Текст книги "Поклонник Везувия"
Автор книги: Сьюзен Зонтаг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)
Он уехал в январе, убитый горем. Рыдал. Она, без сомнения, горевала сильнее его, но глаза ее оставались сухи. Они обнялись.
Я буду жить ради ваших писем, – сказал он.
* * *
Покинув вас, я предался мечтам, пишет он в первом письме. Он говорит о том, как тоскует по ней, выразительно описывает различные ландшафты, напоминающие ему о… нем самом. Каждый пейзаж погружает его в мечтания, становится отображением его мыслей (и их власти над ним), его ассоциаций. Его почерк в высшей степени витиеват – Катерине трудно разбирать его, – а описания в высшей степени многословны.
Где бы ни находился Уильям, он непременно с кем-то еще. В Микенах он был с Плинием Старшим. У входа в пещеру Сивиллы – с Вергилием. На крайний случай – со своими неописуемыми чувствами. Бесстрашная путаница литературных реминисценций, неукротимое стремление превращать всякую реальность в мечту или видение в письмах очаровывали Катерину меньше, чем в жизни. Очевидно, это происходило оттого, что она теперь была не соавтором, а лишь приемником фантазий.
К себе она была очень требовательна – показатель сильной натуры: никогда, например, не придавала особенного значения тому, что мастерски играла на клавесине. От других же старалась не ждать многого, чтобы потом не испытывать разочарования. Она ничего не ждала и от Уильяма. Она просто сама была Уильямом… или он был ею. Любить кого-то – значит прощать те недостатки, которые никогда не простишь самому себе. И, если бы ей вдруг показалось, что эгоцентризм писем Уильяма нуждается в оправдании, она бы напомнила себе о его молодости или – попросту – о его принадлежности к мужскому полу.
Это было как сон, писал он о чем-то только что виденном. Я мечтал, я мысленно вернулся в прошлое. Я шел, замирая в мечтах на каждом шаге. Я пролежал целый час, глядя на спокойную гладкую воду. Я был недоволен, что пришлось оторваться от грез.
Каждый шаг своего путешествия он описывал как паломничество. Каждая остановка превращалась в место возвышенного уединения, некоторой дезориентации чувств. Где бы он ни оказался, в какой-то момент ему хотелось спросить себя: где я?
И Катерина, Катерина, я не забыл. Где вы?
Их духовная близость тоже казалась сном.
Я слушал ее как завороженный, – говорил Уильям через много лет о Катерининой игре. – Никакое другое исполнение не волновало меня так сильно. Вы не можете себе представить, как чудесно она играла (вспоминая ее за клавесином, Уильям всегда имел в виду музыку других композиторов). Казалось, – говорил он, – что она вкладывает в музыку все свое существо, это эманация чистого, неоскверненного сознания. Личность и искусство соединялись в единое целое. Среди разврата неаполитанского двора она жила безгрешным ангелом, – вспоминал Уильям. А поскольку в те времена хвалить женщину можно было лишь двумя способами – называя либо ангелом, либо святой, Уильям стремился, чтобы эти слова звучали чаше и громче обыкновенного. Чтобы понять все значение моих слов, писал он, нужно знать, что это был за двор. Я никогда не встречал столь возвышенной натуры.
Все время стремительного путешествия вверх по полуострову, включавшего в себя бесполезную остановку в Венеции (чтобы еще раз вздохнуть по сыну Корнаро), Уильям писал Катерине. Он делил с нею (с ней одной!) безумные фантазии, объявляя, что, будь у него достаточно силы духа – и тысячу раз безразлично, что люди сочтут его эксцентричным! – он бы забыл о своем решении ехать в Англию и немедля повернул бы назад в Неаполь. Ничто не способно дать ему того счастья, которое дали бы еще несколько месяцев в обществе Катерины: они вместе встретили бы весну, и он снова читал бы ей под их любимым утесом в Посиллипо и слушал бы ее игру.
Из Швейцарии Уильям писал о музыке, которую сочинял он.
Вы когда-нибудь читали о гномах, шныряющих в подземельях огромных гор? Под странные, необыкновенные мелодии, которые я только что наигрывал на клавесине, могли бы танцевать гномы и эльфы. Эти отрывистые мелодии – печальные, звучащие словно из-под земли, – похожи на пение без слов. Немногие смертные – разве что мы с вами, Катерина! – способны уловить тихий шепот, исходящий в ночное время от мертвых скал.
И опять: как жаль, дорогая Катерина, что у меня не осталось надежды провести весну в Портичи, побродить с вами по густым лесам Калабрии. Все мои молитвы о том, чтобы вернуться и слушать вас много часов подряд, все мои тревоги – о том, что мы долгое время не сможем видеть друг друга. Я не смел и надеяться на то, что когда-нибудь встречу человека, способного столь полно понимать меня. Надеюсь постоянно узнавать от вас, что в вашей душе еще сохраняется капля жалости к вашему самому нежному и преданному…
Пересекая Альпы, сообщал он, я вдыхал воздух самый чистый и прозрачный, что мне доводилось вдыхать. Он описывал долгие прогулки, во время которых бесконечно брел по долинам, окутанным ароматами трав и цветов, окруженным высокими скалами, или повествовал о мысленных путешествиях, во время которых, перемещаясь с одной горной вершины на другую, строил там замки в стиле Пиранези. Он уверял, что ни на минуту не прекращает думать о ней. Вы одна можете понять, какие грустные мысли овладевают мною прозрачными морозными ночами, когда в небе отчетливо видна каждая звездочка. И дальше: жаль, что вы не можете слышать того, что шепчет мне на ухо ветер. Я слышу то, чего не слышит ни один человек во Вселенной, мой слух улавливает голоса эфира. Какое множество Голосов доносят до меня ледяные ветры, дующие в этих фантастических, грандиозных горах. Я думаю о вас, вы там, где всегда лето.
Но в Неаполе зима выдалась на удивление холодная. Катерина почувствовала себя хуже. Ее почти каждый день навещал доктор, старый шотландец с морщинистыми щеками (ей вспоминались гладкие щеки Уильяма), обосновавшийся в Неаполе много лет назад. Разве я так уж больна? – спросила она. – Всего-то десять миль, и мне, старику, прогулка, – улыбаясь, ответил он. От необычной мягкости его взгляда ей стало жутко.
Вот я и в Париже, написал Уильям. Мое чудесное уединение заканчивается. Англия ждет. Но боюсь, о Катерина, что от меня никогда не будет проку, ибо я пригоден разве что для сочинения странных мелодий, строительства башен, составления планов разбивки садов, коллекционирования произведений древнего японского искусства и воображаемых путешествий в Китай или на луну.
В Неаполе первый раз за последние тридцать лет пошел снег.
Как бы ни был далек Неаполь от Англии, он еще дальше от Индии, родины Джека. Кавалер с болью в сердце заметил, что обезьяна больна. Джек больше не прыгал повсюду, он лишь волочил ноги от стола к стулу, от вазы к бюсту. Медленно-медленно поднимал голову на зов Кавалера. Из его крохотной грудки доносился хриплый свист. Кавалер задумался: не слишком ли холодно Джеку в подвальном помещении? Он собирался сказать Валерио, чтобы тот перенес обезьяний тюфяк в один из верхних этажей, но как-то позабыл об этом. Ему будет не хватать маленького шута. Он постепенно начал изгонять Джека из своего сердца. Да и забот было куда более обыкновенного.
Подошло время королевской охоты на кабанов. Кавалер перевез все самое основное – Катерину, необходимые музыкальные инструменты, избранные книги и минимальный (тридцать четыре человека) штат прислуги – в жилище в Казерте, где было еще холоднее, чем в Неаполе. Чтобы избавить Джека от неудобств переезда и от более сурового климата, его оставили в городе на попечении юного Гаэтано, которому было приказано ни на минуту не выпускать обезьяну из виду. Король на неделю увез Кавалера в Апеннинские предгорья на охоту. О, я привыкла к его отлучкам, – заверила Катерина доктора Драммонда, наезжавшего через день. – И я не хочу быть причиной беспокойства для моего мужа.
Она также не хотела, чтобы он тревожился о бедном Джеке. Как подготовить его к неизбежному? Она волновалась и об этом. В воскресенье пришло известие, что Джек утром не проснулся. Кавалер отвернулся и надолго умолк. Потом заново застегнул пуговицы на охотничьем сюртуке и повернулся обратно. Земля еще не оттаяла? – спросил он. – Оттаяла, – ответили ему. Кавалер вздохнул и приказал похоронить Джека в саду.
Она с облегчением увидела, что он не слишком горюет, но обнаружила, что сама очень опечалена судьбой маленького чужеземца, столь преданно служившего ее мужу. Ей вспомнилось, как Джек сидел, похожий на скрипичный ключ, аккуратно свернув под задиком мохнатый хвост.
Из Англии Уильям написал, что начал и уже почти закончил новую книгу. Эта книга – рассказ о его путешествии, обо всех его фантазиях и воображаемых встречах с духами, которыми населены эти места. Но, спешил он заверить Катерину, она не должна беспокоиться, ибо, хотя книга проникнута ее присутствием, ее имя нигде не будет упомянуто. Он принимает на себя ответственность за все идеи, которые они породили совместно, дабы оградить ее от людской злобы и зависти. Никто и ни в чем не сможет ее упрекнуть. Ее роль в его жизни навсегда останется священной тайной. Он будет представлять перед миром их обоих.
Неужели.
Она чувствует себя так, словно исчезла с лица земли. Что ж, по крайней мере, останется книга, что воплощает их обоих.
Я издал пятьсот экземпляров, известил Уильям. Потом написал, что передумал и приказал уничтожить все издание, за исключением пятидесяти копий. Она защищена от всего, но он – нет. Попав в плохие руки, книга может быть истолкована неверно. Он не желает становиться объектом насмешек.
Но книга всегда будет принадлежать вам, Катерина.
Она не хочет чувствовать себя покинутой – но чувствует.
Он пишет, что еще раз перечитывает свою – нет, нашу – любимую книгу.
Катерина, Катерина, помните ли вы этот пассаж в начале «Вертера», после того, как герой говорит: «Удел такого человека, как я, быть непонятым остальными», где он вспоминает подругу своей юности. Конечно, вы помните. Но я не могу не повторить этих слов о себе, настолько точно они выражают мои чувства: «Я мог бы сказать: «Глупец! Ты стремишься к тому, чего не сыщешь на земле!» Но ведь у меня была же она, ведь чувствовал я, какое у нее сердце, какая большая душа, и с ней я сам казался себе больше, чем был, потому что был всем тем, чем мог быть. Боже правый! Все силы моей души были при этом в действии, и перед ней, перед моей подругой, полностью раскрывал я чудесную способность своего сердца приобщаться Природе. Наши встречи порождали непрерывный обмен тончайшими ощущениями, острейшими мыслями, да такими, что любые их оттенки, любые шутки носили печать гениальности. А теперь! Увы, она была старше меня годами и раньше сошла в могилу. Никогда мне не забыть ее, не забыть ее светлого ума и ангельского всепрощения!» [8]8
Иоганн Вольфганг Гёте. Страдания юного Вертера, кн. 1, пер. Н. Касаткиной.
[Закрыть]
О, подумала Катерина, он уже похоронил меня. Но эта мысль не потрясла ее до той степени, до какой должна была бы потрясти.
Кавалер вернулся с охоты, нервный, с красным лицом. Наутро за завтраком он вгляделся в бледное, покрытое морщинами лицо Катерины. Она совсем постарела… И это сейчас, когда он чувствует себя таким молодым, таким бодрым, когда тело покалывает от усталости, от недавних острых ощущений, от ветра и криков, и острых запахов, оттого, что ноги еще помнят широкую лошадиную спину… Кавалер почувствовал ненависть к ней – за то, что она стареет, что вечно сидит дома, за весь ее хрупкий, болезненный вид. За то, что она грустна, – он полагал, что знает, почему. И, приревновав, не смог удержаться от жестокости.
Позвольте напомнить вам, дорогая, что мы оба в трауре.
Она не ответила.
Вы лишились моего юного кузена. А я потерял Джека.
Еще одно письмо от Уильяма. Он сетует, что она не ответила на его последнее и предпоследнее письма. Не покидайте меня, мой ангел! В действительности, период траура по нему подходил к концу. Уильям начинал казаться далеким прошлым. Неужели я и правда так чувствовала? Так сильно? Звуки неизбежно сменяются тишиной, эйфория – равнодушием, и поразительно, как со временем слабеют, исчезают сильные чувства. Ей становилось все труднее помнить, какой она была при Уильяме. Сила ее чувств казалась теперь… казалась… Она даже могла без содрогания употребить слово «сон».
7
СИМПТОМЫ. Затрудненное дыхание, боль в области сердца. Потеря аппетита. Расстройство кишечника, боли в боку и груди, хроническая рвота – пища не удерживается в желудке, ощущение слабости в правой руке. На это она уже не жалуется. Головные боли. Бессонница. На подушке каждое утро – выпавшие бледные волосы. (Женские слабости: неясные, обобщенные. Мужчину поражает недуг, благородная женщина угасает.) Самоуничижение. Переживания: она доставляет беспокойство мужу. Отвращение к пустой болтовне знакомых женщин. Религиозные настроения. Равнодушие ко всему земному.
ДИАГНОЗ. Доктор Драммонд подозревает паралич. Либо крайнее истощение жизненных сил. Ей всего сорок четыре, но она больна уже не один десяток лет.
МОЛИТВЫ. Бесконечная благодарность Богу за все его милости, униженные просьбы о прощении всех грехов, жаркие мольбы о снисхождении к нечестивому мужу. Снова и снова, мысли о небесах, где прекращаются страдания. Господи, пожалей меня и направь.
ПИСЬМА. Друзьям и родственникам в Англию. Крайний упадок духа. Боюсь, больше мы с вами не увидимся. И мужу, в феврале (охотничьи оргии в самом разгаре, и Кавалер часто отсутствует), душераздирающее любовное письмо. Как утомительны долгие часы, которые я провожу без любимого, как тяжко видеть все вокруг. Вот его кресло, но оно пустует, и сердце мое сжимается от боли, глупые глаза наполняются слезами. Сколько лет мы вместе! Но с годами мои чувства не угасли, напротив, стали сильнее, вплелись в ткань существования, и ничто не способно их изменить. Напрасно старалась я совладать с этими чувствами, урезонить себя! Никто, кроме тех, кто сам испытал подобное, не знает, сколь жалки муки неразделенной любви. Когда любимый со мной, все вокруг обретает смысл, когда его нет – о, как тоскливо мне, как горько! Тщетны попытки найти успокоение в обществе других, с ними я лишь острее чувствую одиночество. Увы, мне дано одно успокоение, одно счастье – и все оно сосредоточено в вас.
МУЗЫКА. Это не совсем правда, что без него она теряет интерес ко всему. Но клавесин звучит жалобно. Музыка возвышает над страданием, но не устраняет его.
СТРАСТЬ. После отъезда Уильяма она стала более уязвимой. Но подобная страсть в браке противоестественна. Более того: такую страсть следует искоренять. Чтобы как-то отвлечься, Катерина вновь осматривает мертвые города, участвует в музыкальной ассамблее в особняке австрийского посла. Посещает высокородную сицилианку, которая с помощью яда и кинжала отправила на тот свет десять, нет, одиннадцать человек. Семья в конце концов отказалась от преступницы, и ее в наказание заточили – в самых роскошных условиях – в монастыре близ Неаполя. Ей года двадцать три, – рассказывала Катерина мужу. – Она принимала меня, сидя в постели, опираясь на гору шелковых подушек, предложила миндальные пирожные и другие угощенья, разговаривала вежливо и с большой веселостью. В голове не укладывается, что женщина с такими благородными манерами способна на такие злодейства. У нее робкое, даже доброе выражение лица, – с изумлением продолжала Катерина. Это обстоятельство не удивило бы и самого тупого коренного обитателя страны, в которой ей приходится жить. Любой крестьянин знает, что под хорошей вывеской часто продается гнилой товар, но Катерина – не крестьянка и не аристократка, а северянка, истинная протестантка, – свято верит в соответствие внутреннего и внешнего облика. – Она совсем не похожа на убийцу, – тихо сказала Катерина.
Катерина всегда говорила очень тихо, вспоминал потом Кавалер. Чтобы ее расслышать, приходилось наклоняться. Мольба о близости? Да. И признак подавляемого гнева.
* * *
Пришла весна, теплый ароматный апрель. Катерина большую часть времени оставалась в постели. Письма Уильяма с раздражающим ликованием говорили о будущем. Но она знала, что будущего для нее нет. Она могла думать только о прошлом, любить одно прошлое.
Кавалер больше чем на неделю уехал в археологическую экспедицию в Апулию. Катерина была не в силах встать с постели, слабела с каждым часом. Однажды, жаркой апрельской ночью, терзаемая астматическим припадком, который, как думала Катерина, мог быть началом конца, она попыталась найти забвение в письме.
Она никогда ничего не боялась, но теперь ей страшно. Долгий тяжкий труд умирания придает новый смысл еженощной необходимости переживать астматический кошмар. Будет легче, если она оставит Кавалеру записку, чтобы после ее смерти гроб три дня не закрывали. Но прежде необходимо написать, чего она опасается: что через несколько дней, а возможно, и часов, уже не сможет держать перо; затем, что нет слов выразить всю любовь и нежность, которые она к нему чувствует; что лишь он один был источником всех ее радостей, он – главное из всех дарованных ей земных благословений… и это слово, «земных», заставляет ее перейти от неподдельных, но несуразных излияний, к теме величия благословений небесных, и выразить надежду, что когда-либо ему будет дарована истинная вера.
В глубине души она не надеется, что он станет верующим человеком (этого и не произошло). Стремление обратить его рождается из потребности говорить возвышенным, экстатическим языком. Ей хочется, чтобы он признал реальность существования иного мира и, тем самым, существование такого языка, на котором они могли бы объясняться – и обрести наконец истинную близость.
Но едва ли он познает счастье, даруемое возвышенным… Ибо все гнетущие чувства, которые… Тут она начинает задыхаться и вспоминает, что собиралась о чем-то попросить его в этом действительно последнем, прощальном письме. Не только заверить в любви, умолять простить и забыть все, в чем она перед ним виновата, самой простить его за то, что он так часто оставлял ее одну, благословить и попросить поминать ее добрым словом… нет, она хотела просить о чем-то еще. Ах да! Пусть, после того, как я умру, гроб не закрывают до тех пор, пока в этом не будет абсолютной необходимости. Она заканчивает письмо напоминанием, чтобы он не забыл внести в свое завещание, во исполнение данной ей клятвы, пункт относительно того, чтобы, когда Господу будет угодно призвать его, а она надеется, что этого не произойдет еще многие десятилетия, его прах был похоронен рядом с ее прахом, в слибичской церкви, а пока они не воссоединятся – это такое бесконечное, на едином дыхании, предложение, которое астматику написать особенно приятно, – пока они не воссоединятся, она надеется, что он не будет один. И да пребудут над вами все благословения земные и небесные, и дарует вам небо любовь, какой вас любила ваша преданная жена, остаюсь, и т. д.
Она запечатала конверт, физически ощутила, как с души свалился камень, и уснула таким спокойным сном, каким давно уже не спала.
Наступило лето, влажное, удушающе жаркое. Кавалер злился на Катерину за то, что она умирает – причиняет ему неудобства, оставляет одного. Когда в июле они перебрались на виллу рядом с Везувием – из трех резиденций эту она любила больше всего, – Кавалер находил тысячу причин, чтобы по целым дням оставаться в королевском дворце. Доктор Драммонд приезжал каждое утро, привозил сплетни, чтобы заставить ее улыбнуться, конфетки, чтобы вызвать у нее аппетит, и раз в неделю пиявок, чтобы пустить ей кровь. Однажды в начале августа он не приехал утром, как обычно. В три часа дня она велела унести нетронутый обед и отправила лакея справиться о докторе. Лакей возвратился с известием, что доктор сегодня решил ехать не в карете, а верхом на новом гунтере и в миле от виллы был сброшен с лошади и доставлен обратно в город на носилках. Повреждения серьезные, сказали ей. Очень серьезные: перелом спины и разрыв почки. Доктор умер неделю спустя. Когда Катерине сообщили об этом, она плакала последний раз в жизни.
Кавалер уверял, что чувство вины за этот несчастный случай, произошедший как раз, когда доктор ехал навестить ее, ускорило смерть Катерины – она умерла всего двенадцатью днями позже. Она сидела в любимом кресле лицом к миртовой рощице и читала, но вдруг потеряла сознание. Ее отнесли в дом, уложили в постель. Она попросила маленький овальный медальон с портретом Кавалера и положила его лицом вниз себе на грудь. Потом закрыла глаза и, больше ни разу не открыв их, к вечеру скончалась.
Тем, кто плохо знал Катерину, Кавалер описывал ее так.
Моя жена, – говорил он, – была маленькая, изящная женщина элегантной наружности и благородных манер. У нее были светлые волосы, не поседевшие с годами, живой взгляд, прекрасные зубы, умная улыбка. Она вела себя достойно и сдержанно, обладала умением незаметно, с помощью нескольких слов, направлять беседу в нужное русло, ни в коей мере не будучи навязчивой. Она обладала чрезвычайно деликатной конституцией, и слабое здоровье очень сказалось на ее образе мышления. Она была хорошо воспитана, образована, прекрасно музицировала, ее всегда хотели видеть в обществе, которого она, по причине хрупкого здоровья и склонности к уединению, часто избегала. Она была истинным благословением для всех, кто ее знал, и нам всем будет ее сильно недоставать.
Он вспоминал ее добродетели, таланты, предпочтения. На самом же деле он, в основном, говорил о себе.
Горе сильно меняет человека, писал Кавалер Чарльзу. Я переживаю потерю значительно острее, чем ожидал.
С ним, впервые в жизни, случилось что-то непоправимое. Судьба очень вероломна. Человек живет своей жизнью, занимается своим делом, и вдруг в один миг все кончается или ужасным образом меняется. Вот буквально на днях в Портичи один из королевских пажей открыл дверь в давно неиспользуемую часовню, попал в мофетту –так называется застойный слой холодного ядовитого газа, испускаемого вулканом, – и умер на месте! Король так напуган, что с тех пор редко говорит о чем-то другом, и даже решил добавить еще несколько амулетов к той огромной коллекции, которая обычно украшает его нижнее платье. И посмотри, что случилось со стариком Драммондом, когда он ехал с визитом к… нет, внезапно вспоминает Кавалер, это со мной случилось страшное, непоправимое. У меня нет амулетов, но у меня есть ум, характер.
Непоправимое. То, что нужно встречать мужественно. У меня была счастливая жизнь, думает он.
Мудрый человек готов ко всему, он знает, как принимать неизбежное, смиряться, быть благодарным за те дары, которые преподносила жизнь, – он не ропщет, не хнычет, когда счастье проходит (что неизбежно).
Кавалер был настоящим коллекционером. А именно – человеком, вечно погруженным в себя, отрешенным, он постоянно переключал внимание на другое. Он не знал, что его чувства, его привязанность к Катерине так глубоки. Не знал, что нуждается в ком-то настолько сильно.
Коллекционеры и хранители коллекций часто – и без особой необходимости – признаются в своей мизантропии. Они утверждают, что да, неодушевленные предметы их волнуют значительно больше, чем люди. И пусть это кого-то шокирует – они-то знают, о чем говорят. Вещам можно доверять. Их характер не меняется. Они не теряют привлекательности. Вещи, редкие вещи, обладают подлинной ценностью, в то время как люди ценны лишь постольку, поскольку вам необходимы. Коллекционирование возвышает эгоизм до уровня страсти (что приятно), но защищает от других страстей, делающих вас уязвимыми. Оно защищает того, кто не желает быть уязвимым. Оказывается, любовь Катерины тоже давала ему чувство защищенности – и он не осознавал, до какой степени.
Он ждал большего от своей способности к отрешению, которую путал с холодным темпераментом. Чтобы справиться с горем, отрешенности недостаточно. Тут нужен был стоицизм – подразумевающий наличие истинного страдания. Он не ожидал, что страдание сломит его, что жизнь будто остановится. Исчезнув, любовь Катерины стала казаться драгоценной. Он не пролил ни слезинки, когда сидел у постели жены, когда вынимал из ее коченеющих рук свой портрет, когда вернул его, положив в гроб, перед тем, как закрыли крышку. Он не плакал, но волосы (еще более поседевшие), кожа (сделавшаяся суше, морщинистее) говорили о его горе, оплакивали ее за него. Однако он ни в чем себя не укорял. Он любил столько, сколько мог, и хранил верность больше, чем это было принято. Кавалер всегда отличался особым талантом к самооправданию.
Как-то он сидел под шпалерой с видом на миртовую рощу, там, где сидела Катерина до того, как упала в обморок, и ее отнесли в дом. Там, где она часто сиживала с Уильямом. Наверху в овальном просвете между листьями висела плотная паутина. Кавалер долго и рассеянно смотрел на нее, прежде чем догадался поискать паука, которого в конце концов обнаружил на самом краю, на длинной нитке. Тогда он приказал принести палку, с которой обычно взбирался на гору, потянулся и снял паутину.
Его письма говорили об устойчивой, неизбывной меланхолии. Грусть, тоска, апатия – как утомительно писать эти слова – вот мой удел. Кавалеру не нравилось испытывать сильные чувства, но их явное угасание тревожило. Он хотел постоянно чувствовать не слишком много, но и не слишком мало (так же, как хотел всегда оставаться не молодым и не старым). Он не хотел меняться. Но менялся. Ты бы не узнал меня сейчас, писал он Чарльзу. По природе живой, энергичный, восприимчивый, всем интересующийся, последнее время я стал безразличен ко всему, что когда-то доставляло удовольствие. Это равнодушие не к тебе, дорогой Чарльз, и не к какому-то отдельному лицу, нет, это всеобъемлющее равнодушие ко всему. Кавалер отнял перо от бумаги и перечитал написанное.
Надеюсь, апатия завладела мною не навсегда, продолжил он, стараясь придать письму более оптимистическое звучание.
Он собирался приступить к работе над вторым изданием книги о вулканах, дополнить ее новыми иллюстрациями. Эти планы пришлось оставить, писал он Чарльзу, я не могу одолеть охватившей меня слабости. По поводу недавней поездки н Рим, посмотреть новые картины, он сообщал: меланхолия догнала меня и здесь. Новые приобретения почти не радуют. Кавалер все же описал Чарльзу одно из приобретений – картину малоизвестного тосканского мастера. Идея картины состоит в том, что все в человеческой жизни преходяще. Эта мысль передана на удивление зримо, чувственно, картина выполнена с восхитительным мастерством. Но Кавалер взирал на бесхитростно выписанные цветы в зеркале, на мягкую плоть молодой женщины, рассматривающей свое отражение, без эмоций. Впервые в жизни его не радовало пополнение коллекции.
Тело не потеряло гибкости, он, как и раньше, мог плавать, ловить рыбу, ездить верхом, охотиться, взбираться на гору. Но словно какая-то пелена отгораживала его от окружающего мира, лишая происходящее смысла. Однажды ночью, на рыбалке, он наблюдал за Гаэтано и Пьетро (лишь они сопровождали его). Слуги болтали на непостижимом здешнем диалекте, бодая головами воздух – как будто слова и фразы им приходилось проталкивать подбородками. С других лодок тоже доносились голоса. Отражаясь от берегов, они сталкивались в воздухе, в черной ночи, над черным заливом, и были похожи на крики животных.
Да, физически он был крепок, как прежде. Эмоциональное старение, угасание интереса к окружающему – вот что он в себе отмечал. Его взгляд стал скучным. Слух не так остер. Язык меньше чувствовал вкус. Он решил, что начал стареть. Причин столь одновременного остывания всех чувств может быть множество, рассуждал он – не забывая упомянуть смерть Катерины, – но возможно всему виной годы. Он старался примириться с новым положением вещей, с ограничением возможностей.
Кавалер никогда не чувствовал себя молодым, о чем в свое время сказал гадалке. Но со смертью Катерины он внезапно ощутил себя старым. Ему пятьдесят два. Сколько там еще лет напророчила Эфросинья? Он поднес к глазам ладонь. Хотелось бы понять, чем, черт побери, заниматься то бесконечно долгое время – двадцать один год! – которое ему предстоит прожить.
* * *
Прожить одному. Без товарища. Погрузившись в бездну собственных чувств.
И видеть там – туман, дымку. Крохотные протуберанцы былых страстей и желаний. И безграничную пустоту. Вспоминать о том, что когда-то делал – делал с охотой, с живостью – ворочал горы.Вся эта энергия, ушедшая в небытие. Теперь жизнь превратилась в одно бесконечное усилие.
Эта его неуемность, безграничная жажда жизни. Нынче ему всего хватает.
* * *
Спустя несколько месяцев после смерти Катерины Кавалер осматривал место недавнего землетрясения в Калабрии. Он не отрываясь – в депрессии люди часто склонны к пассивному созерцанию, – глядел на выкопанные из-под развалин, окоченевшие, покрытые пылью трупы, на искаженные лица и скрюченные пальцы, на все еще живого ребенка, который восемь дней пролежал под руинами с прижатым к щеке кулаком, и кулак в итоге прорвал щеку.
Показывайте свои ужасы. Еще, еще. Я не поморщусь.
* * *
На мгновение, лишь на мгновение, он осознает, что он безумец, замаскированный под разумное существо. Сколько уже раз он взбирался на эту гору? Сорок? Пятьдесят? Сто?
Он останавливается перевести дыхание – широкие поля шляпы защищают от солнца похудевшее лицо – и смотрит вверх на конус кратера. На вершине вулкана – высоко над городом, заливом, островами.
Он стоит высоко наверху и глядит вниз. Человеческая песчинка. Игрой расстояния унесенная от всех обязательств, сочувствия, от своего «я».
Раньше все вокруг утверждало его «я». Я мыслю, следовательно, я существую. Я коллекционирую, следовательно, я существую. Я всем интересуюсь, следовательно, я существую. Только взгляните, сколько всего я знаю, сколько всего мне небезразлично, сколько всего я сохранил и передал. Я сам создал свое наследие.
И вдруг вещи ополчились на него. Тебя нет, – сказали они.
Тебя нет, – сказала гора.
Вулкан – врата адовы, – сказали священники.
Нет! Эти чудовища, вулканы, эти «огнедышащие горы», не имеют к аду никакого отношения, нет, они – предохранительные клапаны. Без них огонь и опасные испарения куда чаще прорывались бы наружу, сеяли хаос и разрушение.
Он опустился на колени на некое подобие крепостного вала, окружавшее конусовидную вершину, положил ладони на пыльные камни, затем, прячась от ветра, растянулся на животе и приложил ухо к земле. Тишина. Она говорит о смерти. И густой, неподвижный, желтый свет, и поднимающийся из разломов запах серы, и нагромождение камней, тефра и сухая трава, плотные куски облаков на сером, с оттенком индиго, небе, и плоское море – все это говорит о смерти.
Но давайте посмотрим на вещи позитивно. Гора символизирует все виды смерти разом:и пожар, и потоп (stermmator Vesevo, [9]9
«Везувий-злодей» (um.)Имеется в виду стихотворение Джакомо Леопарди «La ginestra о il flore del deserto» («Дрок, или цветок пустыни»).
[Закрыть]выражаясь словами великого поэта), но она же есть эмблема выживания, человеческой устойчивости. В данном конкретном случае безумие природы, убивающей, разрушающей историю, одновременно порождает культуры, цивилизации, создает артефакты. В катаклизмах есть много полезного.