Текст книги "Черная барыня"
Автор книги: Таисия Пьянкова
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Таисия Пьянкова
Черная барыня
Ах, ты, смерть,
ты хозяйка радушная,
всех ты, смерть,
привечаешь, всех жалуешь:
и старых, и малых,
и болявошных,
и скупых, и глупых,
и стоумовых...
Причет на похоронах
Ну и что же? А то, что, бывает, и черт помогает. Наступило времечко – отдала, сатане душу вдова купца Сигарева, Алевтина стал-быть Захарьевна. Да не беда, что померла, беда – страху навела. Ох же и досталась ей смертушка лютая – сохрани нас и помилуй, царица небесная!
А вспомнить?
Ох, какой раскрасавицей заявилась эта Алефа в село Раздольное! В то самое село, которое и доныне прислушивается ночами, не черная ли барыня бродит под окнами…
Перед Алефиной красотою тогда даже собаки рты поразевали. И никто из ротозеев не опомнился тогда спросить-узнать, из какого-такого теста, чьим-таким неземным умением сотворена да выпущена в мир божий столь колдовская пригожесть, что и вздохнуть-то при ней глубоко казалось опасным: вдруг да атласная белизна кожи ее отпотеет да померкнет?! Ой, какая большая досада получится! Не лучше ли маленько затаиться да потерпеть?
Но не больно-то долго выпало селянам любоваться Сигарихиными прелестями. Скоро им самим глаза испариной позатянуло – настолько сквозно понесло от красавицы студеным ознобом. Недели путевой не минуло, а народ уже успел понять, что берестяная белизна Сигарихина тела натянута на ледяную болванку ее души.
Как она лопала в Раздольное? В Раздольное доставил ее уже упомянутый купец Сигарев, Кузьма Никитич. Женою доставил, а не какой там шабалою[1][1]
Шабала, шебальница – потаскушка
[Закрыть]. Он же раскрасавицу свою Алефу умудрился на свою голову отыскать где-то ажно под горою Белухою, что высится посреди синего Алтая.
Близ той Белухи, по приискам, Кузьма Никитич всею куплей-продажею заправлял. Он вообще-то, купец Сигарев, от самой Катуни до Сосьвы, и ниже Сосьвы, пользовал товарами все Приобье. А она, Алевтина Захарьевна, не будь дурою, взяла и охомутала богатого мужика. Сигарь к тому времени вдовцом ходил. Хорошую жену похоронил. Страдал как умел, Алефа его и приголубила. Новой, однако, Сигарихе было желательно ходить под богом состоятельной вдовою, нежели под взглядом захворавшего великой ревностью Кузьмы Никитича каждодневно изображать полное смирение.
Да-а. Баба захочет, и Господь не отстрочит.
Так оно и получилось.
Вечор купец Сигарев жил-здоровал, а поутру купца да воробей склевал. Был да сплыл Кузьма стал-быть Никитич. Будто бы спорые до дела руднишные старатели взяли да и смыли его с лотка в протоку пустой породою.
А подкузьмила Кузьму его же любимая забава. Нравилось Сигарю заводить в парной бане гулянку.
И ничего тут не поделаешь. Ведь исстари подмечено, что всяк своей охотою дурак. Она и у Кузьмы Никитича имелась, своя шаль. Накатывала шаль на купца всякий раз да в жаркой бане. Пар что ли ему густой на бешеное место давил? Обычно тороватый Сигарь вдруг да начинал хорохориться перед голыми гостями, схватывался за ковш – кипятка черпать… Сыпались тогда сорюмашники его через порог да оборванными бусами скакали-рассыпались по задворному бурьяну. Хозяин же вдогонку им разбойно свистал да горланил во все горло:
– Э-эй! Шерстоногия! Не зацепитесь…
Ну и дальше чего-прочего советовал. Такие порой наказы выдавал, какие не всякому слушать полезно.
Разгонит этак Сигарь хмельную компанию, сам воротится в парильню да свалится дрыхнуть на высокий полог. И не приведи тогда Господь сунуться кому до Кузьмы Никитича с делом каким неотложным – захлестнет, имечка не спросит!
Обычно отходил он от «парильни» своей жаркой только лишь поутру. В просторном предбаннике полным черпаком заливал в себя загодя припасенной медовухи, хакал так, ровно слегу через колено ломал, затем одевался, топал прямиком на кухню, где ждали его дымные щи да круто заваренный чай. После щей да чаю долго сидел купец, отдувался, с короткими смешками встряхивал косматой головою; похоже, выгонял из нее память о вчерашней потехе…
А на этот раз, когда случилось непоправимое, уже и медовуха в предбаннике скисла, и щи в кухне ледком подернулись, и чаек сдох – Кузьма Никитич все не поднимается с полка, все не хакает над пустым ковшом, не встряхивает буйной головушкой… Что же затишье это самое значит? Как же это самое затишье толковать?
– Господи, помилуй и пронеси,– шушукается по углам испуганная дворщина.
Алевтина ж Захарьевна, не перетерпевши ожидания, вдруг да посылает увертливых приказчиковых двойнят заглянуть в парильню:
– Прошмыгните-ка, быстрые, узнайте. А я вам по денежке подарю…
Побежали шустрые, прошмыгнули-глянули. И повело у них у обоих глаза враскос. Оказалось, что лежит Кузьма Никитич врастяжку, не дышит – спекся купец на сырой полке.
Засуетилась, забегала дворщина, запричитали бабы, загудели мужики:
– Очадел наш батюшка Кузьма Никитич. Угорел, кормилец. Осиротил молодую женушку…
Да чтоб бы вы все полопались от жалости!
«Сирота», конечно, не высказалась вслух. Она лишь только глянула на скорбящих жутким своим глазом, но все сразу же услыхали, как жикает по двору осенняя мухота…
Ну а потом?
Потом обнаружилось, что банная труба завалена дерниною. И место, где чье-то злое усердие острым заступом вырубило подходящий для трубы пласт, отыскалось. Тут же, сразу за пригоном.
Только прок-то какой с того, что отыскалось? Рук-то своих за пригоном злодей не оставил. Ну, а без улик и корова – бык. Выходит, что поймали – охапку ветра. Вот и суди тут, гадай, хоть пень бодай. Толку-то.
Купец Сигарев, будучи когда не первым, то уж далеко и не последним на сибирской стороне торговым хозяином, случилось, за немалую жизнь свою наследников не заимел. Потому-то полновластной хозяйкою накопленному покойным Кузьмою Никитичем богатству и становилась отныне красавица Алевтина Захарьевна.
Не бойтесь. Неожиданно свалившаяся на Сигариху этакая золотая тяжесть не придавила ее. И убиваться над столь ранним вдовством она, понятное дело, не стала. Чуток да маленько погодила, плечиком белым дернула, губки свежие надула, повела гордой бровью…
И все это проделала она, глядя на родовой, давно тронутый прелью сигаревский особняк. Затем Алефа чихнула на него основательной, усердным проворством наемных мастеров, за недолгий срок отгрохала себе такие ли хоромы, какие не у всякого князя отыщутся. Только лишь просторных горниц оказалось в доме нагорожено столько, что и сосчитать их было невозможно с одного захода. Тут чужому человеку надо было бы ходить как в тайге – зарубки делая. Более двух десятков голландских печей для угреву да три высоких чувала[2][2]
Чувал – камин
[Закрыть] для фасону холодным временем года с таким прожорством заглатывали поленья, что Алефин истопник Кирилл Немец, прозванный так за крайнюю тугоухость, переваривал в себе молчуна да жалобился косноязыко дворнику Ермолаю:
– Ни-ка-ко-го просвету… Рупи, пили, сапрякай-понукай… Минуты не выпатает лоп перекрестить…
Хотя новый Сигарихин дом отстоял от Раздольного верстах в полутора, хотя построен он был среди густой зелени березовой рощи, однако пристальное к нему внимание держалось в народе постоянно. И самый основной людской интерес прикован был вовсе не до Алефиных горниц-светлиц, не до ненасытных чувалов и даже не до бархатов-шелков, не до прочего пышного барахла, первозимком поплывшего обозами до Сигарихиной усадьбы,– а до каменного ее подполья, выложенного надо всею барской хороминой.
Стены того глухого подземелья кладку имели ажно в пять кирпичей! И все как есть это тайное недро было поделано опять же каменными стенами на отдельные клети. В каждой такой клети не имелось будто, бы привычной для человека двери. Когда же Сигарихе было необходимо, стены те перед хозяйкой сами будто бы расступались. Кроме того, разгородки эти могли, ежели случился в подземелье кто-то посторонний, своей охотою сотворить для него ловушку и замуровать на веки вечные.
Вот оно как!
Была ли эта сказка правдою, или сама Сигариха для отстрастки придумала страшную жуть, никто понять не мог. Но всякий знал, что подземелье ее каменное никаким выходом на широкий двор не открывалось. Поговаривали селяне, что лесенка в его недро отпускалась откуда-то изнутри дома и уходила она туда из какого-то потаенного закута, нисколь не приметного для любопытного глаза.
И еще люди говорили, что сотворить этакий каземат пособили Алевтине Захарьевне какие-то, похоже, иноземные, юркие мужички. А руководил ими чуть ли не сам сатана. Оно и в самом деле: крутился при постройке дома вкруг Алефы какой-то пучеглазый живчик. Хотя и дохленьким он был с лица, и синеньким, чуть не фиолетовым, но страсть проворным. Он-то и заправлял делами, когда подземелье орудовалось; все лопотал с Сигарихою на ином языке. А когда пошли в рост бревенчатые стены дома, пропал. Будто бы его хозяйка обидела чем. Артель его юркая сруб под крышу подвела и тоже разбежалась. Ну и черт с ними. Были б денежки, найдутся и девушки… Ну. Это ее забота.
А вот для народа самым интересным оказался такой вопрос: как бы это хотя б одним глазком заглянуть в подземелье да узнать, сколько ж Сигариха в надежную, каменную темноту от великой изворотливости покойного Кузьмы Никитича золотишка засыпала?
Да-а. У нас всегда… охота до пота, забава до слез.
Конешно. Случись вопрос этот разрешимым, желальщикам заглянуть в Алефины закрома выпало бы не один день простоять разинувши рот.
Принять на себя хлопоты торговых дел, заменить собою приказавшего долго жить Сигаря Алевтина Захарьевна не пожелала. Потому она магазины, все лавки, склады с товарами и прочую купцову движимость-недвижимость пустила с молотка, а сама окончательно осела в Раздольном. Ну и вот.
Кроме Кирилла-истопника да Ермолая-дворника была Алефою нанята в новую усадьбу еще целая орава прислужников. Хоромы ее барские надо было кому-то в порядке держать, стряпней заниматься, подворье доглядывать.
Но вот какая странность: долее потемок Сигариха никого в доме своем держать не хотела; работники ее, разве что кроме Кирилла Нетопыря, расходились в закате по своим дворам. И от этой особенности в людях также накапливался голод удивления.
Мучимые им, селяне придумывали бог знает что. Поговаривали, что красавицей-барыней обычный земной сон никогда не владеет и потому ей вид спящих был невыносим. А кто обратное предполагал: будто бы Алефин сон настолько живой, что, будучи сонной, она может подняться, к любому человеку подойти и выболтать сокровенное. Понятно ли такое? Ну, а еще… Еще перешептывались о том, что якобы с заходом солнца Сигариха принуждена чуть ли ни всякую ночь спускаться в каменное подземелье свое и там… Там Алефа колдует, выкрикивает заклятия, вызывает из ниоткуда всякую погань земную, которая ради золота готова поить ее своею нечистой кровью. Ой, господи!
А ведь молва уверяла: пьет! Пьет стаканами! Чтоб ты захлебнулась!
И чем больше наливается Алевтина Захарьевна дьявольским этим хмелем, тем проглядней становится ее тело. В какой-то миг оно делается столь прозрачным, что даже через самое толстое платье можно увидеть, что внутри Сигарихи живет махонький, да черно-кровяной, да весь морщинистый гаденыш. И научен природой он якобы своею ловко перебирать Алефины жилы. Этим самым умением он и принуждает ее делать все, что ему потребно…
Такою страстью Сигариху будто и наградил тот самый дохленький мужичонка, который бегал-командовал сооружением каменного подземелья. Не за обиду в отместку наградил – по сговору. Сама она, добровольно, согласилась послужить гаденышу скорлупою, покуда тот доспевает до нужной добы. Ради него она и кровопийцею стала.
И все это в обмен на долгую молодость, неустанную красоту и вечный достаток.
Вот какое жуткое сочинение сложилось в народе на основе Сигарихиной скрытности.
При кипении домыслов, подогретых общей тревогою, в народе образуется особое чутье. Оно-то и способно быть всевеждою. Да и не бывает вершка без корешка. К докладываемой поре Алевтина Захарьевна была уже не первой весны ласточка. Однако же перед ней зафрантились не только спелые женихи, но и недоросли и синегубые вдовцы-перегарки,– те самые, которые, точно косарь в засуху, готовы были выкашивать даже пустыри. Запоезживали до Алефы и семьями уже заказанные вертопрахи.
Чем черт не шутит…
Все эти легостаи перед Алевтиной Захарьевной прямо-таки и думать позабывали, что когда-то они были рождены на белый свет людьми-человеками. Во храме Божьем и там (прости ты меня. Господи, грешного) крестились они не на образ Христи-спасителя, а на гордый затылок красавицы вдовы.
А той хоть бы хны.
Сигариха никогда не отказывала себе в удовольствии поиграться прихвостнями своими, словно задористый пацан бараньими бабками.
Частенько заводила Алефа потеху на широкой прогалине посреди березовой своей рощи. И чего только не загадывала она прихвостням! И вперегонки-то она их стреноженными пускала, и петь-то она им вразнобой повелевала, и пляс на четвереньках они у нее отчубучивали…
И чем срамнее у кого выкамуривалось, тем занятней утеха складывалась для Сигарихи, тем заливистей хохотала она…
А вот как она хохотала.
От этого от ее смеха, должно быть, и зародилось в людях подозрение, что в Алевтине Захарьевне кто-то сидит, потому как смеялась она только одним нутром. И хотя в момент веселья Алефа старалась прикрыть лицо ладонями, однако же кем-то было замечено, что утробное ее веселье доставляет хозяйке невыносимые муки.
И все-таки от затей в березовой роще красавица вдова никогда не отказывалась.
Но самой основной забавой служила Алевтине Захарьевне такая придумка; время от времени назначала она своим приспешникам состязательство…
Пожалуй что нет на земле человека, который бы не знал, что кукушке впору все гнездушки. Да вот только не всякий способен ответить: отчего эта серая бездомница в одно место никогда второго яйца не кладет? Всякий раз новое ищет.
Точно так, для примеру, поступала и Алевтина Захарьевна. В назначенное ею состязательство, от начала до конца, входила сплошная драка. По первому дню Алефины воздыхатели сходились стенкам и, по пяти человек с каждой стороны. А уж на другой день ломали друг дружку отборные дураки.
Добровольные эти мордобои многих состязателей доводили не только до потери любого края, но и до утраты, порою, всякой возможности попытать столь сомнительное счастье по другому разу.
Названным счастьем считалось то, что Алевтина Захарьевна изо всей оравы потасовщиков подбирала для себя временного, если так можно сказать, супружника. И чего уж она там ночами да в пустом своем доме с ним делала, и до нашего времени осталось загадкою. Однако же от работников, которые народили в хоромах лоск, люди всякий раз узнавали, что ни утром, ни днем добудиться до Алефиного хахаля было никак невозможно: под ним, говорили, даже кровать храпит. А ежели кто из них и просыпался на короткий миг, то, кроме пьянки, ни шиша не помнил…
Что до Сигарихи – она бодрствовала как ни в чем не бывало. Когда же Алефа утоляла тайные свои страсти да когда избранник ее допивался до такого состояния, что переставал узнавать самого себя, Сигариха снабжала его огромными деньгами и отпускала на все четыре стороны. Условие было для всех одно: никогда и никого из них Алевтина Захарьевна видеть больше не желала.
Условие это было оговорено загодя. Потому, безо всякого дополнительного спроса, истопник Кирилл валил орущего песни испоя в крытый возок, понужал сытых лошадей – и все. И возвращался Кирилл обратно очень нескоро. Возвращался, докладывая хозяйке:
– Дело сделано.
Такой исход опять же настораживал людей. И все-таки притязателей на Алефину ненадежную руку не убавлялось. Но, похоже, пылкость свою сочиняли они в себе не столько до самой красавицы вдовы, сколько до ее большого золота. Такая любовь действительно неугасима. Вот и липли до Сигарихи обожатели, ровно мухи до недельного мяса.
Когда все названные затеи Сигарихе надоедали, она вдруг назначала день – принимать всякие необычные подарки. Оценкою старания на этот раз служило то, насколько сильное в Алефе удивление вызовет любезное подношение.
Ох и старались угодники! Многие тянулись из последних сил, точно лещи за красной наживкою.
Но как-то по весне, когда ожидался большой прием, когда с подарков уже сдувались последние пылинки, лещам этим-хлыщам пришлось вдруг вылупить рыбьи глаза да зашлепать в обиде гнутыми губами:
– Что ж это Алевтина Захарьевна? Из памяти нешто выбилось? Нам в стремена велела, а сама? Снова да опять ускакала одноверха. И все до Яровой носит ее.
– И у меня к тому полный короб интересу. Затеяла ездить кланяться перед каким-то холопом. И чего бы это ей от бражного стола да побираться?
– Дык с того с самого,– влез в громкий у Сигарихиных ворот разговор дворник ее Ермолай,– что ить старый-то и розан не по глазам, а молода-то она и крапива красива…
– Ты б нас лучше надоумил, какая-такая прям-таки розовая крапива вдруг да выросла в зачуханной деревёшке?
– Большо ли дело подумать да самим вам сдогадаться? – отвечал Ермолай.– С осени хто до Гаврилы Красика в работники прибился?
– Демьян Стеблов?!
– Быть не может! В дерьме рощен, помелом крещен…– затараторил, ажно покраснел, один из «розанов» и привязался до Ермолая: – Не хочешь ли ты сказать, что породистого рысака да смердова телега объехала?!
Так это… смотря какой рысак,– ухмыльнулся дворник, а потом хохотнул.– Бывает и тако, что и в ложке глубоко. Иной кочеток и кречетка за вороток…
– Но-но! Ишь ты! Поехала… бабка за пригон. Всякая скотина и туда ж – до овина…
– Допекло нешто? – с издевочкой спросил Ермолай.– А чо тогда срамишься? Демьян Стеблов эвон какой стояк – не тебе свояк. Он зимою у покойного теперь Арефиня за два глядка всю кузню перенял. Только ты не думай, что Алевтина Захарьевна доезживает до парняги в молотобойцы напрашиваться, А то лаешься стоишь… Собаки-то наши эвон… на всяку ночь брешут, а не единой темноты покуда еще не прогнали. Терпют. А куда денешься?
– Легко сказать – терпеть! А ежели от терпежа да по всему сердцу швы расползаются? Тогда как?
Вот они зафыркали на ветер и запрыгали чуть не выше головы…
Да ты хоть до неба прыгни, а все одно погоды задницей не прижмешь. Алевтина Захарьевна и в самом деле повадилась до Демьяна не гвозди ковать. Понятно, что заскреблось в ней нутро втянуть молодого кузнеца в игру свою поганую. Только новая-то Алефина «игрушка» оказалась с бо-ольшим секретом: никакими стараниями, ни с какой стороны не находила Сигариха в Демьяне места – запустить пружину.
И еще.
Подбирать до загадки подходящий ключик мешала красавице вдове Настена Красикова – дочка бедняка Гаврилы, до которого Демьян поначалу-то и приблудился.
Теперь уж все кругом знали, что не из жадности денно и нощно колотится в кузне молодой кузнец; уговор у него с Гаврилою был заключен. По тому уговору Демьян должен был до свадьбы с Настеною хотя бы какой-то домишко поставить. Ведь кроме Настены в Красиковой семье целый выводок подрастал-оперялся.
Любая другая вертихвостка давно бы уж поняла, что достучаться до Демьянова сердца нельзя, только зря казанки обобьешь. Любая другая, но не Сигариха! И хотя кузнец при каждом появлении названной гостьи не единого раза даже молотка в сторону не отложил, красавица барыня отступиться от затеи даже и не подумала. Душа ее, как говорится, сплошь была гнеда – ни пятнышка стыда…
– Покорись,– твердила она Демьяну,– золотом осыплю. Уступи, не покаешься.
– Не покаюсь – в рай не попаду,– отвечал кузнец.
– В царствии небесном и без тебя тесно,– заверяла Алефа.– Спустись, глупый, на землю…
– Не резон.
– Это почему?
– Да потому… Ить наши с тобою земные наделы больно широко размежеваны – единого поля никак не получится.
– Уж не Настена ли Красикова меж нами тем широким разделом пролегла?
– Да причем тут Настена? Охота ведь и через батьку прыгает. Пойми ты, Алевтина Захарьевна,– пытался несговора втолковать Сигарихе,– ни единый же волк в пристяжных не пойдет, хотя бы орловский рысак в коренниках стоял. Ну какая мы с тобой пара? Сдвоили рыло да кулак – и у нас так…
Однако вор не умом спор, а сноровкою. Вот и красавицу вдову сноровило, после изложенного тут разговора, прямиком заявиться до самого до Гаврилы Красика.
– А и здрасьте вам,– сказалось ею.
– А и здрассте,– ответилось.
– А и до вас я… по делу.
– А и мы… гостей – по чину. Проходите в передний угол. Садитесь – не запнитесь. Слушать станем – не оторвемся.
– Некогда мне, Гаврила Ипатыч, в угол твой забиваться,– отказалась Алефа.– Недосуг мне скамейки твои подолом протирать. Досуг торги торговать…
Говорит Сигариха складно, а сама туда-сюда бестыжими глазами – только зырк, зырк.
– Потеряли кого в нашем дворе? – забеспокоился хозяин.
– Потерять не потеряла, а ищу, да не вижу,– не стала красавица барыня перед Гаврилою финтюлить.– Дочка твоя Настена далеко ли забежала?
– А и далеко, да близко,– отвечает ей Красик,– потому как воля ее завсегда в моих руках. Так о чем же Алевтина Захарьевна Настену мою спросить желает?
– Желаю знать, не пойдет ли она ко мне горнишной? – заказала барыня Красику тяжелый вопрос да сверх того еще и нелегкую задачу задала: – Не так, не поденно, как прочие, а безвыходно: с дневкою и ночевкою?
Не надо быть Гавриле семь пядей во лбу, чтобы сообразить: потребна Сигарихе Настена как собаке репей. А завела красавица вдова разговор этот касательно одного лишь только Демьяна Стеблова. Оттого-то и настроился было Красик дать сумасбродной бабенке решительный отказ. Однако рубить маленько погодил, пожелал получше приноровиться-послушать, какой еще урок приготовила ему Алевтина Захарьевна.
Сигариха же, приметив, что подговорщик ее не больно-то рвет постромки услужить ее капризу, маленько подхлестнула нерадивого:
– Самолучшие наряды твоей Настене заведу. Столоваться со мною будет с одной скатерки…
– Да на кой лад собаке сват? Наря-ады чужие, скате-орки,– осмелился Красик передразнить Алефу.– Наша Фрося и ватому[3][3]
Ватома – самый грубый холст
[Закрыть] снося, а наш Федот и каблук сжует…
Но красавица барыня уже закусила удила.
– Еще бы стала я да понедельно в твой карман, Гаврила Ипатыч, по червонцу класть.
Вот тут и подумалось Красику, что Демьяну Стеблову до исполнения уговора потребуется еще никак не менее полугода. А то и целый год. Чего тогда Настене зря время терять? Можно и послужить. И семье пойдет на пользу, и себе самой – на приданое.
Алевтина ж Захарьевна стоит-постегивает.
– С полмесячной,– сулится,– доплатою по четвертаку радужной[4][4]
Радужная – сотенная бумажка
[Закрыть].
Да за такую-то за деньгу любой на селе хозяин не одну дочь в услужение, а и семью всю и себя впридачу б отдал…
Но Сигарихе нужна была только Настена.
Вот и пустила красавица барыня Демьянову невесту безвыходно бродить по безлюдным, бесконечным закутам своего страшного дома.
Гаврила же Красик, при горячем с кузнецом разговоре, заявил так:
– Чо ты ерепенисся, чо? Будешь тут распоряжаться, вовсе Настену не увидишь. А то еще не поймал, а уже обдирает… Ишь! Ты ее, Настену-то, сумей сперва под венец поставить, потом выгинайся передо мною. А покуда я хозяин! Послушайся я тебя, забери ее от Алефы, разве ты мне убыток покроешь? А ить деньга, такая, сам понимаешь, на дороге не валяется. Давай-ка так договоримся: я тебя счас низко попрошу, а ты, сделай милость, потерпи. Не век Алевтине Захарьевне дурить. Придет срок – упадет листок; нечего его обрывать. И не вздумай мне вызволять Настену силою! Не дам тогда вам своего благословения. Так и знай! И хватит! И на этом точка.
Ну? А вы? Что бы вы стали делать на Демьяновом месте? То-то и оно! Выходит-получается: кого просить, от того и сносить.
Демьяну, однако же, от терпения такого жить стало невмоготу. Еще и злые которые смеются над ним:
– Увели невесту из-под носа? Гляди, кузнец, как бы Сигариха, на золотой-то лодочке, Настену твою совсем бы куда на сторону ни сплавила…
Сигариху и в самом деле с каждым новым Демьяновым отказом черти все больше распаляют. Да и понять ее можно: время идет, деньги плывут, а удовольствия ни на мизинчик.
Крепится Демьян, терпит; селяне ждут, что будет дальше; Настена надеется: опомнится красавица барыня. Только Сигариха вроде бы даже потешается: с каждым месяцем все набавляет плату. Красик богатеет и жаднеет; подумывает в недобрые минуты: как бы это случилось так, чтобы Демьян поставил хату, а она взяла бы да и сгорела…
Вот она – деньга! Самая страшная на земле колдунья. В кого только она не перекидывает человека! Ей только дозволь над собой командовать…
Понял такое дело кузнец и забоялся, что невесте его никогда не бывать его женою. Никакого другого выхода не получилось у Демьяна из предоставленного Алефою житья, как только взять грех на душу, дозволить своему топору выдать красавице барыне окончательное решение.
А потом?
Потом Демьян Стеблов уверен был, что Настена пойдет за ним не то что на каторгу – в пекло следом кинется.
Безвыходность эта накатила на парня бессонной ночью. И тут в его халупенку при кузнеце раздался стукаток.
«Вот оно,– подумалось Демьяну.– Прикатило воротило… всю Москву загородило…»
Подхватил кузнец топор, распахнул дверь, а никакой Алефы за порогом нету. Стоит перед ним тот самый дохленький мужичонка, который пособлял Сигарихе дом с подпольем ладить. Стоит и маячит Демьяну: Ты, дескать, хозяин, не бойся меня, впусти, жалеть тебе об этом не придется!
Впустил. И хорошо сделал…
Поутру Алевтина Захарьевна не замедлила опять верха припрыгать. Вся нетерпением так и горит. Видать, что дурь ее окончательно созрела. Даже в кузницу лезть не стала. А как Демьян вышел к ней навстречу, так прямо на улице и повалилась ему в ноги. Повалилась и завыла. Так завыла, хоть пристреливай. Воет, паразитка, а сама стращать кузнеца не забывает: все золото, дескать в жадный карман Красика перекладу, а не допущу тебя до Настены. Ни мне радости, ни тебе счастья…
– Ну, тогда ладно,– вдруг да отозвался на угрозу Демьян – Тогда Алевтина Захарьевна, считай, что ты меня шибко испугала. Уж коли ты да столь круто взялась месить, придется и мне подмогнуть тесто твое разделать как следует. Жди меня с подарком ко своим февральским именинам. Поглянется тебе мое подношение – твоя взяла. Не поглянется – моя беда…
Вот и считайте: сентябрь, октябрь, ноябрь, весь декабрь, январь и февраль прихватим порядком – без малого полгода Демьян Стеблов, можно сказать, не выходил из кузницы. Не столько сам от людей прятался, сколько того, синенького мужика охранял. Потому и в кузню никого не пускал; всякого человека торопился перевстретить еще на подходе. А работа, слышно было, вовсю шла.
Какую беду пособлял творить Демьяну дохлый мужичок, Бог его знает.
Настала пора – засуетилась Алевтина Захарьевна именины справлять. Редкие подарки принимать наладилась.
Накануне того дня Демьян Стеблов, один, без помощника, доставил на санях до Сигарихина дома что-то уж больно увесистое, упеленованное в рогожу.
Когда поклажа была перенесена в дальнюю угловуху, дворник Ермолай, пособлявший в том кузнецу, ажно занемог. Всю ноченьку напролет хватался за поясницу, тяжестью сорванную.
Не только Ермолай не спал до рассвета. Демьян точно так же в занятой угловухе века с веком не свел. Чем-то он там потихоньку позванивал да постукивал. Не спала и Настена, упрятанная Алефою в глухом внутреннем покое. Как ни глуха была ее каморка, а кляцанье проникало и сюда. Настена прислушивалась к нему, подрагивала и бледнела, ежели стукаток надолго затихал.
А Демьяну к тишине дома прислушиваться было некогда. Он что-то доделывал, занавесивши окна в угловухе до самого потолка. С зарей колотня его не затихла, а звякала да стукала свои отложил он в сторону лишь тогда, когда уж взялись наезжать на Сигарихин двор пыжливые гости. Обеспокоенные, однако, не больно лестным соперничеством, они прямо с разбегу приступали одаривать хозяйку всякими удивлениями. Затем спешили до угловухи, нагло торкались в нее, строили через запертую дверь над неотзывным Демьяном разные насмешки. Многие из них пытались найти хоть малую какую щель – поглядеть, чего такого занятного можно прятать столь ревностно от любопытных глаз? Двое все-таки умудрились, один на другого влезши, проникнуть с улицы нетерпеливым интересом в просвет оконной занавески.
– Ни хрена не понять,– тут же отчитались они перед назойливой оравой набежавшего интереса.– Стоит какое-то чучело у стены, прикинутое рогожей…
На все домогательства раззадоренных Алефиных прихвостней Демьян из угловухи отозвался всего лишь раз.
– Приходите в полночь,– только и сказал он.
Пришлось отступиться. Не станешь ведь в чужом доме высаживать дверь.
Вот сели гости за столы, вот выпили-закусили вот спорить вяло взялись – каждый свое достоинство выпяливает. Однако же им кто не может забыть того, какая заноза в кичливости их увязла. Потом ничего, распалились, расшумелись, полезли уже через стол чуть ли не вилками тыкать друг в друга. Тут настенные часы и ударили по их расходившейся спеси полуночным боем.
Все разом смолкли, все разом уставились на хозяйку: веди, мол, красавица; показывай, чем таким изрядным намерен удивить всех нас твой новый фаворит? Не насмешит ли он нас до слез?
Повела Алевтина Захарьевна смешливую рать.
Идет передом. Сама делает вид, что не больно-то поспешает ублажить свою душу, хотя в уме она десять раз уже сбегала до Демьяна.
Гости за хозяйкою следом катятся – волной шумят. А дверь в угловуху уже распахнута.
Вкатилась волна. Полукругом перед Демьяном остановилась.
Ну-у! Показывай, дескать, кузнец-молодец, излад свой столь уж взыскательный.
Демьян не больно-то торопился исполнять понукание; дождался, когда смотрельщики перехихикаются да бросят кидаться в его сторону всякими подковырками, только тогда, сорвал с чучела рогожу…
И-и… А-а-ах!
Прямо выстрелом по высокому нагорью прокатилось великое удивление. Некоторые из гостей настроились было тут же улизнуть из угловухи, да не осилить оказалось им внезапно катившей слабости…
Все ахнувшие, все ослабевшие увидали разом, как от стены отделилась сама Алевтина Захарьевна! Она, в мучительном танце, ломала свои тонкие руки, корчила на лице больные улыбки, кругами наплывала на гостей кованным из вороненого железа телом…
Без какой-либо отлички от настоящей Алефы, железная эта барыня не сходилась с хозяйкою лишь только мастью. Сплошная ж ее чернота отливала на гостей этакою жутью, ровно бы от живой Сигарихи взяла и отделилась ее грешная душа и теперь, на чужих глазах, корчится она в страшных муках больной совести…
Все шире расходился круг ее мучительной пляски, все больше теснила черная барыня ошарашенных страхом гостей…
Тишина в угловухе гробовая. Слышны были только лишь мерные удары внутри ее кованного тела, будто бы в нем бился маятник тех самых часов, которые неумолимо отсчитывают последние минуты перед страшным судом…