355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сюзанна Тамаро » Поступай, как велит тебе сердце » Текст книги (страница 4)
Поступай, как велит тебе сердце
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:40

Текст книги "Поступай, как велит тебе сердце"


Автор книги: Сюзанна Тамаро



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Не подумай, что мне было легко отречься от себя и развить характер. В глубине моей души что-то непрестанно противилось; одна часть меня желала, чтобы я оставалась самой собой – другая хотела быть любимой и пыталась приспособиться к требованиям мира. Какая тяжкая борьба! Я терпеть не могла свою мать – поверхностного, пустого человека. Мне были отвратительны эти черты, и, тем не менее, против своей воли, я становилась в точности такой же, как она. Вот он, выкуп, который платит почти каждый: ни один ребенок не может жить без любви. И поэтому ты приспосабливаешься, ведешь себя, как тебе велят, даже если ты не согласен, даже если душа твоя против. Сила действия этой пружины не исчезает с возрастом: как только у тебя появляются дети, без твоего ведома и желания она снова движет твоими поступками. Вот и я, когда стала матерью, была совершенно уверена, что поведу себя иначе. Я и повела себя иначе – только отличие было поверхностным, а по сути – все то же. Стараясь не ничего не навязывать твоей матери – в противоположность тому, как на меня давили в детстве, – я всегда предоставляла ей свободу выбора, хотела одобрить любой ее поступок, и потому то и дело повторяла: «Мы разные люди, но именно поэтому должны уважать друг друга».

И тут была ошибка – огромная ошибка. Знаешь какая? Моя неуверенность в себе. Я стала взрослой, но по-прежнему без конца во всем сомневалась. Я не любила себя, не могла относиться к себе с уважением. Благодаря невероятной чуткости, которая присуща всем детям, твоя мать поняла это очень быстро: она ощутила, что я была слабой, хрупкой, что надо мной легко взять верх. Когда я думаю о наших отношениях, мне приходят на ум дерево и растение-паразит. Дерево старше и выше, оно уже прожило в мире немало лет, и корни его уходят глубоко в землю. Однажды на нем поселяется растение, у которого вместо корней отростки с усиками – ими оно цепляется за ствол. Проходит год-два, и растение добирается уже до самой кроны. Дерево теряет листья, а паразит все зеленеет – растет и растет, впивается в дерево, покрывает его целиком, не оставляя ему ни луча солнца, ни капли воды. Тогда дерево засыхает и умирает, и лишь ствол его стоит еще какое-то время, служа опорой повисшему на нем растению.

Пережив смерть твоей матери, долгие годы я не думала о ней. Порой я понимала, что почти забыла ее, и обвиняла себя в черствости. Конечно, мне нужно было думать в первую очередь о тебе, это правда – но дело было не в этом, или не только в этом. Горечь поражения была такой жгучей, что я попросту не могла себе в этом признаться. Лишь в последние несколько лет, когда ты стала отдаляться от меня, искать свой путь, мысли о твоей матери все чаще стали приходить ко мне, преследовать меня. Больше всего я сожалею о том, что мне не хватило духу пойти ей наперекор, сказать хоть раз: «Это безумие, ты совершенно неправа». Я ощущала, что в ее рассуждениях сквозили опаснейшие намерения, которые для ее же блага мне следовало пресечь – но я не вмешивалась. Бездействие было непозволительной роскошью, речь шла о жизни моей дочери – но я не вмешивалась, потому что таков был урок, который преподала мне мать: для того, чтобы тебя любили, нужно сглаживать углы и притворяться тем, кем ты не являешься на самом деле. Илария была по характеру сильнее меня, настойчивей – и я боялась споров, боялась пойти ей наперекор. Если бы я любила ее на самом деле, то рассердилась бы, поступила с ней сурово; мне следовало заставить ее совершить определенные поступки – а каких-то не совершать вовсе. Может, на самом деле, этого она и хотела, может, именно это ей и было нужно.

Кто скажет, почему прописные истины даются нам труднее всего? Если бы я тогда поняла, что важнейшее свойство любви – сила, все сложилось бы совершенно иначе. Но для того, чтобы иметь силу, нужно любить самого себя; а для этого нужно знать себя в полной мере, знать о себе все, видеть даже самые темные уголки своей души – видеть и то, что принять труднее всего. Как научиться этому, когда тебя то и дело захлестывает суета? Узнать и принять себя в полной мере под силу только человеку, наделенному исключительными способностями. Простых смертных вроде меня или моей матери постигает судьба веток или бутылок из пластика. Какой-то человек – или ветер – внезапно забрасывает тебя в реку, тебя подхватывает течение, и благодаря материалу, из которого ты сделан, ты не тонешь и держишься на плаву – уже это представляется тебе победой; и вот, ты начинаешь нестись все быстрей – туда, куда увлекает тебя поток. То и дело ты цепляешься за какой-нибудь корень или валун: вода хлещет твои бока, покуда не поднимется волна и не освободит тебя снова; и ты опять плывешь по течению. Когда вода спокойная, ты держишься на поверхности; в стремнинах погружаешься на дно. Ты не знаешь, куда тебя несет – и не спрашиваешь себя об этом. В самых тихих водах тебе даже удается разглядеть берега, причалы, кустарники у воды, – но толком ничего не видно, различаешь только форму, цвет: тебя несет слишком быстро, и ты не успеваешь разглядеть что-то еще. Потом, со временем, когда большая часть пути уже позади, берега становятся пологими, река разливается шире, и земля исчезает из виду. «Куда меня несет?» – спрашиваешь ты себя… и попадаешь в открытое море.

Большая часть моей жизни прошла именно так. Я не плыла, все больше барахталась: неловко, с трудом, безо всякой радости; моего искусства хватало лишь но то, чтобы удержаться на плаву.

Зачем я пишу тебе все это? К чему вся эта длинная и очень личная исповедь? Наверное, теперь тебе уже надоело читать, ты нетерпеливо и недовольно перелистываешь одну страницу за другой. К чему она клонит, спрашиваешь ты себя, что хочет сказать? И, правда, в своих рассуждениях я часто отвлекаюсь, зачастую отступаю от главного пути и сворачиваю на другие тропинки. Может показаться, что я потерялась – не исключаю, что так оно и есть на самом деле. Но лишь таким образом можно найти то, что ты так стремишься отыскать – самую суть.

Помнишь, как ты училась печь блины? Помнишь, я сказала тебе: когда ты подбрасываешь блинок, нужно думать о чем угодно, только не о том, как он упадет на сковородку. Если будешь думать о том, куда он должен приземлиться, перевернувшись в воздухе, можешь быть уверена: он сложится гармошкой или шлепнется прямо на плиту. Чудно, и все же, это правда: нужно забыть о цели, чтобы достичь того, к чему ты стремишься.

А я покуда стремлюсь на кухню. Мой желудок ноет, и у него есть повод: пока мы плыли с тобой по реке и пекли блины, пришла пора ужинать. Так что теперь я тебя покину, послав тебе сперва еще один ненавистный поцелуй.

29 ноября

Вчерашнее ненастье не обошлось без жертв – я обнаружила это сегодня утром, когда по обыкновению прогуливалась в саду. Как будто мне шепнул что-то на ухо ангел-хранитель: обычно я просто обхожу вокруг дома, но тут мне вздумалось прогуляться до бывшего курятника, в котором нынче хранится навоз. И вот, когда я брела вдоль заборчика, который отделяет нашу землю от владений семейства Вальтер, я заметила на земле что-то темное. Сначала мне показалось, что это шишка – но она шевелилась. Я забыла очки в доме, и потому, только лишь пригнувшись пониже, увидела, что на земле лежит дрозд. Я принялась ловить его, рискуя поломать кости: стоило мне подобраться, он отпрыгивал все дальше. Будь я моложе, без труда изловила бы его, но теперь я слишком неповоротлива. В конце концов, мне пришла в голову гениальная мысль: я сняла с головы платок и набросила на птицу. И так, в платке, принесла ее домой и посадила в старую коробку из-под ботинок, положив внутрь старые тряпочки, и проделав в крышке дырочки, чтобы проходил воздух – одно отверстие сделала побольше, чтобы дрозд мог просунуть в него голову.

Покуда я все это пишу, он тут со мной на столе, я его еще не кормила, потому что он все никак не успокоится. Я чувствую, как он распереживался, и сама начинаю волноваться. Вижу его испуганный взгляд и не знаю, что делать. Если бы сейчас передо мной появилась фея – представь: яркая вспышка, и вот она стоит между плитой и холодильником, – знаешь, о чем я попросила бы ее? Я попросила бы у нее кольцо царя Соломона, то самое волшебное кольцо, надев которое, начинаешь понимать языки всех животных на свете. Тогда я могла бы сказать дрозду: «Не бойся, малыш, я человек, но желаю тебе добра. Я вылечу тебя и накормлю, а когда ты поправишься, отпущу тебя на волю».

Однако, вернемся к нашим разговорам. В прошлый раз мы расстались на кухне, после того как я рассказала тебе бесхитростную притчу о блинах. Наверное, ты рассердилась. Когда мы молоды, мы полагаем, что о важных вещах пристало рассуждать высоким штилем. Незадолго до отъезда ты спрятала под моей подушкой письмо, в котором пыталась объяснить, что именно не дает тебе покоя. Ты сейчас далеко, и я могу сказать тебе: кроме того, что у тебя на душе неспокойно, я больше ничего из того письма не поняла. Ты объясняла слишком расплывчато, неясно. Я человек простой, в мои времена все было иначе: белое называли белым, а черное черным. Я верю, что все трудности можно преодолеть, если открыто проживать каждый день, стараясь видеть мир таким, каков он есть на самом деле – а не таким, каков он, по чьему-либо мнению, должен быть. Если мы избавляемся от хлама, от всего чужого, внешнего, наносного, то уже становимся на верный путь. Мне кажется порой, что от книг, которые ты читаешь, немного толку – они вносят сумятицу в твою душу, подобно каракатицам, которые, удирая, оставляют за собой черное облако.

Прежде чем мы определились окончательно с отъездом, ты предложила мне выбор: или учеба за границей, или курс психотерапии. Я ответила тут же, помнишь? Хоть на три года поезжай за границу, но к психотерапевту не пойдешь ни в коем случае; я тебя не пущу, даже если сама за все заплатишь. Ты опешила от моих слов – ты полагала, наверное, что я сочту психотерапию меньше злом. Мы больше не спорили об этом, и все же, думаю, ты решила, что я слишком стара и ничего не смыслю, что плохо представляю себе, о чем речь. Ошибаешься – напротив. Я слышала о Фрейде еще в детстве. Один из братьев моего отца был врачом; он учился в Вене, и одним из первых познакомился с его теориями. Будучи большим поклонником Фрейда, каждый раз, приходя к нам обедать, он пытался убедить моих родителей в силе его учения. «Вы мне ни за что не докажете, что сон, в котором я вижу спагетти, говорит о страхе смерти, – недовольно возражала ему мать. – Если мне снятся спагетти, это говорит лишь о том, что я хочу есть». Напрасно мой дядя толковал ей о том, что ее нежелание признать этот факт говорит лишь об отрицании подсознательных мотивов; что, несомненно, спагетти означают страх смерти, потому что они по форме напоминают червей, обитающих в сырой земле, в которую однажды все мы обратимся. Что ему на это отвечала моя мать? Задумавшись на мгновение, она раздраженно вопрошала: «Ну, а если мне снятся макароны?»

Однако, с приверженцами психоанализа мне пришлось столкнуться не только в детстве. Твоя мать лечилась у психотерапевта (во всяком случае, он считал себя таковым) на протяжении десяти лет, до самого последнего своего дня. Все это время я видела, как ухудшалось ее состояние. Сказать по правде, поначалу Илария ни о чем не говорила – такие вопросы, как известно, относятся к области врачебной тайны. Однако, что меня поразило сразу же – неприятно поразило – с первых дней она сделалась полностью зависима от него. Уже через месяц вся ее жизнь вращалась вокруг сеансов, вокруг того, о чем с ней беседовал этот господин. Скажешь, во мне говорит ревность. Может и так, но это чувство не было самым сильным: я больше тревожилась оттого, что моя дочь впала в новую зависимость – сначала это была политика, потом – отношения с этим человеком. Илария познакомилась с ним во время учебы на последнем курсе в университете; в Падую она и ездила раз в неделю. Узнав об этом, я очень удивилась и спросила: «Неужели хорошего психотерапевта нельзя найти где-то поближе?»

С одной стороны, я вздохнула с облегчением, когда узнала, что Илария решила побороть свое неизменно-кризисное состояние и обратилась к врачу. По сути, говорила я себе, если Илария попросила кого-то о помощи, это уже шаг вперед; с другой стороны, понимая, насколько она уязвима, я тревожилась: хорошему ли врачу она доверилась? Прикасаться к душе другого человека всегда нужно с величайшей осторожностью. «Как ты с ним познакомилась? – спрашивала я у нее. – Кто тебе его порекомендовал?» Вместо ответа она лишь пожимала плечами. «Что именно тебя интересует?» – говорила она и погружалась в молчание, давая понять, что разговор окончен.

В Триесте Илария жила в своем доме, но мы встречались и обедали вместе хотя бы раз в неделю. До того, как она повстречала своего терапевта, наши разговоры за обедом были, по обоюдному согласию, исключительно поверхностными. Мы говорили о погоде, о местных происшествиях. Если погода была хорошей, а в городе ничего не случилось, то мы почти все время молчали.

Однако, уже после третьей или четвертой поездки в Падую наступили перемены. Раньше и я, и она болтали о пустяках – теперь Илария задавала вопросы. Она хотела знать все о прошлом, обо мне, о своем отце, о наших отношениях. В ее голосе не было доброты, простодушного любопытства: она вопрошала тоном следователя. Она часто повторяла вопросы, интересуясь малейшими подробностями, сомневалась в достоверности тех событий, в которых сама участвовала и которые сама прекрасно помнила; мне казалось в те минуты, что я говорю вовсе не со своей дочерью, а с прокурором, который любой ценой пытается вытянуть из меня признание в совершении преступления. Однажды, потеряв терпение, я сказала: «Говори прямо, что ты хочешь у меня выпытать». Она посмотрела на меня насмешливым взглядом, взяла в руки вилку, принялась постукивать ею о край бокала – и когда раздалось «дзинь», сказала: «Меня интересует лишь одно, самое главное: хочу выяснить, когда ты и твой муженек подрезали мне крылышки».

В тот день я решила, что больше не потерплю давления с ее стороны; уже на следующей неделе мы договорились по телефону, что Илария придет, но при условии, что наша беседа будет похожа не на допрос, а на человеческий разговор.

У меня совесть была нечиста? Без сомнения. Я о многом должна была рассказать твоей матери – но я считала, что не могу и даже не имею права говорить о сокровенном под давлением, как на допросе. Пойти у Иларии на поводу означало признать себя виновной, и ее – жертвой, без возможности обжаловать приговор, и мы уже не смогли бы строить отношения на равных.

Я вернулась к разговору о лечении много месяцев спустя. К тому времени Илария общалась со своим врачом еженедельно по выходным; она очень похудела, и в ее речах было необычайно много бессмыслицы. Я рассказала ей о брате своего отца, о его увлечении психоанализом, и потом, как бы невзначай, спросила: «Какую школу исповедует твой врач?» «Никакую, – ответила она, – точнее, ту, которую сам и основал».

С той поры мое беспокойство переросло в настоящую тревогу. Мне удалось выяснить фамилию врача, я навела справки, и вскоре обнаружилось, что формально он врачом и не был. Надежды, которые я питала поначалу, в одночасье испарились. Разумеется, меня тревожил не сам по себе факт, что у него не было диплома – но отсутствие диплома вкупе с тем, что состояние Иларии неизменно ухудшалось. Я думала: если лечение дает плоды, после первоначального кризиса следует выздоровление; постепенно, преодолевая сомнения и желание повернуть назад, человек одолевает путь к исцелению. Твоя мать, напротив, постепенно совсем перестала интересоваться окружающим миром. Она окончила учебу в университете и уже несколько лет нигде не работала. Она растеряла немногих друзей, которые у нее были когда-то. Все силы Илария посвящала дотошному изучению внутренних мотивов и занималась этим с увлечением энтомолога. Мир вращался вокруг того, что ей приснилось ночью накануне, вокруг пары слов, которые я или ее отец произнесли двадцать лет назад. Ей становилось все хуже, а я чувствовала себя совершенно беспомощной.

Лишь по прошествии трех лет на короткое время вспыхнул луч надежды. Весной, после Пасхи, я предложила ей съездить куда-нибудь вместе; к моему великому удивлению, Илария не отмела эту мысль сразу же, а, оторвав взгляд от тарелки, посмотрела на меня и сказала: «А куда мы поедем?» «Не знаю, – ответила я, – куда захочешь, куда взбредет в голову, туда и поедем».

Мы с нетерпением дождались окончания обеденного перерыва, и в тот же день принялись обивать пороги туристических фирм. Несколько недель мы выбирали, куда поехать, и, наконец, решили отправиться в Грецию, на острова Крит и Санторини, в конце мая. Сборы перед отъездом объединили нас, как никогда прежде. Укладывая чемоданы, Илария очень переживала – она смертельно боялась забыть что-то важное. Тогда я подарила ей тетрадку, и сказала: «Запиши сюда все, что хочешь взять с собой, а когда положишь какую-то вещь в чемодан, ставь в списке рядом с этим словом крестик».

По вечерам, засыпая, я думала: как жаль, что мне эта мысль не пришла в голову раньше: путешествие лучше всего помогает наладить отношения. За неделю до отъезда, в пятницу, позвонила Илария. В ее голосе был ледяной холод. Мне показалось, она звонила с таксофона на улице. «Я еду в Падую, – сказала она, – вернусь самое позднее во вторник вечером». «Отчего такая спешка?» – спросила я, но она уже повесила трубку.

До самого четверга от нее не было ни слуху, ни духу. В два часа пополудни зазвонил телефон. Она пыталась быть твердой, но в голосе звучало сожаление. «Прости, – сказала она, – я не поеду с тобой в Грецию». Она ждала, что я отвечу – и я тоже молчала. Наконец, я проговорила: «Что ж, очень жаль. Но я все равно поеду». Она поняла, что огорчила меня, и постаралась оправдаться: «Иначе я пыталась бы убежать от себя самой».

Как ты можешь себе представить, путешествие было невероятно тоскливым. Я старалась вслушиваться в рассказы экскурсоводов, проявлять интерес к археологическим находками, получать впечатления от природы – но думать я могла только о твоей матери, о том, что с ней творится.

Илария, говорила я себе, похожа на дачника, который посадил семена в огороде и, едва увидев первые росточки, испугался, что они могут погибнуть. И вот, чтобы защитить их от непогоды, от дождя и ветра, он покупает рулон прочного целлофана и расстилает его над грядками; чтобы защитить поросль от насекомых и личинок, он ее обильно опрыскивает, не жалея пестицидов. Он работает без устали, без отдыха, каждую минуту, и днем и ночью думает лишь о том, как защитить огород. И вот, однажды утром он поднимает целлофан, и к своей великой печали видит, что все растения погибли. Расти они сами по себе, некоторые все равно погибли бы, но большинство могли бы выжить. Рядом с теми, что посеял дачник, выросли бы другие, чьи семена разносит ветер или насекомые; какие-то побеги оказались бы сорняками, которые нужно выкорчевать; иные превратились бы в цветы, украсив собой огород. Понимаешь? Нужно быть открытым жизни: если ты, заботишься лишь о том, что происходит в твоей собственной душе, ничего не замечая вокруг, значит, ты уже умер, хотя все еще дышишь.

Слушаясь во всем повелений рассудка, Илария подавила в себе голос сердца. В разговорах с ней я даже боялась произносить это слово. Однажды, когда она была подростком, я ей сказала: сердце – средоточие духа. На следующее утро я обнаружила на столе в кухне словарь, открытый на слове «сердце», и красным карандашом было подчеркнуто определение: «Центральный орган кровообращения в виде мускульного мешка».

В наши дни со словом «сердце» мы связываем нечто банальное, неполноценное. В годы моей молодости еще можно было произносить это слово без стеснения, теперь же, напротив, его чураются. Если о нем и вспоминают порой, то лишь потому, что оно болит: речь идет не о сердце как таковом, а о сердечнососудистой системе, о болезни; но о сердце как средоточии человеческой души больше никто не вспоминает. Столько раз я пыталась понять, отчего оно так. «Безумец, кто полагается на свое сердце», – часто повторял Августо, цитируя Библию. Но почему такой человек непременно безумец? Может, потому что сердце подобно камере сгорания? Потому что внутри него темнота и огонь? Разум развился лишь в последние века, а сердце билось в людях с начала времен. Выходит, тот, кто полагается на свое сердце, кто прислушивается к его голосу, тот ближе к миру животных, к неуправляемым стихиям, – а человек, который полагается на рассудок, ближе к высоким материям. Но что если на самом деле все не так, а наоборот? Что если именно царство рассудка обедняет нашу жизнь?

На обратном пути из Греции по утрам я стала прогуливаться у капитанской рубки. Мне нравилось заглядывать через окошко внутрь, рассматривать радар и все прочие замысловатые приборы, которые помогали определить наши координаты в море. Однажды, глядя на дрожащие на ветру антенны, я подумала, что человек подобен приемнику, который способен настроиться только на одну частоту. Как в дешевых маленьких радио: хотя на шкале обозначены все частоты, на самом деле, крутя ручку настройки, можно поймать лишь одну или две волны, на всех остальных слышно только шипение. Мне кажется, когда человек во всем полагается на рассудок, происходит что-то подобное: из всего мира чувств, что нас окружает, он воспринимает лишь ограниченную область. Да и там царит сумятица, ведь она битком набита словами, и эти слова не выводят нас из тупика, так что мы бесконечно ходим по кругу.

Понимание требует тишины. В молодости я этого не знала, но зато ощутила теперь, слоняясь по тихому и пустынному дому, как рыбка по аквариуму. Так же в точности бывает, когда делаешь уборку: если ты только подметаешь пол веником, часть пыли поднимается в воздух и потом оседает снова; но если протереть пол влажной тряпочкой, он засверкает чистотой. Тишина, как влажная тряпочка, удаляет пыль суеты. Рассудок – пленник слов, им владеет суматошная пляска мыслей. А сердце дышит, из всех органов лишь оно бьется – и через это биение обретает гармонию с ритмом вселенной.

Иной раз случается, что я забываю выключить телевизор, и он работает весь день; даже если я не смотрю его, шум следует за мной из комнаты в комнату, и вечером, когда ложусь спать, мне трудно успокоиться, я долго не могу уснуть. Непрестанный шум, трескотня – это своего рода наркотик: когда к нему привыкаешь, уже не можешь без него обойтись.

На этом мне придется поставить точку, продолжать я пока не в силах. Страницы, которые я написала сегодня, немного напоминают торт, приготовленный сразу по нескольким рецептам: немного фруктов и творога, изюма и рома, печенья и марципанов, шоколада и клубники – в общем, одно из тех неудобоваримых произведений кулинарного искусства, что ты однажды принесла мне на пробу, сообщив, что это называется nouvelle cuisine. Винегрет? Наверное. Попади эти страницы в руки к философу – наверняка он не удержался бы и исчеркал все красным карандашом, как старый школьный учитель: «несвязно», «выходит за рамки темы», «необоснованно диалектически».

А представь, если бы все это прочитал психолог! Он мог бы написать целую диссертацию о том, как я утратила связь со своей дочерью, не осознавая своих подсознательных мотивов. Допустим, я о многом не ведала – но какое теперь это имеет значение? У меня была дочь, ее больше нет. Она погибла, разбилась на машине. В тот самый день я ей сказала, что человек, которого она считала отцом – и который, как она была убеждена, причинил ей столько горя, – не был ее отцом на самом деле. Тот день запечатлен в моей памяти будто на кинопленке – только изображение застыло, оно не движется на экране. Я отчетливо помню последовательность эпизодов, помню в них любую мелочь, помню все. Этот день по-прежнему во мне, в моих мыслях, я вижу его во сне и наяву. Он будет со мной и после моей смерти.

Дрозд проснулся, он то и дело просовывает голову в дырочку и требовательно пищит. Он почти что говорит: «Я голоден! Чего ты медлишь, корми меня!» Я встала, открыла холодильник и посмотрела, есть ли что-нибудь подходящее для птицы. Ничего не нашлось, я решила позвонить синьору Вальтеру и спросить, нет ли у него червей. Набирая номер, я посмотрела на дрозда и сказала: «Малыш, как же тебе повезло: ты вылупился из яйца и, встав на крыло, позабыл облик своих родителей».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю