Текст книги "Награда солдату"
Автор книги: Такэси Кайко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Такэси Кайко
Награда солдату
День первый
Я дописал последнее слово и поставил точку.
Вздохнул, откинулся на спинку стула. Ныли плечи – ведь я не разгибался целый день. Во рту и в желудке было скверно – перекурил, перепил. Табачный дым висел в воздухе смрадным облаком. Я собрал страницы, сложил их по порядку. Надо бы вызвать боя и послать его на телеграф. Сегодня рукопись отправят быстро и беспрепятственно: в городе все спокойно. А когда бывает очередной переворот, телеграф закрыт. Головной отряд по приказу командования в первую очередь занимает телеграф и радиостанцию. Ничего не поделаешь – чрезвычайное положение. По и после его отмены отправить рукопись трудно: телеграф наводняют иностранные корреспонденты, представители различных агентств, и каждый стремится толкнуть свой материал в первую очередь. Но сегодня не было ни переворота, ни активных боев. И мою статью отправят сразу.
Я подошел к окну, приоткрыл ставни – надо же хоть немного проветрить номер. Ставни страшно тяжелые, железные. В любую минуту могут швырнуть гранату, поэтому администрация здешних гостиниц прежде всего старается обеспечить постояльцев непробиваемыми ставнями, а кондиционеры воздуха – это уж дело десятое. Я взял стакан коньяку, начал пить маленькими глотками, осторожно смачивая опухший, шершавый, как гусеница, язык. Очень я люблю это время дня. За окном каждый раз происходит чудо. Над рекой разыгрывается великолепный, поражающий воображение спектакль. Солнце переплывает на тот берег, падает на огромную равнину и начинает плутать среди кокосовых и саговых пальм. По небу растекается фиолетово мерцающая кровь. Равнина саговых пальм, крохотная верфь, рекламный щит с огромной пачкой сигарет «Кэптэн», серо-коричневый топкий берег, жалкие лачуги, крытые пальмовыми листьями, и мутно-желтая быстрая река – все наливается неистовой, неудержимой, мрачной в своем безумии яростью. Она, эта ярость, сгусток энергии, не знающей, что такое усталость. Мое воображение буйствует на закате, как сам закат, и я вижу то колышущийся винно-красный занавес из французского бархата, то разверстую плоть, еще содрогающуюся от только что испытанного наслаждения, то пулевую рану – когда стреляют в упор из винтовки и пуля, выходя из ствола, обладает давлением в несколько тонн. Вчера, когда наш отряд, разбитый и преследуемый, обратился в бегство и мы, спотыкаясь и падая, продирались сквозь заросли тростника, а за спиной, совсем близко, стрекотал тяжелый пулемет, я, бросаясь ничком в болотную жижу, вдруг увидел точно такой же закат. И сегодня, сидя с утра за машинкой, мучился – не потому, что потерпели вчера поражение, а потому, что никак не приходили слова, способные передать великолепие заката. И я совсем обалдел от сигарет и коньяка, дравшего мой язык хуже напильника. В дверь постучали, и я поспешно отошел от окна.
– Entrez![1]1
Войдите! (франц.).
[Закрыть]
Это, наверно, бой – пришел за рукописью. Склонившись над столом, я выровнял стопку листов, вытащил из кармана деньги и удостоверение, дающее право на оплату телеграммы по месту получения. И только тут вспомнил, что еще не вызвал боя. Кто же это? Я открыл дверь. В сумрачном коридоре стоял американский солдат в полевой форме. Низкорослый, круглый, как бочка, и неуклюжий, как медведь. Сержант Уэстморленд.
– Уэст, ты!
– Да, я.
– Давай заходи!
– Бравый солдат, сержант Уэстморленд прибыл в Сайгон! Повидаться с японским Арни Пэйлом. Ну как ты?
– До сих пор так и не прилег. Только что закончит статью. Хочу вызвать боя и послать на телеграф.
