444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Тадеуш Конвицкий » ЧТИВО » Текст книги (страница 5)
ЧТИВО
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:25

Текст книги "ЧТИВО"


Автор книги: Тадеуш Конвицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Я остановился и машинально прочел чей-то стих или афоризм, запечатленный на стене красной акриловой краской: «Поэт идет поэт видит поэт правду скажет поэт по совести осудит – а поэту в жопу хуй»,

Никто этой надписи не стер. Привыкли. Вульгарность – наше Мертвое море.

Хамство – наше Красное море. Омут. Бешеная круговерть необъяснимых волн отчаяния. Это уже было. Все уже было. Но неизвестно, что будет.

Я вышел на площадь Трех Крестов. Поперек тротуара лежала опрятно одетая женщина, держа над собой большой плакат: «Спасите Польшу». Неподалеку на стоянке такси водитель бил несговорчивого клиента. Никто не спешил бедолаге на помощь, зато к демонстрантке то и дело подходили прохожие и вступали с ней в дискуссию.

Когда-то меня волновала судьба моего отечества, но со временем и это прискучило. Я внутренне разбит. Вернее, зеркало моего сознания разбилось на мелкие осколки. Вроде бы все отражает, но в виде атомов. И не дрожь меня пробирает, а что-то пересыпается под грудиной, под разбитым лбом – раздробленные мысли, раздробленные предчувствия, раздробленные инстинкты.

Я вернулся домой. Сел на кровать, уже который день не застилавшуюся. Тупо посмотрел на кушетку: зачем я приволок ее обратно в свою комнату. Что делать. Лучше бы всего пойти на почту и отправить себя заказной бандеролью. Но куда. Кому.

За окном клубились темные тучи, сталкиваясь с еще более темными. Где-то над Старым Мястом с глухим гулом прокатился первый гром. Первый гром первой весенней грозы.

Но ведь я ее видел. Шел с ней рядом, касаясь рукой ее сумочки, сидел на скамейке так близко, что не только чувствовал запах восточных духов, но и ощущал легкое тепло ее тела. Что делать.

Раздался звонок. Я машинально поднял трубку и услышал длинный гудок.

Звонили в дверь. Первым моим желанием было спрятаться под кровать. Но толку-то что. Хуже на этом свете мне уже не будет.

Я открыл дверь. Передо мной стоял Тони Мицкевич с зонтом в руке. Пожалуй, он все-таки больше похож на поэта, чем на далай-ламу. Аккуратно закрыл зонтик.

– Я пришел с утешительницей. Можно?

– Можно.

В комнате он вытащил из кармана бутылку виски какой-то незнакомой и, видимо, очень дорогой марки.

– Выпьем по маленькой, как в старые времена.

– Какие времена?

– Так говорится. Доставай стаканы.

Я подошел к окну. Со стороны Дворца культуры летел сильный дождь, разбиваясь об асфальт сотнями сверкающих брызг. Под моим балконом мок бесконечно длинный лимузин. Значит, это не сон. Тони настоящий, и миллионы его настоящие.

– Все усложняется. Нет у меня больше сил терпеть.

– Что усложняется?

– А, долго рассказывать.

– Тогда тащи стаканы.

Я подошел к буфету, сильно потрепанному жизнью. После отъезда жены я его ни разу не открывал. Дверцу заклинило, но я кое-как справился. Внутри стояло несколько бутылок с остатками спиртного, валялись старые поздравительные открытки. Я достал два стакана. Поставил на стол.

– Закусить нечем.

– Не беда, – сказал Тони. – Я об этом подумал.

И вынул из кармана пальто красиво упакованную коробочку, в которой были бутерброды с черной икрой.

За окном сверкнуло. Потом прогремел гром. Мы с минуту смотрели в окно, исхлестанное крупными каплями.

– Это здесь случилось? – спросил Тони, разливая виски.

– Да, здесь, – неуверенно ответил я.

– На этой кровати?

– На кушетке.

Тони оглядел неудачный гибрид канапе с оттоманкой и молча покачал головой.

– Ты меня ни с кем не путаешь? – внезапно спросил я.

Он удивленно на меня посмотрел.

– Лететь за тысячи километров ради какого-то неудачника?

– Нет, это ты. Я тебя до конца дней не забуду.

– Но почему?

– Не важно. Потом скажу.

Мне стало не по себе. Только этого не хватало. Хорошо бы открыть балконную дверь и сигануть головой вниз, на лимузин, выстланный изнутри шкурой бедного тигра или несчастного леопарда. Опять сверкнуло и загремело. Я отпил глоток, поперхнулся и долго кашлял под сочувственным взглядом Мицкевича. Да, в моих родных краях многие носили эту прославленную фамилию.

А он задумчиво глядел в свой стакан:

– Знаешь, я иногда думаю: может, купить у русских эту Воркуту, купить, сровнять с землей и засадить тюльпанами. Кажется, они хорошо переносят холода. Недурная идея, как ты считаешь?

– Тони, столько лет прошло.

– Но я не могу забыть. И чем дальше, тем хуже. Глушу себя работой, миллионами, Америкой – без толку.

– Не было Воркуты. Забудь. За это время выросло несколько поколений. Мы живем среди чужеземцев.

Он начал рыться в набитом кредитными карточками бумажнике. Большая часть из них была золотого цвета. Я уже знал, что это значит.

– На, прочти. – Он протянул мне четвертушку бумажного листа.

Я увидел частокол славянских букв и вполголоса прочитал по слогам:

– МВД СССР, Министерство внутренних дел Коми АССР. Управление исправительно-трудовых учреждений, архивный отдел, 14 января 1992 года, город Воркута. Справка. Выдана гр-ну Мицкевичу Антону Михайловичу, по национальности поляк, уроженец гор. Троки, Литва, осужденному особым совещанием при МВД СССР 25 июля 1945 года по ст. 58-1а, 58-П УК РСФСР на семь лет лишения свободы, в том, что он действительно отбывал срок наказания в местах лишения свободы с 4 декабря 1945 года по 4 декабря 1956 года, откуда освобожден по отбытии срока наказания. Зав. архивом УиД МВД КОМИ АССР И. С. Кулик, архивариус Т. В. Назарова.

Кончил читать, сложил листок и вернул Тони.

– Звучит как строфы из современной Библии, – сказал я.

Мицкевич, напряженно слушавший этот читаный-перечитаный текст, вздохнул, спрятал свою реликвию и поднял стакан:

– Да, за каждой буквой, за каждой запятой кровь и кости.

Где-то над городом гремел гром, иногда вспыхивала молния, а проливной дождь барабанил по окнам, подоконникам, железным крышам и обвисшим маркизам над витринами магазинов.

Я встал, чтобы зажечь свет, но Тони удержал меня движением руки, на которой сверкнули огромные золотые часы:

– Не надо.

Я сел на стул. С минуту мы прислушивались к неистовству первой грозы.

– Зачем ты себя терзаешь? Честное слово, не понимаю.

– И не поймешь. Никто из тех, кто там не побывал, не в состоянии понять.

– Но это прошлое погребено под благополучием, успехом, другой сумасшедшей жизнью.

Мицкевич вертел в пальцах стакан:

– Я прочел много воспоминаний об этих лагерях. Собственно, все, что опубликовано. Но часто меня раздражает назойливое морализаторство авторов.

Чем меньше человек пробыл в лагере, тем с большей легкостью осуждает ближних. А я уже никого никогда не буду судить.

Он на минуту умолк.

– Но почему ты именно ко мне с этим приехал?

– Погоди. Я несколько лет, да, изрядный кусок времени провел в шахте, и был у меня там приятель, паренек из наших краев. Осенью сорок четвертого этому мальчишке – ему тогда было семнадцать лет – командир, не то капитан, не то ротмистр, приказал привести в исполнение приговор: убрать осведомителя НКВД. Малый пошел, агента застрелил, но его схватили. Под пытками он выдал своего командира. А теперь, много лет спустя, я читаю исторические труды, в которых этот командир прославляется как герой и мученик, а мой лагерный друг, в то время почти ребенок, остался в истории страны как предатель, ренегат, символ позора. Ну и что получается?

Человека, который легкомысленно отправил пацана на ужасное задание, позволят в ранг святых, а жертву его беспечности раз и навсегда сталкивают в наше национальное пекло. Нет, с этим я не могу согласиться.

Я смотрел на кушетку и видел, что она стоит криво. В изголовье лежал заблудившийся отблеск продравшегося через грозовые тучи солнца, а может, уличного фонаря.

– Строка в истории – случайность. И развенчание истории тоже. Так уж сложилась жизнь у этого ротмистра и у этого парня. И ничего ты тут не изменишь.

– Но я постоянно об этом думаю. И о разных других случаях, и обо всей нашей лагерной Голгофе.

Он полез в карман за сигаретами. Прикурил от зажигалки, кажется тоже золотой, украшенной какими-то камушками.

– А помнишь, кто меня выдал?

Я встал, чтобы повернуть выключатель.

– Кто тебя выдал? Не знаю. Откуда мне знать?

Комнату залил яркий свет.

– Ты, – сказал он, сощурившись. – Ты меня выдал.

Остолбенев, я застыл посреди комнаты.

– Я? – выдавил с трудом.

– Да. Ты. Погаси свет. Я послушно погасил.

– Тони, с тобой творится что-то неладное. Ты обезумел в этом безумном мире. Ведь мы вместе партизанили. Вспомни, кажется, это было на Пасху сорок пятого. Мы сидели в какой-то усадьбе на краю Рудницкой пущи.

Светало, мы чистили оружие, и мне пришла в голову дурацкая идея поиграть в русскую рулетку. Я повернул барабан нагана, барабан с одним патроном, и нажал курок. На мою беду, револьвер выстрелил, пуля пробила тебе ладонь, когда ты поднял руку, чтобы перекреститься или пригладить волосы. Помнишь, мы целый день убегали, петляли в пуще, потому что вокруг полно было карательных батальонов, и я все время тебя тащил, хотя другие сменялись каждые полкилометра.

Мицкевич криво усмехнулся:

– Да я никогда не крестился, я же караим, и всегда был караимом. Ты меня выдал в городе. Язык у тебя очень длинный. Протрепался кому-то, что я прячу оружие, кстати, советский наган.

– Тони, я, кажется, тоже начинаю сходить с ума. Меня же не было в городе.

Мы вместе ушли к партизанам. Покажи правую руку.

Он затянулся сигаретой и спрятал руку под стол.

– Зачем тебе моя рука? Я приехал не для того, чтобы сводить с тобой счеты.

Или с кем-нибудь еще.

Я выскочил из-за стола. Стекла звенели от очередного удара грома, не спеша удалявшегося в сторону Праги.

– Дай руку. – Я схватил Мицкевича за плечо, а он со все той же кривой усмешкой отвел руку назад.

Тогда я зажег свет и с силой рванул вяло сопротивляющуюся руку.

– Гляди, Тони, вот он, шрам. Прямо посередине. Пуля прошла навылет.

А он беззлобно рассмеялся:

– Это дрель прошла навылет. В автомастерской, в начале моей американской карьеры.

Обескураженный, я вернулся на свою разворошенную постель. Сел, обхватив руками тяжелую, как цементная глыба, голову. Опять где-то ударил гром, электрический свет на мгновенье померк.

– Тони, ведь, если постараться, можно найти свидетелей. Одна из наших связных живет в Гданьске…

– Не надо усложнять нашу общую судьбу. Ты начитался партизанских книжек, у вас они были в моде. Выдал меня, и точка.

Подошел, похоже, с намерением дружески меня обнять, но только потрепал по плечу:

– Я же знаю, ты не нарочно. И не будем больше к этому возвращаться.

– Ты специально прилетел на собственном самолете, чтобы мне это сказать, напомнить, пристыдить.

– Нет, я прилетел с другой целью. Но ты – единственный на свете свидетель моей молодости. Нам с тобой снятся одни и те же сны.

– Тони, мне вообще никакие сны не снятся. Я мало что помню, но не забыл, что прострелил руку товарищу, которого мы потом спрятали в лесной сторожке.

– Ну хорошо. Мне пора. У меня назначена встреча.

– Почему ты внес за меня залог? Он молча направился к двери.

– Не уверен, что мы с тобой когда-нибудь встречались.

Он обернулся и торжественно произнес:

– Я тебя прощаю.

Я кинулся за ним вдогонку, но он уже был на лестнице. Я подбежал к окну.

Тучи медленно расступались. За Дворцом темнота треснула, и на небо выплеснулась пригоршня красного закатного зарева.

Хоть бы кое-как собрать мысли. Хоть бы унять эту дрожь во мне, вокруг меня, надо мной. Я человек внушаемый. Принадлежу к разряду людей, которых можно убедить в чем угодно. Какая-то вина лежит на мне, на ближних, на всем Ноевом ковчеге. Кто-то внес это ощущение греха в наш генетический код.

Из неестественно длинного лимузина выскочил шофер и раскрыл огромный черный зонт. Но нужды в этом не было. Мицкевич вышел из подворотни под собственным зонтом, наверно с золотой или платиновой ручкой.

Они сели и уехали, оставив за собой хвост пара, то ли дыма. Где-то в соседнем подъезде начали долбить очередную стену. Жизнь шла вперед. Но не моя. Мою кто-то остановил, как стрелку часов. Часов с кукушкой или с курантами, исполняющими полонез «Прощание с родиной».

Слава тебе, неведомый, непостижимый, неразгаданный. След моего существования, как письмо в бутылке, пляшущей на морских волнах, совершает свой неуверенный полет в банальном межзвездном пространстве вместе с консервными банками, ржавыми обломками старых забытых ракет, окаменевшими отходами давно скончавшихся астронавтов.

Я родом с маленькой провинциальной планеты, которая за год описывает небольшой круг возле своего неказистого солнца. Я плод некоего физического феномена, который мы назвали жизнью, чем и ограничились, поскольку явление это нам до сих пор непонятно. Наша планета окутана – неизвестно кем – плащом воды и земли. А мы, то есть молекулы жизни, вышли из этой воды или из воды и земли, то есть из праха, и живем среди себе подобных в гуще жизни, а вернее, в ее закоулках, швах, надежных укрывшись в долинах рек или между высоких скал.

Топливо, энергия, привод, который заставляет нас двигаться, поторапливает, гонит куда-то вслепую,– страх смерти, то бишь уничтожения в вечном процессе превращения энергии.

Возможно, чтобы облегчить невыносимое из-за своей непонятности существование, мы придумали некий способ, позволяющий глушить постоянное беспокойство, подавлять судорожные приступы страха, и, придумав, назвали его любовью. Украсили этим венком, сплетенным из самого прекрасного, что есть в наших мыслях, чувствах и намерениях, заурядный, пошловатый и даже немного унизительный инстинкт продолжения рода, или, если угодно, установленную тобой либо кем-то из твоего окружения, возможно без твоего согласия, обязанность поддерживать эксперимент, подчиняться прихоти или насущной необходимости, цель которой мы, быть может, никогда не узнаем.

Нарушив тем самым твои или твоих экспертов заветы и нормы, мы соорудили для себя лично невидимый шатер, в котором на свой страх и риск и, возможно, попреки законам сохранения материи зачали новую, нашу собственную вселенную, нашу, пока еще невеликую бесконечность.

Я бежал по уже обезлюдевшим улицам в сторону Старого Мяста. Варшава рано ложится спать. Нет, Варшава рано начинает скрывать свою бессонницу. На западе под навесом черных туч розовела полоска чистого неба. Моросил последний, оставленный грозой, реденький дождик. Я слизывал с губ влагу, постную, как слезы.

Я нашел эту улочку. Неподалеку что-то гудело и постукивало, как будто за утлом была фабрика Я заглянул на рыночную площадь. Там еще толпилась кучка зевак, глазея на выступления учредителей какого-то фонда, основанного очередной свежеиспеченной партией. Под полотняным балдахином корячился молодежный ансамбль, но слышны были одни ударные. Я увидел свисающий с балдахина транспарант. Расплывшиеся буквы складывались в надпись

«Славянский Собор».

Какой-то пенсионер с собакой на поводке – пенсионеров теперь расплодилось без счету, – итак, какой-то пенсионер сказал мне с доверительной улыбкой:

– Столько новых партий – названий уже не хватает.

Мужчина в расшитой цветными нитками косоворотке то ли скетч разыгрывал, то ли произносил шутливую речь. Подъехала полицейская машина и остановилась посреди площади. Знакомая с виду наркоманка ходила среди зевак, выпрашивая подаяние на порцию «компота».

Я запомнил этот дом со слегка покачивающейся на ветру или на сквозняке латунной вывеской. Повернул дверную ручку и вошел в длинный тесный подъезд. Узкая лестница с деревянными перилами вела куда-то на чердак. На всех этажах были солидные двери черного дерева, снабженные медными табличками с фамилиями владельцев. Она не могла жить за такой дверью. С бьющимся сердцем я поднимался все выше, пока не оказался на последней площадке, в более поздней надстройке, где увидел приступку из светлого дерева и дверь из светлого дерева, анонимную, не отмеченную никаким отличительным знаком. На ней была только медная колотушка в виде маскарона, держащего в пасти кольцо. Я постучал этой колотушкой, заглушая разносящуюся между крышами домов монотонную барабанную дробь.

Долго никто не открывал, тишину за дверью не нарушили ни шаги, ни перешептывания, ни шорохи. А у меня сердце уже подкатывало к горлу, мешая дышать. Закрыв глаза, я растерянно прислушивался к стуку барабана и своего сердца.

И вдруг дверь бесшумно отворилась. На фоне слабо освещенного прямоугольника стояла она, одетая так же, как на прогулке, только без шляпки и сумочки.

– Простите. Ради Бога, простите, что так поздно. Но это очень важно.

Она смотрела на меня без удивления, но и не слишком приветливо. Словно я вызвал ее, неподготовленную, из другого измерения или из другого мира.

– Я могу войти? Она посторонилась:

– Прошу.

Я увидел вереницу сумрачных чердачных помещений, какие-то косые стены и наклонные потолки, опирающиеся на столбы из потемневшего натурального дерева. Кое-где висели сшитые из поблескивающих и матовых лоскутов коврики со схематичными натюрмортами и женскими портретами.

– Кто вы? – пересохшими губами спросил я.

Она медленно пятилась от меня.

– Что случилось?

– Кто вы? Мне необходимо это знать. Она мягко улыбнулась:

– И ради этого тащиться через весь город? Да вы насквозь промокли.

Воспаление легких обеспечено.

Я задыхался, но старался говорить спокойно:

– Я загнан в тупик. Не могу понять, что происходит. Из полиции меня выпустили под залог, внесенный американцем, другом детства.

– Знаю, – сказала она. – Теперь везде кавардак.

– Ваша фамилия Карновская?

– Да. Это моя фамилия. Девичья, я ее снова взяла после развода.

– После развода? – спросил я самого себя. – Откуда-то она мне знакома. Но я ничего не понимаю.

– Садитесь. – Она указала на деревянный табурет. – Я принесу вам чаю. Сразу придете в себя.

И растворилась во мраке анфилады комнат, коридоров или чуланов переоборудованного под мастерскую чердака. В том месте, где я стоял, было нечто вроде алькова. Большую часть ниши занимала огромная, как подмостки, низкая тахта. На темных стенах выделялись прямоугольники фотографий, нитка настоящих коралловых бус, грязная палитра, засохшая роза и обыкновенный настенный календарь. Я машинально опустился на край тахты, точно мусульманский паломник в сельской мечети где-то у восточной границы. За приоткрытым окном гудел город; казалось, кто-то играет на самых низких регистрах старого органа.

Она принесла стакан очень горячего чаю:

– Пейте.

Я смотрел на ее элегантный костюм. Что она делала после того, как мы расстались, где была и откуда теперь возвращается, такая же, как в скверике, полном голых деревьев и ласкового солнца Она появилась у меня на пути в самый неподходящий момент. Сейчас, в этом полумраке, она похожа на икону. Ассоциация банальная, знаю, но что поделаешь. И, будто на иконе, особенно выделяются глаза, потемневшие от ночи, но с какими-то промельками света, заставляющими ускоренно биться мое сердце.

Она внезапно наклонилась ко мне и сказала:

– Все будет хорошо. Полюбите жизнь.

– Я к жизни отношусь неплохо. Но бывают безвыходные ситуации.

– Неправда. Всегда хоть один выход, да есть.

Я смотрел ей в глаза, и мне казалось, что я вижу в них, в этих синих коралловых рифах, все больше сочувственного света.

Невольно я взял ее за руку. Рука дрогнула, будто желая высвободиться, но через секунду замерла

– Расскажите, что случилось на самом деле. Ведь вы были у меня позавчера или два дня… две ночи назад. – Смутившись, я чуть не выпустил ее руку, но мне показалось, что она легонько придержала мои пальцы. На башне Королевского замка били часы. Я не стал считать удары, хотя суеверен и не отрицаю магии чисел. Предрассудки вносят в нашу жизнь разнообразие.

Она ответила, немного поколебавшись:

– Ах, я выпила лишку. Со мной такое бывает: иногда я ополчаюсь на всех и вся.

– Я на подозрении у полиции. Мне запрещено уезжать из города. Сам уже не знаю, что об этом думать.

– Ах, полиция, – улыбнулась она одними глазами. – В полиции неразбериха, как везде. Вся наша жизнь меняется.

– Почему вы не хотите мне помочь?

– Вы что, ничего не понимаете?

– Ничего не понимаю.

– Такой недогадливый?

И опустила глаза. У нее матовая кожа со следами вечного загара, подумал я.

Ее красота меня угнетает. Я держал ее руку в своей и чувствовал всю беспредельность жизни в этой ладони, похожей на согретую солнцем раковину.

Она подняла ресницы. Теперь мы смотрели друг другу в глаза. Странный получился поединок. Хотя он продолжался бесконечно долго, веки ее не дрогнули и я ни разу не моргнул. Видел перед собой бездонные, как фиолетовые кратеры, зрачки, и они росли, постепенно заслоняя все на этом сумрачном чердаке, а во мне росла отчаянная решимость, моя рука задрожала, и она это почувствовала, ее пальцы в моих шевельнулись, у меня застучало в висках, это было какое-то незнакомое прежде наваждение. И вдруг я резко притянул ее к себе, она упала возле меня на тахту, я стал целовать ее волосы, лоб, губы, она замерла, напрягшись, но, почудилось, все же ответила на мой поцелуй, когда я припал к тому месту под ухом или около уха, на которое смотрел утром, а она коснулась губами моего виска, будто хотела что-то сказать, я добрался до шеи и впадинки над ключицей, везде – под кожей, в слабеньких мышцах, даже в темных волосах – таилась жизнь, трепетная, как мотылек, и я почувствовал в себе и вокруг себя экзотический запах ее духов, который был совершенно мне незнаком, но который я до конца дней не забуду, и, под аккомпанемент страшного шума, гула мощного водопада в голове, принялся вслепую расстегивать, раздирать ее блузку, пока в последнем проблеске угасающего сознания не сообразил, что вначале надо справиться с жакеткой, так я катал ее по тахте, точно большую куклу или манекен, срывая одежду, а она подчинялась безумному натиску, но ничем мне не помогала, закрыла глаза и прислушивалась к моему неистовству, или к своим воспоминаниям, или к предчувствиям, и вот уже никакой одежды на ней не осталось, я соскочил на пол, стараясь не смотреть на ее наготу, лихорадочно сбросил с себя все, что на мне было, и неуклюже на нее навалился, а в голове у меня среди этого гула и шума пролетали обрывки мыслей, крупицы стыда, страха, отчаяния, и все равно, пускай это случится, пускай произойдет, я заплачу любую цену, хоть бы пришлось искупать свой грех в чистилище или в аду, и мы соединились, и я уже ничего больше не слышал, не видел, не помнил, и пронзительное наслаждение заполнило мою вселенную.

Потом я осторожно открыл один глаз, стыдливо сдерживая громкое, прерывистое дыхание. Она лежала, склонив голову набок, веки ее были полуопущены, рот приоткрыт, и я увидел кончики зубов. Хотел сказать:

«Прости», но и просить прощения постеснялся. Мне вдруг показалось, что я совершил насилие, нарушил какое-то табу, сделал что-то ужасное. Внезапно меня затрясло, затрясло от стыда, и я что-то пробормотал или хмыкнул, чтобы ее разбудить, но она оставалась в странном летаргическом оцепенении.

Тогда я поцеловал матовую щеку, а она, не открывая глаз, улыбнулась, словно сквозь сон.

Мне хотелось хоть что-нибудь сказать, как-то овладеть ситуацией, но она меня опередила.

– Ничего не говори, – шепнула.

Я положил голову ей на плечо. Опять пробили башенные часы. В доме напротив ритмично долбили ломом неподатливую стену. Старе Място тоже преображается, сбрасывая старую шкуру.

Потом я приподнялся, оперся на локоть. Она по-прежнему лежала не шевелясь.

И я безнаказанно смотрел на ее тело с раскинутыми ногами, на потрясающе округлую грудь, впадину живота и пучок черных трав в том месте, где сходились беспомощно раздвинутые, словно отделившиеся от нее ноги. Она непостижимо прекрасна, подумал я. Таких женщин нет на свете. Когда я вылущивал ее из одежды и сквозь внезапно застлавший глаза туман увидел обнаженные руки, плечи, грудь, она в своей наготе показалась мне больше, крупнее. Но сейчас возле меня лежала девочка, хотя красота ее была красотой зрелой женщины.

Она спит. Отгородилась сном. А сон – согласие и разрешение. Поэтому я повернул ее, забывшуюся, к себе и, уже без надрыва, смакуя каждую кроху наслаждения, вошел в нее, и мы отправились в далекое путешествие к последнему, на грани боли, рубежу, и мне показалось, если в этом безумии могло что-либо казаться, будто она шепчет что-то мне или самой себе, ищет что-то в моей не слишком густой шевелюре, увлекает в безымянную бездну.

Потом мы снова лежали рядом. Я закашлялся, она открыла глаза, посмотрела на меня сонно, опустила руку за тахту, я услышал щелчок выключателя, и свет погас.

– Зажги. Ты меня стесняешься? – шепнул я.

Она молча зажгла лампу. А я опять приподнялся и разглядывал ее от корней волос до маленьких ступней с розовыми пальцами. Да, это было то самое тело, которое я позавчера волок, как неживое, на свою кушетку. Или очень похожее. Теперь в нем трепетала жизнь.

– Скажешь правду? – прошептал я ей в ухо.

Она чуть заметно улыбнулась и в знак согласия опустила ресницы.

– Кто это был? Она молчала.

– Твоя сестра?

Она плотнее сомкнула веки:

– Это она мне назло.

– Что?

– На именинах. Ах, это длинная история.

– Расскажи мне все. Она долго молчала.

– Я тебя однажды увидела. Ты стоял на рондо Де Голля, глазел по сторонам.

Но самое интересное, что каждое мельчайшее происшествие отражалось у тебя на лице. Я остановилась неподалеку и незаметно за тобой наблюдала: вся жизнь на небольшом перекрестке небольшого города повторялась в мимике твоего лица. В конце концов ты улыбнулся, принимая пассивное участие в какой-то уличной сценке, и я запомнила эту улыбку.

Она повернулась ко мне и поцеловала в щеку.

– Отец эмигрировал сразу после событий шестьдесят восьмого года или немного позже, мать не захотела уезжать, мы остались с матерью. Так бывает. Мы с Верой терпеть не могли друг друга. Последнее время она живет, то есть жила, отдельно.

– Вы близнецы?

– Почему близнецы?

– Потому что близнецы или неестественно обожают друг друга, или патологически ненавидят.

– Ох, не допрашивай меня, не мучай. Я тебя ревную. В ту ночь…

– Ничего не было. Она напилась, вот и все.

– А почему ты ее убил? Я остолбенел:

– Ты думаешь, я мог это сделать?

Она повернула голову в сторону беспредельной тьмы мастерской-лабиринта.

– Знаешь, я в детстве была лунатичкой. Просыпалась в другой комнате, например за креслом. Не знаю, что со мной творилось ночами. Куда я шла, что по дороге делала, как и почему оказывалась в новом месте.

– Зачем ты мне это говоришь?

Я опять увидел прямо перед собой, очень близко ее глаза, как будто слегка поблекшие от усталости. Она улыбнулась потрясающе красивой улыбкой.

Наверно, мне это снится, подумал я. Сон – лучшее объяснение тому, во что трудно поверить.

– Чтобы тебя успокоить. Чтобы снять постоянное напряжение. Как ты можешь так жить?

– Да, я постоянно живу в напряжении, хотя чаще всего без причины.

Я смотрел на ее грудь, и это доставляло мне почти болезненное наслаждение.

Она проследила за моим взглядом.

– Почему у тебя такая идеально округлая грудь?

– А это хорошо или плохо?

– Во всяком случае поразительно. Ты хоть знаешь, какая ты красивая?

Она внезапно рассмеялась, притянула мое лицо и поцеловала в губы.

– Спасибо, – сказала.

– Ты ведешь себя как американка.

– А откуда ты знаешь, как себя ведут американки?

– Догадываюсь.

Она помолчала, глядя в потолок, скрытый ночью.

– Я несколько лет прожила в Америке. У отца.

– Слушай, я могу тебе верить?

– Если хочешь, можешь.

Вдруг загремели выстрелы, кто-то кричал в той стороне, где была река.

– Тогда, по крайней мере, скажи, как тебя зовут.

– Разве без этого нельзя обойтись? Пусть будет как есть.

– Может, ты стесняешься своего имени?

– Возможно.

– Придумаем тебе понос.

– Зачем. Меня зовут Люба.

– Люба? Странное имя. Уменьшительное?

– Нет. Полное. Это отец придумал.

– А чем занимался твой отец?

– Ох, он был юрист. Тебе обязательно нужно меня мучить? Ты ужасно подозрительный.

– Да, я подозрительный. И одновременно наивный. Это мои особые приметы.

– Я тебя знаю тысячу лет. Однажды даже тебе подмигнула, но ты не заметил, потому что разговаривал сам с собой. И это мне тоже понравилось.

Я вдруг подумал, что все не так уж плохо. Провел ладонью по ее груди, а она, с рассыпавшимися вокруг лица волосами, похожая на самую обыкновенную икону, нет, не обыкновенную, а такую, какой еще никто не написал, улыбнулась, и мне ужасно захотелось крикнуть, крикнуть так, чтобы услышали на другом берегу Вислы.

И я опять стал ее ласкать, а она говорила: «Ну ладно, ладно, ты уже себя показал», – и так мы заснули, ничем не укрытые, прижавшиеся друг к другу, как муж и жена.

Разбудили меня голоса толпы – опять какое-то сборище или демонстрация. Я с удивлением смотрел на незнакомые черные стены и редкий лес деревянных балок, нестройными рядами убегающих в темноту, сквозь которую робко пробивался рассвет. Затем увидел над собой окно, а за ним стайку голубей, воркующих около водосточной трубы. Одни что-то искали в жестяном желобе, другие чистили перья или сцеплялись клювами, то ли ссорясь, то ли милуясь.

Я опустил глаза и увидел – но не рядом с собой, а чуть поодаль – спящую Любу. Сверху лежало какое-то покрывало или пестрое лоскутное одеяло. Она вставала ночью, чтобы нас укрыть, подумал я. Как она красиво спит.

Я ждал затаив дыхание, что она застонет во сне или шмыгнет носом и от этого станет чуточку более простой и обыденной. Но она спала, как птица, то есть так, как по нашим представлениям должны спать птицы. Розовая серость, а точнее, легкая розовая тень лежала на ее щеках, длиннющие ресницы не шевелились, губы были слегка приоткрыты, будто у этой молодой, хотя на самом деле не такой уж и молодой женщины застряла под языком конфетка. Я смотрел на нее с неким подобием гордости, но и со страхом.

Чересчур красива она была, чересчур необычайна для меня, для моей судьбы и дикой ситуации, в которую я попал.

Я коснулся ее волос и снова испытал потрясение. Они были и холодные, как весенние травы, и теплые, как осенние колосья, тонкие и жесткие, живые и неживые, вызывающие необъяснимую тревогу, странные перебои сердца, безудержное желание завладеть этой девушкой, этой женщиной навсегда.

Она открыла один глаз. В нем немедленно отразился восход солнца, да, полностью восход солнца, хотя это и кажется невозможным.

Я увидел весь ежедневный ритуал пробуждения дня в ее еще спящем зрачке.

– Что случилось? – шепотом спросила она.

– Ничего. Я проснулся и на тебя смотрю.

– Ох, не люблю, чтобы на меня смотрели, когда я сплю.

– Да ведь ты спишь так красиво, как никто на свете.

Она улыбнулась и прикрыла ресницами глаза.

– Лежи, – шепнула. – Еще есть время.

– Не могу. Я думаю о твоей сестре.

– О какой сестре?

– О Вере. Ты сама мне вчера рассказывала.

– Рассказывала. Ах, да. Успокойся, спи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю