Текст книги "Поклонник Везувия"
Автор книги: Сьюзен Зонтаг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Если те, кто был в ответе за смерть людей, хотели подать пример, то те, кто отправлялся на смерть, хотели пример показать. Они тоже видели в себе будущих обитателей мира исторической живописи, искусства дидактики значительного момента. Вот такмы страдаем, превозмогаем страдание, умираем. Показывать пример полагалось стоически. Они не могли справиться с бледностью лица, дрожью губ и коленей, с бунтующим кишечником. Но голову держали высоко. Перед самой смертью они черпали храбрость в мысли (абсолютно верной), что превращаются в образ, в символ. А символ, пусть самый печальный, способен дарить надежду. Самые леденящие душу истории можно рассказать так, что они не вызовут отчаяния.
* * *
Поскольку произведение искусства может показать только один символический момент, художник или скульптор обязан выбрать самое важное в сюжете – то, что непременно должен узнать и почувствовать зритель.
Но что же он должен узнать и почувствовать?
Возьмем историю троянского священника, Лаокоона, который, почуяв подстроенную греками ловушку, возражал против того, чтобы ввозить в город деревянного коня. Афина наказала его за проницательность, приговорив к ужасной смерти его самого и двух его сыновей. И возьмем знаменитую скульптурную группу первого века, изображающую их предсмертную агонию. Плиний Старший считал, что она по виртуозности исполнения превосходит все картины и бронзовые скульптуры. В эпоху Кавалера законодатели вкуса восхищались ее сдержанностью – она рассказывала о самом страшном, не показывая его. Согласно расхожему клише, главным достижением классического искусства считалось умение изображать страдание красиво, нечеловеческий ужас – достойно. Мы не видим священника и его детей такими, какими они могли бы быть в действительности: остолбеневшими перед двумя надвигающимися на них гигантскими змеями, с разверстыми в немом вопле ртами, или, того хуже, в уродливый момент самой смерти, с побагровевшими лицами, с вылезшими из орбит глазами, – нет, мы видим мужественное напряжение и героическое противостояние неминуемой гибели. «Подобно тому, как под бурлящей поверхностью моря лежат тихие донные воды, – писал Винкельман, заставляя вспомнить об установленных Лаокооном нормах поведения, – так и великая душа в разгар страстей хранит невозмутимое спокойствие».
В дни Кавалера символическим при изображении ужасной ситуации считался момент, когда страдание еще не достигло высшей точки, момент, когда мы еще можем вынести из происходящего что-то для себя поучительное. Возможно, за смешной теорией символического момента и ее следствием – тем, что предпочтение обычно отдается сценам не самым трагическим, – лежит стремление найти способ по-новому воспринимать и отображать жестокую боль. Или жесткую несправедливость. Кроется страх выразить чувства слишком неукротимые, протест чрезмерно бурный – протест, способный внести непоправимый разлад в установленный общественный порядок.
В искусстве мы спокойно смотрим на самые неприглядные вещи. Лаокоон, созданный на современный лад, при нашей склонности отождествлять правду жизни с болью, был бы только счастлив, что он мраморный. Змеиные кольца не могут сильнее стиснуть тела троянского священника и его детей. Их страдания никогда не станут ужаснее. Какие бы события ни изображало произведение искусства, они не развиваются дальше. С сатира Марсия, флейтиста, безрассудно вызвавшего на музыкальное состязание самого Аполлона, только собираютсясодрать кожу. Ножи вынуты; глаза и рот жертвы застыли в туповатой гримасе человека, предчувствующего (а может, не осознающего до конца) приближающуюся пытку; но мучители еще не начали резать. Не тронули ни пяди плоти. От чудовищного наказания Марсия отделяют вечные секунды.
* * *
Тогда люди восхищались искусством (и образцом было искусство классическое), которое стремилось свести боль, вызываемую болью, к минимуму. Оно изображало людей, способных быть красивыми и сохранять монументальное спокойствие даже при нечеловеческих страданиях.
Теперь мы, под именем реализма, восхищаемся искусством, которое в полном объеме показывает увечья, жестокость, физическое бесчестье. (Вопрос: а сочувствуем ли мы этому?) Для нас символический момент – тот, который способен растревожить более всего.
* * *
Есть разные виды спокойствия, невозмутимости.
Непокорный Герой лорду Кейту: имею честь уведомить вас, что в Неаполе, как ни в какой другой столице мира, царит спокойствие.
И есть покой в сердце Кавалера.
Кавалер говорит себе: спокойно, спокойно. Ты ничем не можешь помочь. Дело вышло из-под контроля. У тебя больше нет власти. У тебя никогда и не было настоящей власти.
Взгляд издалека. Мы здесь, они там.
Проходит июнь, июль, затем август – разгар лета. На «Фоудройанте», полы которого, как и на всех британских военных кораблях, выкрашены красным, чтобы не видно было крови, пролитой в сражениях, днем очень мало света; и нет ничего, что могло бы спасти от сырости между палубами, где (за исключением камбуза) независимо от времени года запрещено разводить огонь. По ночам, даже при открытых иллюминаторах, в каютах очень душно. Любовники потеют в объятиях друг друга, а Кавалер беспокойно мечется в постели, стараясь утихомирить ревматическую боль в коленях, забыть не то о настоящем, не то о воображаемом запахе пищи, доносящемся с камбуза, расположенного несколькими палубами ниже, о мягком покачивании корабля, о вечном поскрипывании полов и пропитанных водой переборок.
Им было бы много комфортнее, если бы они поселились в побежденном городе. В одном из захваченных дворцов можно было бы быстро и удобно устроиться: либо в бывшем особняке британского посланника, либо в разграбленном королевском дворце. Но для короля и трио нет и речи о том, чтобы высадиться на берег. Неаполь – неприкасаемый город, сердце тьмы.
Казалось бы, Неаполь – центр империи, почти Европа, вечный идеал, ведь в нем есть знаменитый оперный театр, и замечательные музеи, и блестящие гуманисты-реформаторы, и монарх с толстой нижней габсбургской губой. Но нет, правители покинули этот город, он получил новый статус, статус непокорной колонии, маленького государства на окраине Европы – государства, которое надо проучить, безжалостно, как учат все колонии и восставшие провинции. (Как говорит Скарпиа: жестокость – один из органов чувств. Мне нравится лишать людей свободы. Я люблю брать заложников… Но это вам не Скарпиа. Здесь не личная жестокость, здесь политика.) С Неаполем следовало поступить, как с колонией. Неаполь стал Ирландией (Грецией, Турцией, Польшей). Во имя спасения цивилизованного мира, – сказал Герой. Они выполняли работу цивилизации, что всегда означает – работу империи. Беспрекословное подчинение! Отсеките голову гидре восстания. Казните всякого, кто сопротивляется нашей политике.
Руффо так и не казнили. Зато казнили друга и доктора Кавалера и его жены, старого Доменико Цирилло; и известного юриста Марио Пагано, лидера умеренных; и нежного поэта Игнацио Чиайя; и Элеонору де Фонсека Пиментель, исполнявшую де-факто обязанности министра пропаганды, – через две недели после того, как в августе трио встало на паруса и отплыло в Палермо. И многих, многих других.
Будь они бандитами, про них бы сказали, что звери досыта напились крови. Но поскольку они действовали во имя общественного блага – моя задача восстановить мир и счастье человечества, писал Герой, – про них говорят: они не ведали, что творили. Или: их одурачили. Или они наверняка в конце концов раскаялись.
Вечный позор Герою!
* * *
На борту «Фоудройанта» они оставались шесть недель. Шесть недель – долгий срок.
Было странно день за днем видеть Неаполь в зеркальном отражении, с моря – за много лет Кавалер так привык к виду из окон и с террасособняка. Искья и Капри сзади, Везувий – справа, а не слева, в закатном свете – плоский призрачный серый силуэт, в отличие от объемных, подсвеченных с моря морских крепостей и мерцающих золотом дворцов на Чиайя.
И странно было видеть оборотную сторону Героя. Видеть его с другой точки зрения, с точки зрения истории, в свете суждения, которое должны были вынести о Герое и его соратниках потомки – да и многие современники. Видеть его не великодушным рыцарем, но мстительным фарисеем; способным, пусть по заблуждению, ожесточить свое сердце, забыть об элементарном милосердии. Видеть Кавалера не благожелательным и погруженным в себя, но бесчувственным и равнодушным человеком. Его жену – женщиной не просто активной, шумной и вульгарной, но хитрой, жестокой, кровожадной. Видеть, как все трое самозабвенно творят беззаконие.
У каждого из них появилось новое лицо. Тем не менее, наиболее достойной порицания считали жену Кавалера.
Они были семьей – семьей, поступавшей дурно. Семья же представляла собой форму правления, а если точнее, дурного правления, которому и бросала вызов революция. Одним из следствий старой формы правления, при которой право на трон определялось фактом рождения в правящей семье, было то, что женщины редко, но все же получали вполне реальную, ощутимую власть. Иногда сами монархини, часто советницы монарха – сына, мужа, брата, – вне зависимости от степени подчиненности, женщины не могли быть полностью отстранены от участия в семейной жизни. (Новой формой правления, отменявшей какие бы то ни было юридически обоснованные права женщин на власть, явилось законодательное собрание – оно состояло только из мужчин, и его законность определялась гипотетическим договором между равными. Женщины, существа несвободные и, по мнению мужчин, не вполне разумные, участвовать в таком договоре не могли.)
Они были семьей – семьей, пошедшей неправедным путем, семьей, где влияние женщины стало преобладающим. Скандальность их поступков заключалась отчасти в том, что в них столь видимую роль играла женщина. Еще одна семейная драма старого режима с участием властной женщины – то есть женщины, пользующейся незаслуженно большой властью, – которая вырвалась за пределы сугубо женской деятельности (дети, домашние обязанности, относительно талантливые занятия каким-нибудь искусством), совратила и, посредством сексуальных козней, поработила слабого мужчину и сбила с пути мужчину добродетельного.
* * *
О жене Кавалера рассказывали и сочиняли истории, подтверждавшие репутацию мстительной и бессердечной женщины, которую она приобрела.
Например, история гонений, которым подвергся либеральный аристократ Анжелотти, арестованный Скарпиа за хранение запрещенной литературы, превратилась в историю безжалостного преследования женой Кавалера человека, много лет назад смертельно оскорбившего ее тем, что он посмел упомянуть в обществе о ее постыдном прошлом.
Это случилось в 1794 году, в год Террора, когда Скарпиа получил от королевы задание выследить всех заговорщиков-республиканцев и всех попутчиков Французской революции. Во время большого приема в особняке британского посланника его жена, с присущей ей крикливостью, распространялась о своей дорогой, дорогой королеве, об ужасах, творимых французами, о революционном позоре и о вероломстве некоторых аристократов, осмеливающихся симпатизировать убийцам порядка, приличия и сестры королевы. Эти предатели, сказала она, не заслуживают никакого милосердия.
Присутствовавший среди гостей маркиз Анжелотти едва ли мог отнести ее слова на свой счет, поскольку в то время еще не был антимонархистом, но тем не менее посчитал нужным ответить. Возможно, его уже тогда возмущали ее вульгарность и агрессивность, как сейчас ими возмущалось все большее число людей. А может, ему не нравилось, когда женщины так много говорят. Так или иначе, он, как гласит история, был настолько разгневан ее злобными выпадами против республиканцев, что хлопнул в ладоши и поднял бокал. – Я предлагаю тост за нашу хозяйку, – закричал он, – и хочу добавить, что чрезвычайно рад видеть ее в столь добром расположении духа, как рад и тому, что она теперь занимает весьма высокое положение, столь отличное от того, в котором я встретил ее впервые.
Шушуканье за столом. Все взгляды обратились к маркизу.
Где же это было, спросите вы? – выкрикнул он.
Жадное молчание.
В Лондоне, – продолжал он громко. – В Воксхолл-Гарденз, лет десять тому назад. Полагаю, я могу похвастаться, что знаком с супругой Кавалера дольше, чем кто-либо из присутствующих за этим столом, включая Его превосходительство, ее мужа.
Кавалер прочистил горло. Он был единственный, кто продолжал есть.
Итак, – продолжал маркиз, – я тогда прогуливался с друзьями, графом дель *** из здешних краев и нашим общим английским другом, сэром ***, когда ко мне вдруг подошло одно из тех созданий, что бродят по общественным паркам в поисках пропитания и готовы за него расплатиться. Той особе было не более семнадцати, и она, от шляпки до светлых чулочков, была совершенно неотразима, и у нее были немыслимо прекрасные голубенькие глазки. Полагаю, перед голубенькими глазками мы, неаполитанцы, беззащитны, как никакая другая нация. Я распростился с друзьями и, должен сказать, нашел общество восхитительного создания более привлекательным, чем можно было ожидать, хотя, будучи иностранцем, понимал далеко не все, что она болтала на своем очаровательном сельском наречии. Прелестная крошка обожала болтать, впрочем, к счастью, это было не единственное, что ей нравилось делать. Наш союз просуществовал восемь дней. Думаю, в своем ремесле она была новичком, в ней еще сохранялся аромат деревенской невинности, а это часто добавляет пикантности к тому, что можно назвать одним из наиболее доступных удовольствий большого города. Как я сказал, наш союз длился восемь дней и оставил во мне ровно столько воспоминаний, скольких и заслуживает подобное приключение. Вообразите же мою радость, когда, после стольких лет, я встретил ее снова! Попав в совершенно иную обстановку, барышня преобразилась, заняла среди нас достойное место, является украшением местного музыкального общества, предметом счастья уважаемого британского посла, дорогой подругой нашей государыни…
Говорят, приказ арестовать Анжелотти через несколько дней после приема королева отдала по просьбе жены Кавалера. Очень скоро маркиза приговорили к трем годам каторжных работ, где его приверженность конституционной монархии и сменилась идеями республиканизма. Разумеется, с тем же успехом злопыхатели могли бы сказать, что маркиз был арестован по просьбе Кавалера, от любви давно лишившегося рассудка. Но всегда и во всем вина падала на его жену. И про Героя потом, когда все было уже позади, говорили, будто он никогда не решился бы на столь ужасные поступки, если бы не влияние женщины, в которую он был беззаветно влюблен, и не ее близость к неаполитанской королеве. По собственной воле, считали люди, английский адмирал ни за что не согласился бы стать палачом при дворе Бурбонов.
В этой истории жертвами женщины считались не только мужчины, но и другие женщины. Когда все закончилось, а их действия обернулись скандалом на всю Европу, некоторые утверждали, что именно под влиянием жены Кавалера легко внушаемая королева развязала узаконенное убийство неаполитанских патриотов, – впрочем, другие настаивали, что это жестокая королева сделала доверчивую, слепо обожавшую ее наперсницу пешкой в своей игре. В любом случае, королеву судили строже, чем короля. Разве она, одна из дьявольского выводка Марии-Терезии, не подчинила себе всецело своего неотесанного, пассивного супруга? (Сам по себе король, как было принято считать, не допустил бы такой жестокости.) Женщину могут винить за само пребывание на месте преступления, пусть она была там только для того, чтобы подбодрить мужчин. Также ее обвиняют, если она, отнюдь не будучи всесильной, на месте преступления отсутствует. Когда было решено, что для придания абсолютной законности кровопролитному делу восстановления монархии в Неаполитанском заливе необходимо королевское присутствие, королева хотела, очень хотела, сопровождать мужа, быть рядом с ним и своими друзьями на «Фоудройанте». Но король, давно мечтавший побыть вдали от властной супруги, приказал ей оставаться в Палермо.
Винить в этой истории женщину или женщин – удачный способ замолчать тот факт, что все события были звеньями одной цепи, единой политики, определявшейся на флагманском корабле Героя. (Женоненавистничество часто оказывается полезно.) Отзывы о королеве грешили извечной недооценкой, на которую обречены женщины-правительницы и влиятельные жены – они неизменно становятся жертвами либо снисходительных насмешек (за не приличествующее им мужеподобие), либо ханжеской клеветы (которая обвиняет их во фривольности или сексуальной ненасытности). Впрочем, действия королевы еще вписывались в привычные рамки – правление через домашних, – и ее полномочия были законны. Но участие жены Кавалера в Белом Терроре, последовавшем за подавлением Неаполитанской республики, казалось совершенно неправомочным и оттого много более предосудительным. Что возомнила о себе эта выскочка, эта пьянчужка, эта femme fatale, [22]22
Роковая женщина (фр.).
[Закрыть]эта кривляка, эта шумливая, вульгарно одетая актриска? Субретка, незаметно пролезшая в самое сердце общественной драмы, а затем сорвавшаяся с цепи, – она ведь женщина? – а следовательно, несет полную ответственность за все, чего бы ни добивалась.
* * *
Если бы стало известно, что в течение тех шести недель, что «Фоудройант» стоял на якоре в заливе, жена Кавалера, единственная из трио, все-таки посетила несчастный город, то это, скорее всего, расценили бы как еще одно доказательство ее бессердечности. Этого не мог сделать Герой, чья роль требовала, чтобы он не покидал плавучего командного поста и как можно исправнее приводил в исполнение наказание, к которому был приговорен блестящий, разоренный Неаполь. Этого не мог сделать Кавалер, который, появляясь на палубе, был не в силах удержаться от того, чтобы не отыскивать взглядом в поднимающемся над портом амфитеатре строений и садов тот особняк, где он прожил больше тридцати пяти лет, больше половины своей жизни. Самая мысль о том, чтобы поддаться искушению сойти на берег и осмотреть разграбленное и загаженное жилище, наполняла его невыразимым горем. Но жена Кавалера решилась и однажды, обжигающе жарким июльским днем, на несколько часов сошла на берег, со смехом отмахнувшись от просьб сходивших с ума от беспокойства мужа и любовника не совершать этого безрассудного поступка.
Но я ведь переоденусь, – весело сказала она. Пока они здесь разговаривают, Фатима, Джулия и Марианна, три служанки, которых она взяла с собой из Палермо, шьют ей костюм. Разве в Палермо она, переодевшись матросом, не сопровождала Героя, и часто, на ночные вылазки в город? А для прогулки по Неаполю она наденет вдовьи одежды и так полностью спрячется от посторонних глаз.
Маленькую шлюпку с женой Кавалера, причалившую в безопасном отдалении от толкавшихся в гавани нищих, торговцев, шлюх и иностранных моряков, встретила карета с сопровождающими, находящимися на службе у англичан. Рядом, во второй карете, ждали четыре офицера «Фоудройанта», командированные беспокойным Героем с приказом не спускать глаз с Ее сиятельства и, если потребуется, отдать за нее жизнь. Они видели, как она споткнулась, когда выходила из шлюпки, а затем, задержавшись на миг, чтобы закрыть лицо черной шелковой шалью, неверной походкой пошла по причалу. Что-то рано она сегодня начала. Боже всемогущий! Я говорю, может, ей помочь? Нет, смотри-ка, выправилась. Ни для кого не было тайной, что сирена частенько прикладывается к бутылке. Но офицеры ошибались. Это было не из-за вина, которое она потягивала, пока плыла в шлюпке, а из-за оглушительного шока, который она испытала, когда, после почти четырех недель на постоянно покачивающемся корабле, вдруг ощутила под ногами твердую почву.
Она сказала кучеру, куда ехать, лакеи подсадили ее в карету, где было невыносимо жарко, она уселась поудобнее и, выглядывая из-за занавески, стала смотреть на бегущую мимо череду зданий, людей, повозок. На улицах, как всегда, толпился народ, но женщин, облаченных, как и она сама, в траур, было значительно больше, чем прежде. Она велела остановиться и купила огромный букет жасмина и бледно-розовых роз.
Открыв лицо, жена Кавалера вошла в прохладную пещеру церкви. Она попала между службами, и в церкви было очень тихо. Тут и там между летящих колонн виднелись темные коленопреклоненные фигурки молящихся. Она окунула пальцы в чашу со святой водой, преклонила колена и перекрестилась, а после этого, по местному обычаю, поднесла кончики пальцев к губам. Прежде чем пройти дальше в глубь церкви, она застыла в нерешительности, ибо не могла избавиться от ощущения, что ее сейчас узнают и люди, как в старые добрые времена, бросятся к ней, начнут прикасаться к ее платью, просить милости и подаяния у жены британского посланника, второй по значимости и влиянию женщине в королевстве. Но никто не обратил на нее внимания, и она почувствовала легкое разочарование. Знаменитость, в противоположность актрисе, вечно жаждет узнавания.
В последний год жизни в Неаполе она часто приходила после полудня в церковь Сан-Доменико-Маджоре и, притворяясь, будто изучает надписи на древних гробницах неаполитанской знати, смотрела, как люди молятся, старалась представить, какой покой возникает в их душах от присутствия некой доброжелательной субстанции, у которой всегда можно попросить защиты. Сейчас она искала защиты для другого человека. Героя мучили боли, самые разные боли – не только в руке и глазу. Он жаловался на тяжесть у сердца, а по ночам, когда она бодрствовала возле него, уже заснувшего, он так жалобно стонал. Она начала молиться про себя за его здоровье – ребенком она никогда не молилась, но сейчас чужая религия стала приносить успокоение, – и на ум часто приходил образ Мадонны. Лежа возле любимого и слушая, как корабельный колокол отбивает склянки, она убедила себя, что, если снова придет в эту церковь и сделает подношение статуе Мадонны, ее молитвы обязательно будут услышаны. Она просила защиты не для себя – для мужчины, которого любила. Она хотела, чтобы его боли прошли.
Она подошла к боковому алтарю, поставила букет в красивую позолоченную вазу у ног Мадонны, зажгла поставленные в ряд свечи, опустилась на колени и, обращаясь к статуе, начала вполголоса произносить жаркие молитвы. Закончив, она посмотрела вверх, в нарисованные голубые глаза Мадонны, и увидела в них сочувствие. Какая она красивая. До чего же глупо я себя веду, подумала она, и сразу испугалась: не услышит ли Мадонна ее мыслей. Рядом с цветами она положила пожертвование, крупную сумму, в бархатном мешочке.
Никто к ней не подходил, но появилось отчетливое ощущение, что за ней наблюдают. Однако стоило ей обернуться – она увидела у задней колонны широкоплечего человека с пухлыми губами и узнала его, – как он тут же отвел глаза. Видимо, хочет, чтобы она сама подошла.
Он улыбнулся и поклонился. Сказал, что для него встреча с ней – большой сюрприз. Он не добавил: здесь. Конечно, это не сюрприз. У Скарпиа были шпионы на «Фоудройанте», которые и сообщили ему о предстоящей поездке жены Кавалера на берег. Когда причалила ее шлюпка, Скарпиа ждал в порту и проследил за ней до церкви. Она не могла оценить недавних изменений в наружности Скарпиа, который больше не носил своего страшного плаща, а снова был одет в костюм благородного господина, зато от внимания Скарпиа не ускользнули перемены во внешности стоявшей перед ним женщины, когда-то знаменитой красавицы, сумевшей вскружить голову наивному британскому адмиралу. Да, должно быть, в Палермо не жизнь: а сплошное обжорство. Но у нее красивое лицо и красивые ноги.
Смелость Вашего сиятельства достойна восхищения. И все же находиться в городе небезопасно.
Здесь я чувствую себя вполне спокойно, – ответила она. – Я люблю бывать в церкви.
Так же, как и Скарпиа. Церкви напоминают ему о том, что для него наиболее привлекательно в христианстве. Не о доктринах, но об исторической связи со страданием: богатая палитра изобретательных мучеников, пыток инквизиции, истязаний лишенных царствия небесного.
Вне всякого сомнения, Ваше сиятельство молились за благополучие Их величеств и скорое восстановление порядка в этом несчастном государстве.
Моя мать нездорова, – ответила она, злясь на себя, что нашла нужным солгать.
Собираетесь ли вы посетить свой бывший дом? – осведомился Скарпиа.
Разумеется, нет!
Мне никогда особенно не нравилась эта церковь, столь милая знатным господам. Другое дело – та, прихожанином которой я являюсь, это церковь Кармины, что на рыночной площади. Кстати, на два часа там назначена казнь.
Церковь Черной Мадонны, – сказала жена Кавалера, притворяясь, будто не поняла приглашения.
Вы можете своими глазами увидеть, как несколько главных предателей понесут справедливое наказание, – сказал Скарпиа. – Но, вероятно, Ваше сиятельство не в силах присутствовать при этом зрелище, столь радостном для всех верноподданных Их величеств.
Если нужно, она вполне способна это вынести. Храбрый человек спокойно смотрит на кровь. Какая разница? Она может смотреть на что угодно. Она не брезглива. И она не какая-нибудь нервическая, сентиментальная глупышка вроде мисс Найт. Но она не могла заставить себя принять вызов Скарпиа.
Скарпиа выждал минуту. Во время молчания (ставшего ее ответом) начался Те Deum. [23]23
«Тебя, Господи, славим» (лат.),благодарственный молебен.
[Закрыть]
Или давайте займемся тем, что доставит вам удовольствие, – продолжал Скарпиа въедливым, липнущим голосом. – Ваше сиятельство может располагать мною столько, сколько пожелает.
Церковь стала наполняться людьми, и на них уже обращали внимание.
Пожалуй, стоило бы воспользоваться случаем и провести часок со Скарпиа, подумала жена Кавалера. Королеве может быть интересно ее мнение о шефе полиции. Но она понимала, что пока она будет излагать свое мнение о нем, он в то же самое время будет излагать свое мнение о ней. Все ее инстинкты говорили: будь осторожна! И, поскольку она была женщиной: будь очаровательна!
Он обмакнул пальцы в чашу и предложил ей святой воды. Она с серьезным выражением лица кивнула, коснулась его пальцев и перекрестилась. Благодарю вас.
Они вышли на площадь, над которой висело зыбкое, жаркое марево, и она купила с лотка пакет подгоревших, посыпанных сахаром пирожных, несмотря на то, что Скарпиа предостерег ее от этого. – О, у меня превосходное пищеварение, воскликнула жена Кавалера. Мне все годится.
Он еще раз предложил сопровождать ее, и она снова отказалась. Может, она и хотела бы немного погулять, тайно погулять по городу, в котором провела треть жизни. Но не с ним. Почему он вечно улыбается? Наверное, считает себя неотразимым. Он и правда так считал. Скарпиа знал, как действует на женщин, не красотой (он не был красив), но сильным взглядом, заставлявшим сначала отворачиваться, а потом снова смотреть на него; хрипловатым, низким голосом; привычкой переминаться с ноги на ногу; изысканностью наряда; безупречностью чуть грубоватых манер. Но жена Кавалера не любила откровенно мужественных мужчин. Ей и думать не хотелось о том, какой он любовник. Также ей трудно было представить, чтобы кто-то не искал одобрения и вообще не заботился о мнении других; а она подозревала, что он именно такой. Должно быть, правду говорят о Скарпиа, будто бы он очень злой. Но об этом ей тоже не хотелось думать. Среди множества вещей, о которых она теперь предпочитала не думать, была и человеческая порочность. Зло – как пространство. Как все пространство, какое только есть. Когда вы думаете, что дошли до предела, ваше воображение способно нарисовать лишь некую границу, стену, а это означает, что за ней, С другой стороны, есть что-то еще; если вы считаете, что достигли дна, снизу непременно кто-то постучится.
Ей хотелось поскорее сесть в прохладную карету и съесть пирожные.
Стало быть, мое общество вас не привлекает?
Больше не смущаясь, она легким тоном ответила, что вынуждена отказаться от удовольствия, поскольку…
Этим вы огорчите самых преданных ваших обожателей?
…поскольку я должна как можно скорее вернуться на «Фоудройант», – спокойно продолжила она. Они стояли рядом с ее каретой.
Как она смеет ему отказывать! Но, быть может, все-таки удастся ее спровоцировать. Ведь ходила же история про эту лисицу и Анжелотти, будто они были любовниками? В надежде вызвать у нее неприятное или неловкое воспоминание, он сообщил: Анжелотти, сбежавшего в Рим, только что арестовали.
Уверен, эта новость вас порадует.
Ах да, Анжелотти, – сказала жена Кавалера.
Она, конечно, не простила Анжелотти. Но эта обида похоронена под огромным ворохом других эмоций и событий, сглажена многими победами, великим счастьем. Жена Кавалера всегда гордилась тем, что не умеет таить обид. И если она желает смерти всем конспираторам, то лишь потому, что этого желает королева. Отсутствие сострадания (к Цирилло) являлось состраданием к другому человеку (королеве). Она не более жестока, чем Герой или Кавалер. Самой жестокой из них она кажется только потому, что наиболее чувствительна – женщина должна быть чувствительной. Но чувствительные женщины, не имеющие власти, реальной власти, обычно кончают тем, что становятся жертвами.
Здесь уместно промотать пленку и перенестись в будущее.
* * *
17 июня 1800 года. Королева Неаполя, продолжавшая жить в Палермо и ни разу, несмотря на то, что с момента восстановления королевского правления прошел уже год, не посещавшая своей первой столицы, прибыла с коротким визитом в Рим. Это произошло накануне того дня, который должен был стать днем решающего сражения с Наполеоном.
Сегодня она давала прием, чтобы отпраздновать полученное утром известие о победе австрийских войск над Наполеоном под Маренго. За этим приятным, но ложным сообщением (на самом деле, сражение выиграл Наполеон) достаточно скоро, днем, последовало короткое сообщение об истинном положении дел. Анжелотти, которого вот-вот должны были в кандалах препроводить в Неаполь и там повесить, – отнюдь не для того, чтобы, как утверждают клеветники, доставить удовольствие жене Кавалера, в данный момент вместе с мужем и любовником направлявшейся в Англию, – сбежал из тюремной крепости Сант-Анжело, где сидел уже более года. Королева страшно разгневалась на Скарпиа, которого вызвала из Неаполя и поселила в одном из верхних этажей Палаццо Фарнезе. Она ожидает от самого верного своего слуги скорейшего и неотвратимого отмщения. Разыщите его сегодня же, – велела она, – а иначе… – Ваше величество, – ответил барон, – можете считать, что ваше приказание уже исполнено.
Тюремного стражника, который помог негодяю сбежать, уже схватили, доложил Скарпиа королеве, и тот, перед тем как умереть (допрос оказался чересчур строгим), раскрыл, куда направляется беглец: в церковь, где у его семьи есть часовня. И хотя к тому моменту, когда Скарпиа добрался до церкви, Анжелотти успел скрыться, показания против его сообщника уже получены. – Тоже якобинец из благородных, – сказал Скарпиа. – Они, разумеется, называют себя либералами или патриотами. Но этот будет похуже прочих. Художник. Эмигрант без роду без племени. Он даже не совсем итальянец. Воспитывался в Париже – его отец, женившийся на француженке, был другом Вольтера. А сам он учился у Давида – официального художника Французской революции.