Тихонько положив на кровать сумку с наклейкой японской авиакомпании, которую я забыл вчера в укреплении, Уэстморленд уселся в потертое кожаное кресло. Вчера на рассвете наш отряд вышел из укрепления и проник в глубь джунглей, но был наголову разбит и обращен в бегство. Оставшиеся в живых, в том числе и я, часам к одиннадцати вечера добрались до нашего передового поста – стратегической деревни. Я улетел оттуда сегодня утром, но вертолет не сел в укрепленном пункте и моя сумка осталась там. В этом самом укреплении, на крохотней полоске земли, зажатой между джунглями и каучуковой плантацией на границе зоны С, я прожил несколько недель. Мы ждали «большой операции». Когда наступала ночь, я ложился на койку, не снимая ботинок, – противник в любую минуту мог открыть огонь из минометов. Утром, с первыми лучами солнца, появлялся сержант Уэстморленд и задавал один и тот же вопрос: «Ну как?» – «Пока еще живой», – отвечал я. Однажды я пошел вместе с ним патрулировать ближайшее шоссе, по которому курсировали машины транспортного полка. Уэстморленд сказал, что может одолжить мне любое оружие – от ножа до базуки, но я отказался: если человек вооружен, то случись что-нибудь, и он должен пустить оружие в ход, а мне убивать не хотелось. «Чудак, – сказал сержант, – будешь безоружным, так убьют тебя самого». И он коротко изложил свое мнение по этому поводу. Над окопами полыхал неистовый закат, легкий ветерок обдувал наши лбы. «Если гражданское лицо совершает убийство в чужой стране, – сказал он, – то его привлекают к ответственности согласно положению международного права, но здесь другое дело, здесь убийство, наверно, сочтут актом самообороны. Это важный вопрос. Обдумай все хорошенько. И если захочешь, мы дадим тебе любое оружие и научим, как с ним обращаться». Он мягко улыбнулся, бросил в окоп ящик с патронами и ушел в хижину.
– …Уэст, так, значит, ты жив?
– Как видишь.
– А с операцией что?
– Хотели провести сегодня утром, но потом отменили. Теперь не известно, когда. Ну я и взял увольнительную.
– А на сколько дней можно получить увольнение?
– На три дня. На три дня за месяц…
– Негусто!
– Конечно, негусто, черт бы их побрал!
– Хочешь коньяку? Хороший коньяк, французский… Слушай, давай кутнем с тобой сегодня вечером, а? Я тебя приглашаю. Выбирай любой ресторан – французский, китайский, вьетнамский. Есть и итальянские, даже японский один есть. Правда, это имитация, но имитация хорошая. Особенно здорово готовят свиные отбивные. Ну решай – куда?
– Все равно куда, на твое усмотрение.
– Но чур уговоримся заранее: сегодня плачу я. Сначала поужинаем, а потом пойдем куда-нибудь пить.
– Ладно, Арни. Веди меня куда хочешь.
Я звонком вызвал боя, дал ему рукопись, удостоверение на оплату и чаевые. Уэст, откинувшись на спинку кресла и потягивая коньяк, бросил взгляд на рукопись. На его круглом лице отразилось явное разочарование. Он пробормотал: «Японец, а пишет по-английски…» Я рассмеялся, взял лист бумаги и написал слово «хаси» – палочки для еды – азбукой катакана, азбукой хирагана и иероглифами. Объяснил ему, в чем дело. Японцы пользуются для письма знаками трех видов, а слова иностранного происхождения пишут только азбукой катакана. За границей корреспонденты японских газет, как и я, обычно печатают свои материалы на машинках с английским шрифтом, все слова пишутся полиостью в соответствии с их произношением. В Токио такой текст разбирается и «переводится», то есть пишется заново тремя видами знаков.
– Тьфу, черт, какая волынка!
– Тут дело в привычке.
– А вообще интересно, вроде шифра получается.
– Верно.
– Хитроумный народ японцы…
– Видишь ли, трудность не в знаках. Самое трудное – это умение сочетать в тексте понятное с непонятным. У нас чем сложнее, чем туманнее пишет человек, тем больше его уважают. Нельзя высказываться абсолютно ясно. Чтобы тебя в случае чего не загнали в тупик. Чтобы ты мог отбрехаться – вам, мол, кажется, что это так, а на самом деле совсем не так… Понял, Уэст?
– Где уж понять! Душа азиатов – загадка.
– Это искусство, Уэст.
Он допил коньяк и, сказав, что через час будет ждать меня в «Жизели», на углу улицы Ле Руа, ушел. Этот ресторан и кафе «Продаль» на улице Тюдор – заведения в парижском стиле, куда часто ходят корреспонденты, – выбрал я.
Пока мы болтали, закат достиг своего апогея и пошел на убыль. Угасло тревожившее душу кровавое зарево, над рекой, над пристанью разлилась тихая, как вода, бледно-синяя ночь.
Я прошел в ванную, зажег свет, рассмотрел в зеркале свое лицо – загорелое, напряженное, с острым взглядом. Опрыскал щеки и подбородок аэрокремом, побрился, потом стер остатки крема одеколоном «Ланзан». На кафельном полу валялась оливково-зеленая, пропитанная потом и болотной грязью походная форма. В ткань с внутренней стороны впились лесные клещи. Видно, они заползли под форму, пока я лежал в джунглях, зарывшись в сухие листья, и ждал наступления сумерек. Кто их знает, насекомых, может быть, они приняли меня за одного из постоянных обитателей зоны Д – слона или тигра… Клещи вцепились так крепко, что я не мог Pix оторвать. Пришлось прижечь их сигаретой.
После бритья лицо мое не изменилось. Все тот же острый взгляд из-под тяжело нависших век. Ладно, острый взгляд – это неплохо. Этим, пожалуй, можно гордиться. Особенно если больше гордиться нечем…
Наверно, моя статья сейчас мчится по воздуху, отстуканная телеграфистом. Текст, конечно, исковеркан и перевран – здешние телеграфисты народ разболтанный, несобранный. Через пару часов токийцы будут чертыхаться и злиться, переводя эту головоломку на катакана, хирагана и иероглифы. Впрочем, они не станут спешить, мои дорогие, быстрые во всем и быстро ко всему остывающие соотечественники – их уже тошнит от сообщений с места боевых действий, ведь я далеко не единственный корреспондент, рискующий жизнью на передовой. Когда я рухнул в заросли тростника и окунулся лицом в болотную жижу, в моих глазах на мгновение отразился великолепный субтропический закат, и мне захотелось написать о нем. Написать о неведомых птицах, начавших шумную возню, как только смолкла перестрелка, о кропотливом труде мудрых муравьев, бегавших по стволам деревьев и по нашим каскам, когда мы, спасаясь от ливня пуль, бросались ничком на землю… Хотелось написать, да не получилось. С утра я стучал на машинке, и из-под клавишей выскакивали какие-то совсем не те слова – незначительные, легковесные. Все важное куда-то испарилось. Пропустил я и то, как сержант Уэстморленд, подтягиваясь на локтях, подполз к смертельно раненному вьетнамскому офицеру – у него автоматной очередью был разворочен живот – и, застенчиво улыбаясь, сказал: «Дружище, когда будешь в госпитале, в Сайгоне, купи бутылку французского коньяка на мой счет, отхлебни, а остаток пошли мне. Договорились?» – И, сказав эти слова, слова прощания, пополз обратно, все так же подтягиваясь на локтях и зарываясь в сухие листья. Пропустил и то, что я сам остался в живых совершенно случайно – ведь в джунглях пули рикошетируют от стволов и летят со всех сторон и во все стороны. Да, это была чистая случайность. Как при игре в кости – никогда не знаешь, какой стороной ляжет кость. Случайность, измеряемая миллиметрами. Никто меня не охранял, кроме случайности, и я выжил.
Когда я, переодевшись, пришел в «Жизель», Уэстморленда еще не было. Вскоре он появился. Все в той же походной форме, он робко вошел в прохладный ресторан с прекрасно работавшими кондиционерами воздуха. Очутившись среди высоколобых, опрятно одетых вьетнамцев, французов и самоуверенных, нагловатых американцев, бедняга испуганно заморгал глазами. Я не сразу окликнул его. Мне было любопытно наблюдать, как этот старый солдат, никогда не надевавший каски даже под ураганным огнем, сохранявший присутствие духа в те минуты, когда другие от ужаса начинали беспорядочно палить по сторонам, солдат, так и не сделавший ни единого выстрела за всю кампанию, теперь потерянно стоит у оцинкованной стойки, ощетинившейся разнокалиберными бутылками вермута, джина и коньяка.
– Уэст, давай сюда!
– Вот дьявол! Арни!..
– Я недавно пришел, жду тебя минут десять, не больше.
– Что ж сразу-то не окликнул!
Я подождал, пока Уэст усядется в плетеное – из металлических трубок и разноцветных виниловых шнуров – кресло и протянул ему пластиковую коробку с семью разноцветными дамскими трусами.
– У вас в укреплении, – сказал я, – мне бросилась в глаза одна интересная особенность. Снаряды сто пятого калибра содержат порох, а к снарядам сто пятьдесят пятого калибра порох прилагается отдельно, в цилиндрах, похожих на эту коробку. Если ты сегодня ночью собираешься открыть пальбу такими снарядами по сайгонским говорящим камелиям, эта штука будет неплохим запалом.
Сержант Уэстморленд, удивленно раскрыв круглые, как пуговицы, глаза, прижал к груди коробку с разноцветными трусами и что-то забормотал в усы. Кажется, он говорил, чтобы я не болтал глупостей, что у него нет подружки и прочее. Я не очень хорошо разбираю выговор американцев и, может быть, не совсем правильно его понял.
Потом на развалине марки «рено», старой-престарой, с продырявленным дном, сквозь которое была видна дорога, мы поехали в китайский квартал и пошли в «Тэндзи-сайкан». В этом заведении, хозяин которого француз, а управляющий кантонец, кроме ресторана, есть бар, кабаре и дансинг. Здесь всегда спокойно, гранат до сих пор не бросали ни разу – может быть, француз платит большую дань освободительной армии? Готовят тут тоже неплохо. Во всяком случае, это единственное место, где сисэнсюкусай[2]2
Блюдо из овощей (кит.).
[Закрыть] вполне съедобный.
Потягивая сухой мартини и закусывая устрицами, мы разговаривали – лениво, немногословно. Вспомнили вчерашний бой. После ураганного огня, словно ливень хлеставшего по камышовым зарослям, через которые мы шли, вьетнамцы не сделали ни единого выстрела. Те из нас, что остались в живых, беспрепятственно добрались до своей зоны.
– Может быть, вьетнамцы проявили к нам милосердие? – сказал я, смакуя устрицу. – Ведь если бы они устроили засаду у дороги, ни один из нас не выбрался бы живым из болота…
Сержант Уэстморленд покачал головой и, как всегда, неторопливо ответил:
– Да нет, дело не в милосердии. Просто они исчерпали все свои возможности. Не было у них сил отрезать нас от дороги. Ведь наше наступление прикрывалось тяжелыми минометами и с воздуха – вертолетами. Вьетнамцев обстреливали все время, с самого утра. Тут уж не до засады…
Я не поверил ему, но мы звонко чокнулись запотевшими бокалами, в которые только что налили мартини.
Ресторан постепенно заполнялся. Красивые, грациозные вьетнамки в национальных костюмах, ловко сидевших и замыкавших шею в кольцо шелкового воротника, метиски в сопровождении американцев, французов и китайцев – безукоризненных джентльменов в галстуках-бабочках – садились за столики, занимали вертящиеся табуретки у стойки бара, проходили в соседний зал. С верхнего этажа доносилась тоскливая, мрачная мелодия с меняющимся ритмом, похожая на арию из китайской оперы. Порой она сменялась песней «О-о, когда явится святой…», исполняемой джаз-бандом…А вчера шел ожесточенный бой, неподалеку, в сорока-пятидесяти километрах отсюда…
– Послушай… Ты решил пить со мной… И хочешь побродить по злачным местам в моей компании… Может, не стоит рисковать? Я ведь американец, а американцев убивают на каждом шагу… Не лучше ли тебе вернуться в «Маджестик» и лечь спать? Спать-то небось охота?…
– Конечно, охота, – ответил я. – Жуть до чего хочется спать. Но все это чепуха. Сегодня утром, когда я вернулся в отель, знаешь, что было в ящике для ключей? Листок с информацией. Нас предупреждают, что радио Вьетконга распространило по всей стране указание поступать с филиппинцами и южнокорейцами точно таким же образом, как с американцами. Понял? Правда, информационные листки иногда врут, но в каждой «утке» есть доля истины.
Сержант молчал.
– Так что отныне японцы в опасности. Мы ведь как две капли воды похожи на филиппинцев и южнокорейцев. И нас вместе с ними и вами будут убивать. Кстати, до меня дошел слух, что члены передового отряда южнокорейской армии, остановившиеся в «Маджестике», зарегистрировались под японскими именами.
Лицо Уэста помрачнело. Он молча потягивал сухой мартини, а когда капли попадали на его густые усы, сосредоточенно вытирал их пальцами.
Потом мы вернулись в Сайгон, на той же самой развалине «рено», и в одном кабаре и двух барах налились, как бочки, джином, шотландским виски, коньяком и пивом. В кабаре «Тюдор» ко мне подошла Моника, метиска, больная туберкулезом. Отец ее был итальянец, мать вьетнамка, и она с трудом изъяснялась по-французски, а по-английски не понимала ни слова. Встречая меня, она всегда просила денег на лечение, кашляла и повторяла: «Дай, да!..» Моника, невозможно тощая, бледная до синевы, с огромными черными, словно выскобленными ножом кругами под глазами, была красивой, распутной и страшно бедной. Настолько бедной, что у меня возникало ощущение, будто я ее насилую, хотя соблазняла меня она. В этот вечер, утопая в волнах густого, радужно переливавшегося алкогольного тумана, я очень тосковал по ней, по тому убежищу – нежному, теплому, дремучему, – которое давала мне ее плоть. Но я не пошел с Моникой – оставив деньги на уколы, тут же поднялся из-за стола.
День второй
Мучительное горячечное опьянение кое-как заглушило сухой треск пуль, наполнявший мои уши. Проснулся я на кровати номера 103 отеля «Маджестик». Одетый, в ботинках. Не помню, когда и как вернулся к себе. Голова гудела, как пчелиный улей. Язык, огромный, шершавый, словно трепанг, заполнил весь рот. Подняв дрожащей рукой телефонную трубку, я заказал кока-колу. Поплелся в ванную, глотнул немного зубной пасты. Меня вырвало. Ничего, кроме зеленоватой горькой желчи. Спустил воду, прислонился головой к унитазу. Голова, похожая на рыхлое, безногое и быскрылое насекомое, легонько стукнулась о холодный белый фаянс. Я почувствовал приятную тупую боль. Ползком, на четвереньках, добрался до ванны, открыл оба крана – с горячей и холодной водой.
– …Monsieur, monsieur!
– Oui…
– Ça va?
– Pas bien…
– Coca… VoÏlá…
– Merci…[3]3
Мсье, мсье! – Да… – Как вы себя чувствуете? – Неважно… – Кока-кола… Пожалуйста… – Благодарю (франц.)
[Закрыть]
Едва передвигая ноги, ощущая тяжесть каждого шага, я прошел в комнату, взял кока-колу, отдал деньги немолодому уже бою. Запив кока-колой лекарство от печени, вернулся в ванную и погрузился в горячую воду.
Тепло волнами разлилось по телу, вошло в руки и: ноги – глубоко, до самых костей. Блаженно прикрыв глаза, я, кажется, задремал. Когда проснулся, вода уже совсем остыла. Было такое ощущение, словно я весь, целиком, растворился в воде, а теперь она постепенно возвращала мне глаза, пальцы, лоб. Я перестал гореть, жар и пчелиное жужжание исчезли. Голова стала мягкой и тяжелой, как пропитанная водой губка. Но все же я понял, что теперь смогу кое-как стоять, двигаться, я вылез из ванны, подошел к зеркалу.
Опухшие губы. Пожелтевшие белки. Набрякшие веки. Белый, обложенный язык.
За ночь исчезло все. Болото, пули, удивительный, потрясший меня закат – ничего этого никогда не было! Осталась лишь белая полоска на лбу – след каски. В лучах предполуденного субтропического солнца стоял, шатаясь от перепоя, какой-то человек средних лет, обрюзгший, беспринципный, циничный и трусливый. Некогда он был корреспондентом японской газеты. Но теперь вряд ли имеет право рассказать о боях. Токио… Где-то там, далеко, маячит твой лик перед этими вот широко раскрытыми, холодными, рыбьими глазами…
Я снова лег. Не поднимаясь с кровати, придвинул телефон, позвонил в агентства АП, Рейтер, Юпи, в газету «Сайгон дэйли ньюс» и нескольким коллегам-японцам. Куда исчез полковник Тао, до сих пор не выяснено. Несколько молодых офицеров, входящих в группировку «Каравелла», устроили вчера секретное совещание в особняке на мысе Сен-Жак, повестка дня совещания не известна. Есть сведения, что премьер, запершись в дальних комнатах дворца, работает над проектом реорганизации кабинета, однако ему, видимо, потребуется еще два-три дня, чтобы окончательно уравновесить соотношение сил между партиями таэден, гоминдан, буддийской и католической группировками. Буддисты, сторонники мирного движения, молчат. Борьба католиков, направленная против правительства, ведется только в скрытой форме.
Я позвонил Питеру Арнету в агентство АП. У входа в его контору висит листок, озаглавленный «Барометрические данные – прогноз переворотов».
– …Вчера я малость перебрал. Валяюсь в постели… У меня такое чувство, что переворотов в ближайшие дни не будет… А что показывает ваш барометр?
– Показывает: «По всей вероятности, обойдется». Сделайте инъекцию витаминов и спите. И ни о чем не беспокойтесь – наше агентство всегда поставляет точную информацию. А еще вам неплохо бы поесть пикулей…
– Благодарю вас…
Я лежал на кровати, закутавшись в купальное полотенце – лень было одеваться. На ночном столике оказался одеколон, и я растер им виски. Закурил. Вошел бой – вразвалочку. И так же вразвалочку вышел. Он принес телеграмму. Я распечатал: «Спасибо статью зпт миллион благодарностей тчк Она жемчужина полосе международных новостей утреннего выпуска тчк Токио с любовью тчк».
Я смутно вспомнил вчерашнюю ночь. Мы сидели в темном уголке кабаре. Совсем пьяный Уэстморленд, кажется, заплакал. Я, склонив голову, вдыхал аромат, исходивший от груди Моники. Помню, как сержант вытащил из кармана брюк своей полевой формы белый платок и высморкался. Тихонько отведя руку обнимавшей меня Моники, я в темноте нащупал его лицо и поразился – оно было мокрым! «Уэст, что с тобой?» – спросил я, и он, продолжая плакать, ответил, что оказался трусом, не выполнил своего долга. Да, он, тридцатичетырехлетний американец, уроженец штата Нью-Джорджия, бывалый солдат, ветеран корейской войны, провалявшийся в окопах тридцать месяцев, обветренный и шершавый, как наждачная бумага, беззастенчиво выставлявший напоказ запястье левой руки, где была вытатуирована голая женщина, – он плакал! Он стал влажным, как пропитанная водой вата. Я сначала подумал, что он нас разыгрывает, и ничего не сказал ему. Но он забормотал, не переставая тихонько всхлипывать:
– Помнишь… когда мы шли через болото… нас обстреляли сзади… И вьетнамские солдаты, эти мокрые курицы, пустились наутек… И бросили своих раненых… там, где они упали… И я бежал вместе с ними… И я бросил, понимаешь – бросил! – раненых…
– Ты сделал все, что мог. Ничего другого сделать было нельзя.
– Не ври! Я струсил. Ничего я не сделал, сволочь! Просто побежал – и все… Вместе с ними. Как пес… Удрал… Конечно, положение было дерьмовое, но все равно я не имел права удирать…
Он упрямо стоял на своем и продолжал плакать. Тогда я и поднялся из-за стола, оставив Монике деньги на уколы. Мы спустились вниз по лестнице. Я хотел обнять и поддержать Уэстморленда, но моя рука была не в состоянии охватить его огромные круглые плечи. Он, потерянный, несчастный, с покрасневшими глазами, шел за мной послушно, как школьник.
Мы побродили немного по улицам, а потом зашли еще в два бара. Пили до самого комендантского часа, то есть до часу ночи. Напились как свиньи. Я постепенно вспоминал. Последний бар оказался самым обыкновенным публичным домом. По кирпичному полу между стенами, облицованными ярко-красным пластиком, сновали худенькие, совершенно испитые девочки. Ходко орудуя тощими лапками, они набросились на меня и на сержанта. Одна девочка, задрав подол, приблизила вплотную к моему лицу свои жалкие, как воробьиное гнездо, прелести. Другая пыталась что-то петь. Сначала я думал, что она поет на ломаном кантонском наречии, но оказалось, это была японская песня. Тогда я с упрямой назойливостью стал вдалбливать ей слова. Девчонки грубо лапали меня, а я пел, да с такой силой, что темнело в глазах:
На озере
грустном
в горах…
У девочки, помнится, получалось что-то несуразное:
На опере
грустной
в грехах…
В этом баре сержант перестал наконец плакать. Теперь с его лица не сходила улыбка. Но когда девочки попытались отнять у него пластиковую коробку с семью дамскими трусами, он всерьез разозлился и, зажав цилиндр под мышкой, стал пить пиво «33». «Выберем по девочке, – сказал он, – пойдем куда-нибудь и будем соревноваться на одной кровати в стрельбе снарядами пятьсот пятьдесят пятого калибра…» И тут я увидел, как заколыхался бледно-синий свет люминесцентных ламп, и почувствовал, что мои глаза растворяются в алкогольных волнах. И тогда я удрал. Удрал не оглядываясь. Выйдя из бара, схватил за локти какого-то старика велорикшу, который уже собрался ехать домой, и стал умолять: «Маджестик»!.. «Маджестик»!..
Я почувствовал грустное удовлетворение оттого, что память хоть частично восстановилась. Позвонил портье н попросил говорить всем, кто бы ни пришел, что меня пет. Вообще-то я никого не ждал, но такая предосторожность не мешала. Нырнув под одеяло, вытащил из сумки, привезенной Уэстморлендом, «Идиота» в переводе Гарнэта. В укреплении в долгие часы невыносимой послеполуденной жары я кое-как справлялся с тоской и страхом, следя за страстями князя Мышкина. В маленькой лачуге у нас там была целая библиотечка. Американские солдаты читали всякую всячину: «Мрак среди белого дня», «1948 год», «Этот великий новый мир» Хаксли, «Мастера расточительства» Паккарда, «Безопасно ли пить воду?» язвительного остряка Арта Бухвальда. Больше всего в библиотечке было вестернов, но был и Шекспир. Попадались книги с неразрезанными страницами и книги со страницами, истертыми до дыр. Большинство солдат коротали время, не утруждая себя чтением. Голые по пояс, расслабленные зноем, они медленно, как в затянувшемся припадке, пили пиво «Лямо» или фруктовый сок фирмы «Сэги». За день выпивали по пять-шесть, а то и по восемь бутылок. Бутылки стояли в холодильнике. За льдом ездили, рискуя жизнью, в ближайший городок – на «джипе», вооруженные карабинами. Вечером, рискуя жизнью, смотрели фильм «Атолл Доневаи», доставленный экипажем вертолета, тоже с риском для жизни, и снова пили «Лямо» и «Сэги». Потом солдаты надевали каски и пуленепробиваемые жилеты, брали легкий пулемет, гранаты, ножи, пистолеты, набивали карманы патронами и, смазав лицо и руки противомоскитной жидкостью, ныряли в окоп, где оставались до рассвета.
Я проснулся поздно, перед вечером. В дверь кто-то стучал. Я приподнялся. Голова, руки, ноги были на месте. Встал, открыл дверь. В коридоре, смущенно улыбаясь, стоял сержант Уэстморленд. Все в той же полевой форме. Он медленно, переваливаясь как медведь, прошел в комнату и плюхнулся в кресло.
– Вчера ночью… – начал было я, но он замахал рукой.
– Не надо об этом. Бой окончился…
– Не знаю, Уэст, где ты провел ночь, но можешь лечь на эту кровать. Я только что проснулся, с утра было жутко паршиво. Ну, давай раздевайся п ложись.
В моем номере было две кровати. Когда я – как был, в трусах, – улегся, Уэст тут же разделся и очень ловко водрузил свое бочкообразное тело на второе ложе. Он глубоко, шумно вздохнул. Его вздох, начавшийся продолжительным «о-ох», выражал удовлетворение и муку. Точно так же он вздыхал, укладываясь спать на голой земле, под полной луной, когда мы заночевали в деревне неподалеку от укрепления. Вокруг, чуть ли не наступая нам на головы, ходили черные свиньи. Уэст бросил в них камень, глубоко вздохнул и выругался: «Сволочи! То пули спать не дают, то эти твари!..»
– Чудно как-то, Арни… – сказал Уэст, глядя в потолок.
– Что чудно?
– Да вот… Перед отпуском только и думал, как бы поскорее вырваться сюда. А теперь не знаю, что с ним делать, с этим самым отпуском. В Сайгоне у меня ни одного приятеля. Говорящей камелии тоже нет. Ну я и пришел к тебе… В общем, чудно…
– А вот Рас говорил, что, когда он бывает в Сайгоне, едва успевает натягивать штаны.
– Это точно. Здесь он кутит вовсю, а когда остается без гроша и девочки начинают от него отворачиваться, возвращается в джунгли и прямо сияет от радости, что его грабят, а Сайгон богатеет.
– Гнусный город Сайгон… Одни миллионеры да нищие. Миллионерам-то неплохо – они богатеют, а беднота… Беднота дохнет. В деревне тоже тоска – дряхлые старики и дети. По-моему, в этой дьявольской стране скоро вообще никого не останется… кроме вьетконговцев…
Сержант медленно повернулся на бок, повозился немного и, найдя удобное положение, захрапел.
Подняв валявшегося на полу «Идиота», я начал перечитывать рассуждения князя Мышкина о смертной казни. Мысли князя Мышкина не находили никакого отклика в моей душе. Я был абсолютно пустой. Слова не откладывались в мозгу, не звучали в ушах. Положив книгу на ночной столик раскрытыми страницами вниз, я лежал, лениво дымил сигаретой и слушал храп сержанта. Уэстморленд всегда открыто высказывал свои взгляды на эту войну – и перед начальством, и перед сослуживцами. В конце концов, говорил он, победят вьетконговцы. Индокитай, весь полуостров, перейдет в руки коммунистов. Лично он коммунизма не одобряет, потому что это диктатура одной партии. Но он – это одно, а вьетнамские крестьяне – совсем другое. Их нельзя обвинять за то, что они склоняются к коммунизму, – люди ведь голодают. Начальство и сослуживцы молча слушали рассуждения Уэстморленда. Не знаю, хватило бы у меня духу так откровенно и с такой отвагой сказать «нет», если бы моя страна пустила в ход военную машину.
Однажды я спросил:
– А почему же ты воюешь?
Уэст, помолчав немного, с горечью сказал:
– Долг есть долг.
Вчера его слезы привели меня в смятение. Он умел говорить веско и значительно, наполняя грубоватую солдатскую речь какой-то особой глубиной, богатой множеством оттенков. Было приятно слушать его мягкий, спокойный голос. Его умение подмечать мелочи меня поражало.
После того как на нас обрушился ураганный огонь, мы выскочили из джунглей, не останавливаясь, пересекли открытое пространство, нырнули в каучуковую рощу и бежали, бежали, стараясь производить как можно меньше шума. Когда, совсем обессиленные, измочаленные вконец, мы добрались до стратегической деревни, я повалился прямо на дорогу. Дыхания не было, грудь разрывалась. Из темноты появился сержант, он шел неторопливо, вразвалочку. Тихонько лег на землю рядом со мной и коротко сказал: «На войне победителей не бывает…» Я уже не впервые слышал эти слова, он часто их повторял. Но на сей раз Уэст не ограничился короткой сентенцией. Заговорил снова, хотя я задыхался, хрипел и едва ли был в состоянии его слушать.
– Ну вот, – сказал он, глухо рассмеявшись, – теперь, когда вернешься в Токио, от баб у тебя отбоя не будет. Бабы ведь обожают рассказы про всякие там героические дела. А ты участник, очевидец. Станешь самой популярной личностью в кабаках.
– Что ты, Уэст… – забормотал я задыхаясь. – Токио не такой город… Там ничего нет, кроме лжи. У нас, когда мы сами не воюем, все считают, что война не такая уж страшная штука. Чужая война нам даже нравится… тут мы не лжем. А вообще Токио – это ложь. Город, который только ложью и держится. Представляешь, какая нагрузка для нервов…
Он снова глухо засмеялся:
– А может, сама война и есть ложь?
С трудом переводя дыхание, я ответил: