улицу. Я прыгнул в свою кровать и пытался согреть ледяное одеяло, в которое закутался с головой, и тут – бац – зазвенели разбитые стекла, я подскочил в своей постели. Включился свет, за окном бесновалась Луба, а по полу катился камень…

– Ну давай, иди и не оборачивайся, – мама ждет, пока я не исчезну за дверью.

Гордый, как чемпион, одолевший своего давнего соперника, я качу через комнату и по дороге спотыкаюсь о мелкого. Обычно шумный, он притих, и я чуть не раздавил его, а он, оказывается, перевернул на спину большого черного жука, должно быть, вылезшего из щели в полу, и тычет пальцем в брюхо. Меня уже кусала такая дрянь – я наступаю на жука, и он хрустит под моим тапком. Раздается рев, я поднимаю с пола братишку, обнимаю его, такого родного, целую пухлые мокрые щечки и шепчу: не плачь, я принесу тебе много чурчхел, только обещай не водиться с жуками, держись от них подальше, малыш.

В еврейском квартале по воскресеньям настоящая толчея, бабульки и дедульки из близлежащих сел приезжают сюда и раскладывают свои товары прямо на дороге, и надо быть осторожным, чтоб не наступить на пирамидки яблок, айвы или связанную ошалевшую курицу. Большой базар и примыкающий к нему скотный рынок чуть дальше отсюда, но до слуха доносятся крики поросят, мычание коров, телят, блеяние коз, овец. Под высокими ветхими балконами древних, как Библия, домов на козырных местах стоят лавки обитающих тут евреев. Я дергаю маму за рукав плаща и показываю на высокого худого человека: вон он, Абрам! Продираюсь вперед и вижу на лавке перед ним настоящие джинсы, правда, протертые до дыр. Но это не смущает меня, главное, чтоб размер подошел. Мать подходит, брезгливо смотрит на штаны и говорит:

– Даже не думай…

– Мама, пожалуйста, давай купим, потом требуй с меня что хочешь, я все сделаю!

– И ты наденешь такую рвань? Да я тебя домой не пущу в них!

– Твой размер, бичо, – подмигивает Абрам. – В Америке в таких ходят хиппи, так что бери, пока не увели.

Я беру в руки джинсы, прикидываю:

– Точно мой размер! Сколько?

– Сто рублей, – говорит Абрам.

Я кладу брюки на лавку:

– Они же старые!

– Сколько дашь?

Я хочу сказать «полтинник», но мамы уже рядом нет, а искать ее в толпе бесполезно, поэтому я предлагаю двадцатку.

– Ты чего, бичо, это настоящие американские джинсы! – обижается Абрам. – Меньше чем за пятьдесят не отдам, так что думай.

Меня трясет от возбуждения. Можно, конечно, попросить Абрама отложить джинсы на полчаса, я бы сбегал домой и спер недостающую тридцатку. Но к нему подваливает тип в кепке-аэродроме и, показав на штаны, спрашивает, сколько.

– Тебе за сто, – говорит доверчиво Абрам. – Слушай, бичо, в Америке хиппи такие носят, но пока сюда эта мода не пришла и вряд ли придет. Ты для кого хочешь?

– Для дочки.

– В каком классе она учится?

– В восьмом.

– Для дочки за полцены отдам. Бичо, откуда ты такой продвинутый?

– Из Цона. Сбавь еще.

– Куда еще? Это же настоящие американские джинсы! Твоя дочка благодарить тебя будет, сам увидишь.

Они торгуются, и Абрам продает джинсы типу в кепке за двадцать пять рублей, добавив от себя жевательную резинку…

Через неделю после торгов в еврейском квартале я встретился с Бесой у кинотеатра «Чермен». Он был в стертых драных джинсах, стрелял мелочь у знакомых на билеты в кино, поминутно поглядывая на наручные часы. Ко мне он тоже подвалил и попросил выручить. Я попенял ему на то, что он испортил свои гэдээровские штаны. «Ты дурак и деревенщина, – сказал Беса раздраженно, – в Америке на всех хиппи такие джинсы, но пока сюда эта мода не пришла и вряд ли придет». Я дал другу рубль, тот подобрел и разговорился: оказывается, он ждал свою девчонку Кристину. Отец у нее дипломат, в Штатах бывает, привез ей оттуда настоящие хипповские джинсы, а вот и она. Я взглянул на девушку, к которой побежал Беса: на ней были те самые джинсы, от Абрама. Беса взял за руку свою леди, и они оба в драных штанах направились в кинотеатр…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю