355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сюэмин Пэн » Мама » Текст книги (страница 4)
Мама
  • Текст добавлен: 9 апреля 2021, 08:30

Текст книги "Мама"


Автор книги: Сюэмин Пэн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Глава 8

Для отчима развод стал настоящим облегчением. Но для мамы он обернулся ещё большим унижением, ещё большим страданием. Когда отчим брал её из равнинной Чэтуку в эти высоченные горы, он думал, что судьба её будет стоять на недостижимой вершине и глядеть сверху на холмы, а до рая будет рукой подать. Никто не мог знать заранее, что он скрутит ей «козлом» руки и толкнёт её с самой высокой горы прямиком в самое тёмное ущелье. В глубине этой пучины были ядовитые плевки и колкие взгляды, бесконечные издевательства и нескончаемые оскорбления.

Весна на западе Хунани – и в городе, и в деревне – всегда была омыта водой. Всё было новым, светлым и ярким, отмытым от всякой скверны. Такими были горы, такими были реки, такими были деревья, земля и солнечный свет. Солнце легонько касалось губами глазури нежных, молодых побегов, и влажные просверки ложились на зелень, как дрожащие пятна. Они выплёскивались на неё изумрудными тенями и колючими шипами. Околдованные весной кукушки рассыпались на залитых весенним светом ветвях и самозабвенно куковали. Они возглашали весну, они подзывали людей, они подманивали первые весенние чувства.

К тем, кто трудится, и весна приходит раньше. А ранней весной работы никогда не бывает мало. Едва очнувшись на рассвете, взрослые обитатели Шанбучи будили всю деревню своей деловитой суетой. По дворам разносились звуки хлопающих дверей. Понукали скот. Призывные крики бригадира, разносившиеся с вышины, лишали деревню последних остатков покоя.

Бригадир всегда забирался на высокий склон и, приставив руки ко рту на манер рупора, орал: «НА – РА – БОТУ! НА – РА – БОТУ! НА – РА – БОТУ!»

На его шее вздувались, как толстые корни, синие жилы.

Мама всегда тихонько посмеивалась: «Гляди как надрывается, сейчас обосрётся с натуги».

Когда крики бригадира смолкали, из тумана выныривал сонный мужской или женский голос: «Что сегодня по плану?»

Бригадир отвечал: сажать рассаду, или там полоть сорняки, или молотить рис, или собирать тунговое масло.

Эти грубые звуки, сделав несколько кругов на деревней, опускались на землю, как благовестие Будды.

Я до сих пор до умопомрачения люблю эти звуки деревенского утра, что разрывают его тонкую дымку, пропитанную утренними росами.

Мама всегда была одной из самых первых. Но в тот день, когда сажали рассаду, она припозднилась. Сестрёнка болела, и мама сперва должна была сварить ей лекарство и приготовить кашу на завтрак. Когда мама быстрым шагом подошла к бригадному полю, начальник как раз раздавал наряды. Когда он выкрикивал чьё-нибудь имя, этот человек подходил к нему и брал у него наряд. Все, кто получил своё, могли отправляться на поле. Он выкрикивал всех по очереди и довольно скоро дошёл до конца, но мамино имя так и не прозвучало.

Мама спросила:

– А я?

Бригадир ответил:

– А ты нет.

– Это ещё почему?

– Опоздала.

– У меня дочка болеет. Всего-то капельку опоздала, только начали.

– А не хрен опаздывать.

– Впредь уж не опоздаю.

– Да что толку-то? Что мне твоё впредь.

– И что же мне делать?

– А что хочешь, то и делай. Мне-то что.

– Запрещаешь мне работать, а как мне жить, как мне есть-то?

– Как хочешь, так и ешь. Я тебе есть не запрещаю.

– Раз запрещаешь работать, считай, без куска меня оставляешь.

Тут хмуривший брови бригадир вдруг загудел низким басом:

– Сестрица! Стыд-то поимей! Говорю тебе по-нормальному, что бузишь без повода! Где я тебе что запрещаю? Что мне за дело до твоих аппетитов? Что ты на меня всех собак навешиваешь, а?

Мама отвечала:

– Я на тебя вину не валю. Я тебя просто прошу дать мне наряд. Если околею, то и бог с ним. А вот детей жалко.

Бригадир заорал:

– Что мне за чёртово дело до твоих детей! Ты погляди, уже все места на поле разобраны. А тебе места нет!

Мама ткнула пальцем в один уголок:

– Вон смотри, там ещё есть свободное место!

– Там не сажаем.

– Пусто-пустёхонько, чего не сажаем-то?

– Я сказал не сажаем, значит, не сажаем! Кто здесь бригадир: ты или я? А то ступай, сама паши, сама сажай!

Мама знала, что бригадир просто хочет над ней поиздеваться, посмеяться над её горем. Сдерживая гнев и слёзы, она сказала:

– И буду.

Бригадир увидел, что ему не одолеть мамы, и, холодно усмехнувшись, ответил:

– Да ради бога, только скотину нашу не трогай!

Мама сказала:

– Как я одна пахать без скотины буду?

– Как хочешь. Тебе-то что, ты у нас вон какая, – сказал бригадир.

Мама аж затряслась от гнева. Вцепившись ногтями в бока, она заорала:

– Тянь Фанкуай! Какая я «такая»? Сам ты «такой», скотина! Хочешь меня с детьми уморить, да? Хочешь – давай, помру, чтоб тебе неповадно было!

Потом она набросилась на Тяня, пытаясь разодрать ему лицо.

Тянь ловко уклонился, а мама отлетела назад и упала на землю. Во все стороны брызнул издевательский хохот.

Мама поднялась с земли, вся пропитанная грязью. Когда она попыталась снова накинуться на Тянь Фанкуая, её удержала старая Хуан, из бывших. Она зашептала:

– Бедная ты девочка, смирись уже. Ступай домой, отдохни денёк, всё равно дочка болеет. Ступай полечи её как следует.

Мама сплюнула грязью и заскрежетала зубами:

– Хочет, чтоб я подохла, да хрен! Не даёт мне сажать, а я буду! Старуха Хуан спросила:

– Как?

Мама ответила:

– Пусть поглядит, полюбуется. Как он сказал, так и сделаю – сама распашу, сама и посажу!

Тянь Фанкуай холодно усмехнулся:

– Так иди! Чего сюда припёрлась?

Мама пошла прочь, выкрикивая оскорбления:

– Ты, Тянь, тот ещё хрен с горы! Но на небе всё видят, отольются тебе мои слёзки! Добром не кончишь! Помрёшь так, что никто про тебя слова доброго не скажет!

Тянь орал в ответ:

– Боюсь, кто вперёд меня помрёт!

– Будь покоен, бог своих не забидит. Всем воздаст по заслугам, всех бесстыжих поразит, – сказала она на прощание.

Когда мама ушла, бригадир, задыхаясь от злости, принялся за рассаду.

На западе Хунани был такой обычай.

Каждый год в первый день, когда начинали сажать рассаду, «открывали ворота». Бригадир выводил за собой в поля всю деревню, народ бил в гонги и барабаны и длинной цепочкой тянулся на поле, чтобы провести там церемонию. Шли на самый большой кусок ровной земли. Мама разругалась с бригадиром как раз возле того места. В Шанбучи, растянутой по горам, трудно было найти другое такое большое и ровное поле. Оно было почти совсем квадратным, залитым мелкой прозрачной водой, и выглядело как зеркало. Как кусок шёлка, расстеленный на земле. На поле спереди было воткнуто алое знамя. У края поля стоял глиняный кувшин, полный рисовой водки. На меже высились вязанки рассады.

Бригадир подошёл к рассаде, взял одну туго стянутую вязанку и нараспев стал читать слова моления об обильном урожае.

Его губы, которыми он только что поносил маму, призывно двигались вверх и вниз, уверенно произнося заветные слова: раскройтесь, ворота! раскройтесь, ворота! большие и малые – на большой прибыток да на малый прибыток, слева прибыток и справа прибыток, сверху прибыток и снизу прибыток, в каждой щёлке, в каждой лазейке.

Сказав это, он бросил вязанку на середину поля. Это называлось «прищипкой». «Щипали», чтоб отметить границы поля. Двое «тянувших канат» становились по обе его стороны и отмечали собой нужное расстояние. Всё поле делили на много аккуратных клеток, и народ рассыпался по полю, ожидая, когда начнут раздавать рассаду. Пока «тянувшие канат» размечали клетки, бригадир кидал по вязанке на каждый угол поля. Это называлось «раскрывать фланги». Так раскрывали ворота урожаю и прочим успехам, которые должны были хлынуть со всех сторон сплошным протоком.

В то время часто устраивали соцсоревнование – бригадир давал команду, и все бросались втыкать саженцы, стремясь вырваться вперёд, посадить быстрее и аккуратнее прочих. Перед каждым стояла деревянная или керамическая плошка, полная смеси золы и химических удобрений. Перед тем как воткнуть саженец в землю, нужно было успеть обмакнуть его в удобрения. Все работали как автоматы, с сумасшедшей скоростью нагибаясь и выпрямляясь в своём летящем ритме. Пальцы бешено хватали и втыкали рассаду. Большой и указательный работали слаженно, как клювик курицы, склёвывавшей с земли рисовые зёрна.

Вся сельская работа делалась лицом вперёд, и только при посадке рассады двигались наоборот – шаг за шагом отступая назад. Деревенские пели:

 
Пара свой день начинает с работ:
Тени ложатся по зеркальцу вод,
Ряд за рядком отступая назад,
Кажется вспять – а на деле вперёд.
 

Когда рассада была высажена, какая-нибудь из женщин вдруг хватала пригоршню жидкой грязи и припечатывала её в лицо какому-нибудь симпатичному парню. Парень, ничуть не тушуясь, тоже хватал пригоршню грязи и отправлял её в лицо обидчице. Один мазал другого, а третий, глядя на них, тоже пускался в разные проказы. Все – мужчины и женщины, молодые и старые – разукрашивались, как актёры или глиняные статуэтки. Все носились друг за другом по полю в волнах поднимавшегося и смолкавшего смеха, и от этого тяжкий труд становился весёлым и радостным. Это называлось «мазать амбарные ворота». Поле тогда было вовсе не поле, а житница, грязь – не грязь, а зерно. К концу весны ветер непременно должен был сделаться мягок и дожди обильны, а зерно – потечь, наполняя все закрома и амбары.

Пока деревенские были захвачены радостью труда, мама мучилась своей тягостной выключенностью из общего счастья.

Когда бригадир отобрал у неё право на труд, он тем самым лишил её отметки о трудоднях. А значит – лишил дневного пайка. Ради детей и ради самоуважения мама не собиралась мириться со своей участью. Она намеревалась сама взяться за пахоту.

Но бригадир не велел ей брать общих бригадных волов. Маме оставалось только одолжить скотину в Сябучи. Хотя Шанбучи и Сябучи входили в одну большую производственную бригаду, относились к маме в двух деревнях совершенно по-разному. В Шанбучи её ненавидели родовой, неизбывной ненавистью, а в Сябучи встречали глубочайшим сочувствием. Этих волов из Сябучи мама поминала всю жизнь. Она говорила, что и в будущем перерождении, даже уродившись скотиной, ей не расплатиться с Сябучи.

Долина у подножия гор была очень длинной, она вилась почти несколько десятков километров, пока не приводила наконец к зданию волостного правительства. За подгорьем тянулись, поднимаясь и опускаясь, высокие горы, собранные в складки маленькой ладошкой времени. Ущелье перетекало в ущелье, а горы ползли, все увитые пышными бамбуковыми зарослями и деревьями. Они были похожи на ожившую картину. С другой стороны горы обрывались неколебимыми уступами, вытесанными гигантским топором времени. Они были похожи на ровные каменные стены. Следы топора густо усеивали всю их поверхность. В глубоком ущелье таились террасы полей.

Мама пахала в этом ущелье, под сенью гор, устремлённых в облака. Она была похожа на муравьишку, который решил свить себе одинокое гнёздышко, лишённый всякой поддержки. Солнце уже во всём блеске билось об отвесные утёсы, но его свет падал только до середины склона. Вся нижняя половина гор покоилась в тени. Горы словно нацепили ярко-жёлтую майку, из-под которой торчали наружу линялые до серого цвета старые трусы. На колоссальных каменных уступах виднелись шрамы, оставленные за миллиарды лет дождём и ветром, как дорожки слёз, молчаливо, с сочувствием наблюдавшие за маминой работой. Над её головой неотвязно кружился ястреб. Он делал круг за кругом и возвращался снова, не зная усталости. Птица будто хотела разделить с мамой всю её тоску и тяжкий труд, будто боялась, что она может упасть под лемех от усталости.

Мама пахала, увязая ногами в грязи. Вол тащился спереди, мама волоклась сзади, неповоротливый лемех и отвал были послушны её рукам. Они ворочали пласты жирной земли, и от их движения во все стороны разбегались волны и разлетались, как искры, капли грязной воды. Вол глубоко закусывал удила, плуг глубоко уходил под воду, мама глубоко проталкивала в глотку слёзы. Закончив пахать, она начала боронить, потом сажать. К тому моменту, как мама высадила рассаду, на небе уже показалась луна и первые звёзды.

Тут она вспомнила, что у больной дочки не было во рту ни маковой росинки. Мама быстро вымыла руки, выбралась на сухое место и погнала скотину домой, волоча за собой плуг. Не успела она сделать и нескольких шагов, как ноги у неё подкосились. Мама упала на острый лемех, который бесшумно и глубоко прорезал ей икру. Кровь зазмеилась из-под штанины, как дождевой червяк.

Мама бессильно ухнула вниз, от боли она долго не могла перевести дыхание. Поднялась и снова упала. Опять поднялась и опять упала. Измотанная до предела, с разодранной икрой, она никак не могла уверенно встать на ноги и отправиться быстрым шагом обратно. Мама сорвала немного полевой травы, размяла её руками и наложила на рану, чтобы унять кровь.

Она боялась, что вол убежит, и привязала его к дереву, а сама упала тут же, под деревом, тяжело дыша.

Глядя на мирно пасущуюся скотину, на угольно-чёрное небо, она думала о дочери. Печаль нахлынула внезапно и горьким криком вырвалась наружу.

Небо было чёрным, но в этот миг словно стало ещё чернее.

Звёзды от нахлынувших слёз превратились в метеоры и покатились с неба сверкающими горестными точками.

А дома сестрёнка, не дождавшись маму, обливаясь слезами, отправилась к тётушке Шан Ханьин. Шан велела домашним накормить её, а сама, сгорая от тревоги, побежала в долину.

Когда Шан вернулась домой с собрания в коммуне, она уже знала, что произошло на поле днём. Она страшно испугалась, что мама решила свести счёты с жизнью, и, прихватив фонарь, побежала как бешеная.

Когда тётушка Шан появилась на горизонте, мама почувствовала себя ещё более сиротливой и неловкой. Она ревела:

– Шааан, то там кто помрёт, то здесь кто помрёт, что же этот козёл, за которого я вышла замуж, так и не помер?

Тётушка Шан убеждала её:

– Не помер и не надо ему помирать, ты и так живёшь себе одна распрекрасно.

Мама ревела ещё сильнее:

– Ох, Шааан, Шааан, отчего люди на горы обопрутся – и горы у них не падают, на реки понадеются – и реки у них текут, на мужчину положиться могут, а у меня всё наоборот – и мужчина– то оказался дрянь дрянью?!

Шан отвечала:

– Да и бог с ним, на себя одну надейся – тебе же лучше будет.

– Ну Шааан, все говорят: у всякого греха есть греховодник, у всякого долга есть свой должник. Почему у меня не так, а? Все нами помыкают, как хотят. Гадят нам на голову, а?

– Да кто б посмел тебя обойти! Мы за тебя все горой – и того довольно.

– Когда ж эта жизнь говянная закончится? Когда же наконец я своих в люди-то вытащу?

– Года два ещё потерпи. Ты на детей погляди – всё у них лучше прочих! И сами молодцы, и в учёбе первые, никого в деревне лучше них нет! Закуси губу, стисни зубы, помаленьку и вытянешь. А если одна не справишься, так я тебе подсоблю.

– Ох, Шан, я-то знаю, что ждут они забавы, ждут не дождутся, когда я помру. А я им не дам повеселиться, назло им помирать не стану.

– Нельзя тебе помирать. Если помрёшь, они только обрадуются, а у детей твоих никого не останется. Живи себе. Ещё поглядим, кто раньше помрёт.

Мама и тётушка Шан перекликались в ночной тишине, как плачущие соловьи. Каждый всхлип был горестнее другого. Звёзды скатывались на землю от их плача, как капли росы, а роса распускалась сияющими звёздами.

Когда тётушка притащила маму домой, ночь уже сменилась рассветом.

Глава 9

У каждого, кто вырос в западной Хунани, глубоко в сердце запрятана чарующая картина.

На этой картине румяный рассвет разливается по огромному небосводу. Заря встаёт между клубящихся облаков. Небо, как умытое поутру лицо, касается влажного полотенца прозрачной дымки и несмотря на зной выходит из него свежим и обворожительно прекрасным. Облака и заря сплетаются вместе и завязываются скользящими узлами, полные скрытой печали. Когда небо наконец открывается полностью, становятся видны касающиеся его горы, свисающие будто с небес горные тропы и люди в обмотках с карабинами, идущие по самой его кромке. Они идут, гордо вскинув голову. Они исполнены величия. Они похожи на героев. Я не раз представлял в своих мечтах, что кто-нибудь из этих мужчин – мой отец. Эти силуэты, проступающие на фоне неба, до сих пор – самые незабываемые воспоминания моего детства. Там мужчину всегда сопровождает ружьё. Там зажигаются яркие отблески моей юности, когда я вот-вот должен был превратиться в мужчину.

Эта была картина хунаньской охоты, или «гона».

Каждый год время большой охоты становилось весёлым гуляньем и великим пиром для всей деревни. Для мужчин это было время геройской игры. В наших уединённых, унылых местах ничто не могло сравниться с охотой, ничто так не завораживало нас, сорванцов и озорников. Едва заслышав про предстоящий «гон», мы теряли остатки воли, всё наше внимание замирало на концах охотничьих карабинов. Наши сердца воспаряли вверх и летели в дальние горы, вдогонку за дичью.

Охота не зря называлась «гоном». Охотники гнали дичь по горам, как ратоборцы, настигая бегущее мясо. Туцзя устраивали «гон» не ради еды, а чтобы отогнать зверей и защитить посевы. Но в шестидесятые и семидесятые годы, самое трудное время, «гон» был нужен деревне для выживания. Вечером предыдущего дня все возносили моление Владыке охоты и духу гона. В западной Хунани духа гона называли духом гор Мэйшань. Давали залп из ружей и кричали богатырским криком. Один заводил: «А – и – эй – иии», а другие отвечали хором: «А – эй…». Считалось, что так дух гона возвращается в деревню и с охоты никто не вернётся с пустыми руками. Вокруг околицы втыкали факелы – несколько сотен, чтобы осветить дорогу Владыке охоты. Это было куда мощнее нынешних фейерверков.

На следующий день рано утром почтенный, всеми уважаемый старик выводил грандиозную процессию мужчин, выступавших в дальние горы. Их было верных несколько десятков, почти сотня. Они ступали по горам, как отряд, командированный на фронт. Бравые. Доблестные. Величественные. Отличие было в том, что следом за этой внушительной процессией бежало несколько десятков резвящихся собак. В этой героической пьесе люди играли первую скрипку, а собаки – вторую.

На месте важный старик пересчитывал всех охотников. Потом он распределял их по горам в зависимости от размера и количества «застав». Самые опытные выходили в разведку, они высматривали на земле следы кабанов. Самые сильные садились с сетью в засаде. Самые меткие, искусно владевшие ножом становились в караул на «заставе». Самых зорких, громких и быстрых брали в загонщики. Выйдя на кабанов, они начинали громко кричать, чтобы звери шарахнулись и побежали. Все остальные отвечали за облаву – они окружали зверей и вели их на вырытый заранее ров. Когда хитрые и опытные разведчики обнаруживали стадо, все вставали по местам. Загонщики с собаками начинали шуметь и гнать диких свиней на «заставу». Как только те оказывались в сетях или во рву, они становились лёгкой добычей.

Когда по горам пролетал первый крик: «Ухухух!..», ему эхом откликались все утёсы. Когда новый «ухухух!» разлетался над ущельями, по горам волнами прокатывалось несмолкающее уханье. Наконец, когда уханье, поднимавшееся со всех сторон, сливалось в громовые раскаты, потрясавшие землю, – в настоящую музыку гор, кабаны не выдерживали – они бросались врассыпную всем своим кабаньим стадом. Едва показавшись в прицелах ружей, они доблестно падали навзничь, сражённые безжалостным клацаньем затворов.

Толстенного кабана под возгласы ликования вносили в деревню.

Вся деревня была сама не своя от счастья.

Это был самый большой праздник для деревенских. Дети кричали и прыгали от возбуждения. Они пели и плясали.

Среди хунаньских туцзя был один древний обычай, связанный с ежегодным «гоном», – каждому, кто становился свидетелем охоты, полагалась от неё доля. Когда делили мясо, всякий, кто присутствовал при этом, получал свой кусок дичи. В этом проявлялись и всеохватная страсть, и героическое дерзание охоты. Внутренности: печень, желудок, лёгкие – ели всем миром, голова доставалась охотнику, поразившему зверя, а копыта и рульки – тем людям, что вывели на его след. Всё оставшееся делили поровну, никому не разрешали выбирать себе лучшие куски. Каждый кус мяса оборачивали в пальмовые листья, потом их раскладывали на плетёном решете, так что наружу торчали одни верёвки, которыми они были обмотаны, и накрывали сверху вторым решетом. Самого мяса было не видно. Решето встряхивали несколько раз, и каждый вытягивал себе за верёвку кусок – какой попадётся. Никто был не в обиде.

Но моя семья и семья старухи Хуан никогда не получали ничего. В Шанбучи нас никогда не считали за равных. Хотя я, как все, наблюдал величественную сцену охоты и радостную сцену дележа, здесь старый обычай неизменно нарушался – из-за того презрения, которое испытывала к нам вся деревня. Вся добродетель тысячелетий рассеивалась по ветру.

Охота соблазняла моё детское сердце. Её тайна, её грандиозный размах будили во мне геройство и отвагу. Я грезил о том, чтобы у меня тоже было ружьё, чтобы я тоже, вскинув его на плечо, как герой поднимался под благоговейными взглядами навстречу солнцу. Я несметное число раз представлял себе, что я тот самый охотник, чья пуля оказалась роковой. Тогда мне бы не только досталась кабанья голова для сестры и мамы – я стал бы для людей самым настоящим героем.

Но мне так и не удалось взять в руки ружья. Хунаньский «гон» остался в моих воспоминаниях. Я помнил его как воплощение народных традиций. Ещё больше я помнил его как страшный позор и унижение. Я чувствовал себя хуже убитого кабана.

Когда мама впервые увидела, как делят мясо на деревенской спортплощадке, она подумала, что ей тоже достанется законная доля. Она тоже, как все, трижды обошла решето с мясом. Когда мама наклонилась и собиралась уже потянуть за верёвку, раздался окрик бригадира. Кусок мяса упал на землю.

– Сестра! Тебе не полагается!

Мама боязливо спросила:

– Это ещё почему? Разве не всем полагается?

– Ты не охотилась, тебе не положено, – ответил бригадир.

– Ну так они тоже не охотились, – сказала мама, ткнув пальцем в стоявших рядышком женщин.

– Их мужчины охотились. Ты бы своего тоже отправила б на охоту! А если нет мужика, так найди полюбовника!

Народ злобно засмеялся.

Все знали, что при дележе мяса каждый, кто попадался на пути, будь он хоть прохожий из другой деревни, получал свой законный кусок. Но никто не вступился за нас с мамой. Все только стояли и злорадно смотрели.

Мама уже собиралась уйти, но увидев меня и сестрёнку, стоявших поодаль, подняла свой ладный кусок филея, упавший на землю.

Бригадир рванулся вперёд, как подрезанный. Он вырос столбом перед мамой и заревел:

– Сказано тебе не брать, а ты тащишь, бесстыжая?

Мама ответила:

– Нынче непременно возьму – какого чёрта ты меня с детьми так унижаешь, на что это похоже?

Бригадир, не говоря ни слова, протянул руку и попытался вырвать у неё мясо.

Мама вцепилась намертво. Когда она поняла, что ей не удержать добычу, мама запихала её за пазуху, чтобы бригадир никак не сумел вырвать её из рук.

Мама вся была залита свиной кровью и жиром.

Бригадир, который никак не мог отодрать её рук от мяса, прикрывал своё смущение гневом. Он злобно пнул маму ногой, и она упала на землю. Мясо шлёпнулось в пыль, как кусок кирпича.

Все снова насмешливо заржали.

Сестрёнка плача и крича выбежала из толпы и помогла маме встать. Она вопила:

– Мам, да нам не надо, нам с братом ничего чужого не нужно, а мясо мы вообще не едим.

Мама обняла её и разрыдалась.

Она выла, что она ни на что не годная, плохая мать, которая даже не может получить своего куска мяса, что детей её обижают почём зря и что бригадир, гадина, добром не кончит.

Мне тогда уже было одиннадцать лет. Почти что маленький мужчина. Когда я увидел, как маму с сестрой обижают, я просто рассвирепел. Поднял с земли камень и запустил прямо в бригадира. Камень метко ударил его в поясницу. От внезапной молнии не успеешь закрыть уши. Бригадир охнул и присел на карачки. Я помню, что это был первый раз, когда я смело выступил вперёд, чтоб защитить маму и сестрёнку.

Но вышло только хуже. Родственники бригадира накинулись на меня все сразу: они били и пинали безо всякой жалости. Вдруг бойко охаживавшие меня услышали пронзительный вопль:

– Кто ещё хоть раз ударит, тот поглядит, как я прирежу бригадира!

Я обернулся и увидел, что мама приставила нож к горлу бригадира. Тот самый, каким только что разделывали кабанью тушу. Ослепительно блестящий, невероятно острый!

Мама орала как сумасшедшая:

– Кто тут такой смелый, об ребёнка кулаки чешет, давайте, изрубите меня в куски, всем мяса хватит. А если кишка тонка, так я прирежу к чертям вашего бригадира! Выбирайте!

Все смотрели друг на друга.

Бригадир был страшно напуган и молил о пощаде. Он кричал:

– Сестра, ладно тебе, не принимай всерьёз, поделимся с тобой! Сколько хочешь, столько бери! И мою долю забирай!

Мама заскрежетала зубами:

– Опоздал, брат, мне уже не нужно! Теперь ты мне сам нужен! Все родные бригадира встали на колени. Сказали, что отказываются от своей доли в нашу пользу.

На шум прибежала Шан Ханьин.

Мама обрадовалась ей, как спасителю. Она отшвырнула нож и, рыдая, упала ей в объятья, умоляя, чтобы она нас защитила.

Когда тётушка Шан узнала, что произошло, она сказала бригадиру:

– Что ты за бригадир? Гнать тебя поганой метлой! Ты разве обычаев не знаешь? С какого перепугу наши древние устои вдруг надо похерить? Ты что, бог или император?

Бригадир сказал:

– Я виноват.

Шан ответила:

– Если так, подними мясо, отдай его ей!

Он быстро подобрал упавший кусок и отдал маме. Мама отёрла слёзы, взяла мясо и гневно швырнула его прямо в бригадира: «Погань!» Потом она взяла меня и сестру за руки и пошла прочь.

Мама шла гордо вскинув голову, как ни в чём не бывало, но я чувствовал себя разочарованным. Это унылое чувство было как собачка, которая отбегает назад, робко поджав хвостик.

С тех пор я больше никогда не ходил смотреть на охоту и тем более – на делёж мяса.

Охота превратилась в вечную рану на моём сердце. Она болела.

В тот день сражённым пулей пал не кабан, а моё достоинство. С ним пало на землю всё самое уродливое, что бывает в человеческой природе и делах этого мира.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю