Текст книги "Крепость бессмертных"
Автор книги: Святослав Славчев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Лучиано достает серебряный талер, кладет перед собой, раскручивает чашу. Кости весело подпрыгивают и останавливаются. Три креста. Редкая удача – полный выигрыш. Солдаты передвигают к Лучиано свои медяки, беззлобно поругивают – так всегда бывает, вечно везет самому неопытному. Лучиано должен бросать еще раз, три креста дают такое право.
Он смеется – выигранные деньги не интересуют его, но, конечно же, приятно изумить завзятых игроков тремя крестами сразу. Вот он снова раскрутил и…
Выпадает три креста.
У меня захватывает дух, теперь я догадываюсь о причине моего беспокойства. Солдаты смотрят на кости и удивленно молчат. Один попытался было заговорить, но сразу смолк. Лучиано удивлен не меньше других, он подозрительно уставился на меня через плечо. – Пойдем! – говорю я чужим голосом. Но игра есть игра. Счастливчик после трех крестов должен бросать, пока не передаст чашу следующему. Лучиано вертит чашу, кости стучат в ней, десятки глаз как завороженные следят за его руками. Снова три креста.
Гробовое молчание. Даже от соседних столов тянутся любопытные. Никто не привык видеть в таверне молчащих солдат. Что могло приключиться?
Лучиано встает, упираясь обеими руками в стол. Как по сигналу, тяжело поднимаются все остальные. Я пытаюсь схватить друга за плечи, увести, но понимаю, что это бессмысленно. Он должен играть.
Лучиано на сей раз даже не трясет чашей, просто складывает туда кости и переворачивает
Три креста.
Падает кувшин со стола раскалывая тишину. Лучиано приходит в бешенство. Он хищно хватает кости, швыряет их в чашу, шлепает ее на стол.
Я не смотрю туда, ибо знаю, что там, на столе.
Удивление в глазах солдат сменяется ненавистью, потом страхом. Они молча отступают, кое-кто тянется к ножу. Круг возле нас размыкается.
Лучиано мертвенно бледен. Он поднимает чашу над головой и изо всех сил грохает о земляной пол. Но она не разбивается. Глухо зазвенев, она закатывается куда-то под лавки. Лучиано тянется к костям, руки у него дрожат, а проклятые кости, будто живые, ползут и пропадают под столом. Свет сальных свеч отражается на серебряных рукоятях кинжалов.
Лучиано поворачивается и идет. Круг разрывается, мы спешим к выходу. Я двигаюсь как заведенный механизм, без единой мысли в голове. Только бы скорее выбраться отсюда, очутиться на улице, больше пожалуй, ничего.
И тогда я замечаю одного из солдат. Он стоит немного в стороне и глядит на меня без страха, но и без сочувствия – так, именно так взирал на меня Сибелиус. Такое же иссушенное лицо, без морщин, без примет возраста, такие же глубокие, пронизывающие глаза. Почему я не видел этого солдата раньше?
Но времени на раздумья нет, надо убираться восвояси. Такое ощущение, будто вот-вот всадят нож в спину. Наконец мы на выходе. Я слышу, как позади в гнетущей тишине кто-то глухо говорит:
– Его рукою водит сам дьявол! Сам дьявол!
Мы сидим с пастором Фромом и беседуем на возвышенную тему – о спасении души. Кротко, спокойно беседуем, как и подобает двум знатокам человеческих душ. Вино у пастора превосходное, полуденное солнце пробивается сквозь занавески и плетет свои кружева на мозаике пола. Пастор смотрит на меня голубыми глазками, улыбается.
Нам обоим доподлинно известен предмет столь кроткой и спокойной беседы. Речь идет не о спасении души, а о продаже, притом души вполне конкретной – Маргариты Реалдо.
Пастор Фром не удивился, когда я вытащил шитый золотом кошелек и положил на стол. Он как будто ожидал этого. Только слегка вслушался в звон. Да, в кошельке золото, святой отец.
– Я несказанно счастлив, уважаемый отче, что чужестранец, каковым являюсь я, ваш покорный слуга, может вкушать плоды гостеприимства в вашем городе, не находя слов выразить свою признательность…
И так далее. Да примет святой отец сей скромный дар. Да употребит его, как сочтет лучше – облагодетельствует нищих, тех, у кого нет крыши над головой, тех, кто голоден и бос.
Солнце плетет свои кружева по мозаике, я же плету кружево словес. Пастор Фром держится достойно и улыбается. Он принимает дар. Моя доброта не останется незамеченной. Есть только Один, кто видит все и все знает. Все, что дано для спасения души, дано Ему.
Кошелек покоится на столе. Стало быть, надо дать еще. Не прерывая беседы, запускаю руку в карман и достаю еще один кошелек – точно такой же. Кладу и его на стол, продолжая нестись по волнам красноречия. Никогда я не говорил столь красиво и возвышенно. Пусть добрые люди проявляют заботу о больных, пусть они молятся о спасении души моей и славят Его, единственного и милосердного. Ни о чем другом я, грешный, и не помышляю.
А вообще-то я помышляю о том, во что обойдется Маргарита Реалдо. Довольно дорого, ежели судить по ходу кроткой и спокойной беседы. Неужто пастор снова начнет развивать тезис о Нем, всевидящем и всезнающем? Тогда придется ударить его по рукам.
Но и пастор Фром, кажется, прикидывает, не слишком ли он увлекся рассуждениями о спасении души, а прикинув, встает, берет кошельки и крестится. Я крещусь тоже. Мы абсолютно единодушны.
Потом он садится, мигает своими глазками и говорит:
– Э, сынок, я всего лишь старый и больной человек. Но чем может помочь старый и больной человек тебе, постигшему все науки?
Никаких особенных благ мне не нужно. Нужно лишь, его снисхождение к нам, грешным, ибо кому мы можем быть судьями здесь, на этом свете?
Он полностью одобряет мой тезис о неподсудности и снисхождении. Сидит, кротко кивает головой.
Ах, как было бы славно, чтобы достопочтенный пастор сидел бы вот так и размышлял о спасении души не обращая внимания на то, сколько времени задержится Маргарита Реалдо в исповедальне. А об остальном позаботимся мы с Лучиано – в церкви святой Анны несколько выходов. Маргарита исповедуется каждую пятницу…
Пастор Фром задумывается. Скорее всего прикидывает на незримых весах вес моих кошелей и тяжесть грехов – будущих грехов вдовы. Думает он долго, несколько раз пригубляя бокал, пока наконец не принимает решение;
– Я, сынок, человек старый, больной. Глаза мои видят неважно, да и со слухом все хуже и хуже. Но в одном я согласен с тобой, вельми ученый муж. Надлежит прощать кающихся!
Все, что сказало о слабеющем зрении и неважном слухе, – ясно. Мы, кажется, столковались, А дальше? Пастор улыбается, в его глазах лукавые чертики.
– Сынок, – говорит он, – золото твое употребится на помощь нищим. Мне оно не нужно. Зачем мне золото, рассуди? Все мы грешны, и да пусть нас судит Тот, кто единственный имеет право судить. Мы же в смирении своем да накормим голодного, да оденем раздетого!
Его рассуждения мне представляются не лишенными смысла. Я начинаю понимать, что он довольно умен, умнее, нежели я предполагал. С ним или без него – Лучиано наделает глупостей. И Маргарита не оттолкнет его. Пусть грешная любовь заплатит свои долги людям, беднякам, что едят просяной хлеб и облачены в пеньковые рубашки. А господь знает свое дело. Впрочем, я с удовольствием замечаю: не исключено, что пастор верит в бога столько же, сколько и я.
Пьем вино, молчим.
– Сынок, – начинает снова пастор, – что-то в последнее время не видно твоего друга в божьей обители.
– Уважаемый отче, он душой и сердцем помогает больным и страждущим.
– Грешная плоть, мудрый сынок, ничто, – вздыхает пастор.
Воистину странные люди. Отрицают греховную плоть, но отрицание оное вовсе не препятствует им ублажать себя. Мудрствуют, будто все страдания даны свыше, но идут к Лучиано, ибо не могут без него обойтись. Почти совсем ничего не знают, не ведают о болезнях, а то, что в знали, позабыли. Суеверные, лицемерные, гордые, храбрые, запутавшиеся, схватились как утопающие за свою лживую веру и не желают замечать ее лживости, ибо уверены: едва отрекутся от веры – и мироздание рухнет. А мир, хвала всевышнему, довольно крепко стоит на ногах и будет стоять в грядущих веках. По крайней мере, в этом-то я уверен.
– Я поговорю со своим другом, уважаемый отче, – киваю я понимающе, – и уверен, он прислушается к вашим словам.
Прислушается, жди! Лучиано никого не слушает. Меня он, правда, побаивается, а заодно, наверное, и ненавидит. Сейчас он потерял голову от любви к Маргарите, и можно только гадать, чем все кончится. Во всяком случае, ничего путного ждать не приходится.
Направляю разговор в другое русло, пора обменяться последними новостями. А новости приползают столь мед ленно, что по пути окочуриваются от старости. До нас доходят слабые отголоски событий, возможно, имевших место, а может, не происходивших вообще. Кто-то с кем-то воевал, побеждал, продавал в рабство. Кто-то куда-то отправился, пересек семь морей и открыл диковинны края, где горы сплошь из золота, люди ходят в чем мать родила и не срамятся греха. Антихрист сошел на грешную землю в образе некой Люмер и убеждал повсеместно отринуть истину. В Тюрингии батраки пустили красного петуха в господских поместьях, а сами подались в дремучие леса.
Известие о батраках вынуждает меня навострить уши. Тюрингия не так уж далеко, всего в трех днях конного хода, и пастор с голубыми глазками пока и не подозревает, как далеко ускачет красный петух. Зато мне, провидцу, доподлинно известна кровавая перспектива ближайшего десятка лет. Покуда еще не поздно, надо с Лучиано выбрать на карте местечко поспокойнее. Вот поутихнут страсти с Маргаритой Реалдо, и сразу надо давать ходу!
– Трудные времена грядут, мудрый сынок, – произносит пастор. – Неверные опоясываются мечом, тщатся изменить мир. И знамения явлены, одно другого знаменательней.
О знамениях я уже наслышан. Комета. Пророчествующие. Волк, вышедший из лесов и говоривший голосом человечьим.
А война есть война. Она начнется независимо от знамений и будет долгой и кровопролитной, такой, что даже волкам захочется заговорить человечьим голосом и раскрыть людям кое-какие истины.
Мы делимся еще размышлениями о Тюрингии, о владельцах спаленных поместий и зловредных батраках, затем встаем. Прощаясь у ворот, пастор говорит:
– Да пребудет с тобой, мудрый сынок, и другом твоим божья благодать! И пусть она никогда не оставляет вас!
Это звучит почти как предупреждение. Я шагаю по мостовой и обдумываю напутствие пастора. Предположим, он хотел меня предостеречь, но от чего?
Одно предупреждение я уже получил. Тогда в таверне, где Лучиано играл в кости. Там побывал Сибелиус, случившееся вполне в его стиле. Что же все-таки хотел сказать пастор? Может быть, Лучиано знает все лучше меня? Да. Знает и скрывает!
Я иду по узким кривым улочкам, стиснутым стенами и домами. Над парикмахерской красуется лоханка брадобрея. Деревянный молот над воротами бондаря. Детишки Тине играют на мостовой. Играйте, дети! Резвитесь на здоровье, но прошу вас, уступите дорогу, ибо не знаете, кто шествует мимо! Идет в меру счастливый Человек, живущий вне своего времени. Он увидит, как вы вырастете, женитесь, будете рожать детей, воспитывать внуков. Он увидит вас на базарах, в тюрьмах, в соборах – везде. Он увидит вас, когда вы ляжете в гроб, он увидит вас и тогда, когда память о вас забудется в чреде грядущих времен. Уступите дорогу, дети!
Интересно, как будет выглядеть Вертхайм через сто лет, через двести! Одни дома разрушатся, и на их месте бесконечно терпеливое человеческое племя воздвигнет новые. Потом и они разрушатся. Но я по-прежнему буду. В этом моя радость и беда. Я увижу, как станет изменяться мир. Горы зарастут лесами, леса посохнут. Но я по-прежнему буду. Камни обратятся в песок, и ветер развеет его по белу свету. Но я по-прежнему буду.
Нет, нелегка ноша бессмертия, это я уже начинаю понимать.
Я никак не могу избавиться от чувства нереальности Происходящего, оно преследует меня повсюду. Во всех моих поступках есть оттенок искусственности – будто бы я призрак, посланный смущать духов. Впрочем, я мало чем отличаюсь от призрака, только боюсь в этом сознаться. Я почти нигде не бываю, как правило, сижу запершись в четырех стенах, вот уж воистину дома и стены помогают. На улице я теряю привычное присутствие духа. Каменные дома Вертхайма, кирпичные стены, тротуары – все мае кажется гигантской декорацией, стоит ее ткнуть посильнее – и руки повиснут в воздухе, в пустоте.
И вид людей действует на меня не лучше. Люди ходят, разговаривают, смеются или воют от боли, но они будто не живые. Я знаю будущее каждого из них, знаю, что ими движет, куда они направляются. И когда я смотрю на них взглядом призрака, взглядом существа, которое появится через века они блекнут, превращаются в механизмы – все та же мертвая декорация.
А сны совсем другие, вот в чем загвоздка. В них я живой, взаправдашний, настоящий, в них нет людей-механизмов. В них Вера по-прежнему смеется, в них она опять обманывает меня наивно и очаровательно, и мой город у подножия Витоши омываем потоками вечернего солнца, и больные ждут помощи от меня или спасения. В общем, как все, я любим и ненавидим. Там, в снах, я сызнова езжу по оазисам, и даже пустыня лучше, чем Вертхайм – чужда и ненавистный Вертхайм. Я, как прежде, переругиваюсь с Гансом, упрекаю за бесконечные хитрости в мчусь на разболтанном “форде”, Что издает звуки, как старый боевой конь, и слушаю над головой вой давних бурь.
А потом просыпаюсь и долго лежу без сил и мыслей. Тяжко в этом мире сатане, если он побывал в моей шкуре. Поднимаюсь, слоняюсь по комнатам, заглядываю в маленькие окошки, стиснутые свинцовыми рамами. Внизу Марта погромыхивает посудой, прочно утвердившись в своей жизни. Вероятно, она давно бы ушла от меня, если бы не высокая плата. Она несказанно боится меня. Я ничего не замечаю в ее глазах, кроме страха. Поди объясни, что не следует меня бояться, потому как я всего лишь несчастный призрак – и ничего больше.
Но и Марта, и Тине-бондарь, и фру Эльза, и пастор Фром, и даже этот хитрец Мюлхоф живут в своем времени и по-своему счастливы.
Иногда, расхаживая по клетке времени, в кою я заточен, мне становится даже весело. Вот оно, время гуманизма! Больших человеческих идей, проблесков души, Эразма и Рабле!
Гуманизм? Я слишком идеализировал прошлое. Насилие, рабство духа, мрак и бессмысленная жестокость – я уже не могу с уважением относиться к эпохе гуманизма. Где-то в келье заточен Эразм. Он уже написал “Похвалу глупости”, а теперь проклинает себя за мимолетную смелость. А Франсуа Рабле пока еще монах-францисканец и постигает премудрость знания в монастыре Фонте-ле-Конт. Сидит небось, копит ненависть и не знает, не ведает, что со временем напишет “Гаргантюа и Пантагрюэля”. О, ему еще предстоит зарабатывать свой хлеб под вымышленным именем, орудуя не пером, а врачебным скальпелей, поскольку просвещенный его тезка Франциск I изгонит гения за пределы Франции.
Кого уважать? Ландграфа Гессен-Нойбурга, затрепетавшего как осиновый лист, когда я предсказал будущность? Его сиятельство вознамерился сей же момент отправить меня на эшафот, да поостерегся грозного пророчества: он-де заколдован и умрет в страшных муках через час после меня. Поверил, глупец, да, и не мог не поверить! Потом мы подружились, и его благосклонное внимание к моей особе раскрыло предо мной все двери. Гораздо большего уважения достойна фру Эльза – она много выстрадала, многое пережила на тернистом пути через лабиринт бесправия и жестокости, да и к женщинам своего заведения она по-своему добра. По-настоящему же достоин уважения один лишь Лучиано. Он честен, смел, хотя и вспыльчив, его ум отточен, как меч. Безрассудная любовь к Маргарите делает его мягче, человечней, иначе он смахивал бы на каменного идола. Когда я сравниваю Лучиано с другими, в моей заскорузлой, огрубевшей душе проскальзывает слабая гордость. Вот он – отпрыск богомилов! Потомок смельчаков, что запалили вшивое одеяло средневековой Европы и сами сгорели в пламени. Мне хочется пожать его руку, научить всему, чего он не знает, но я не решаюсь – он идет своей дорогой, а я, быть может, только помешаю ему. Почему он вдет своей дорогой и ненавидит меня? Ненавидит ли он меня? Не знаю, но определенно бывают мгновенья, когда ненавидит. Он не может примирить свою совесть со мной и оттого страдает.
Впрочем, самые страшные душевные муки Лучиано испытывает не по моей вине. Когда на рыночной площади выволакивают на эшафот железные клетки с приговоренными, он, бессмертный, всегда стоит рядом, стиснув зубы и сжав кулаки. Площадь забита до отказа, сплошное море голов. Такое представление случается нечасто, да и подручные ландграфа следят, все ли обыватели пожаловали убедиться в неотвратимости возмездия. Толпа прет отовсюду, возле собора крючконосые торгаши устанавливают свои столики со сладостями, иголками, гребешками, серьгами и монистами, дети дуют в дудки, хохочут и плачут. Проходят монахи, подпоясанные вервием, и никто не знает, о чем они думают под надвинутыми капюшонами. Праздник.
Я слоняюсь в толпе, слушая пересуды бюргеров. Тут можно узнать все, что угодно, жизнь города предстает как на ладони. Оказывается, епископские стражники чуть не поймали сумасшедшего Николауса у некой благочестивой вдовицы, а он, не будь дурак, сбежал через подвал. Или вот: минхеру Шванцеру подфартило: выгодно продал сукно, а ведь цены-то нынче низкие, оно и понятно, нет войны… Гомонит толпа. А вокруг эшафота наемники швейцарцы. Здоровенные мужики с тяжелым взглядом. Странные люди эти швейцарцы. Сидят в таверне, пьют, но не напиваются – боятся. Знают: никто их не любит. Молчат и пьют, потом затевают драки между собой.
А вот и Лучиано. Он тоже замечает меня, но не здоровается, смотрит волком.
– И ты пожаловал, да? – цедит он сквозь зубы. – Заполучить души… вон тех? – он кивает в сторону эшафота.
– Успокойся! – примирительно говорю я. – У них нет души. А пришел я сюда за тем же, за чем и ты.
Но его нелегко образумить.
– Лжешь! Зачем здесь все эти людишки? А?
– Очень просто. Хотят вкусить радость, что они живут. Где еще, если не здесь, и когда, если не сейчас?
После некоторого размышления он соглашается:
– Ты, как всегда, прав, мудрый. Стало быть, людишки не зазря топчутся здесь, не зазря вытягивают шеи, дабы лучше все увидеть? Ты прав, к вечеру они сызнова вернутся в свои зловонные норы. И будут довольны, понеже еще живут, хотя и в лохмотьях. Они уснут спокойно, сном праведников. Ведь кое-кому приходится много горше, чем им. Да, ты прав.
– Эй, прикуси язык! – толкаю я его в бок. Сдается мне, вон тот продавец просяных лепешек проявляет к нашему разговору повышенное внимание. Но Лучиано уже сорвался с цепи.
– Вот он, род людской! Все хотят быть вечными. Потому и привалили сюда, храбрецы!
– Ну а ты чем лучше? – допытываюсь я. – Вертишься вокруг… хм, этой, около которой вертишься, жить без нее не можешь. Вечного блаженства домогаешься. В придачу, так сказать, к бессмертию, а?
Он глядит на меня, должно быть, намереваясь испепелить взглядом. Но призрак не убьешь.
Тем временем выводят приговоренных к казни, толпа задвигалась и взревела, нас закрутило в людском водовороте, и мы потеряли друг друга из виду. Лучиано, конечно, взбешен, но ему нелишне кое о чем поразмыслить.
А когда бессмертный размышляет, это всегда на пользу. Тем паче для Лучиано, который то и дело запутывается в немыслимых историях, откуда я вытаскиваю его с немалыми усилиями.
Чего стоит, к примеру, одна только эта возня с минхером Петрусом – далеко не последним человеком в городе.
Минхер Петрус слег, весь скрюченный, без движения. Уж как только не колдовали над ним врачеватели: то кровь пустят, то песком горячим прожаривают – все втуне. Ему бы Лучиано пригласить, да, видать, опасался сквалыга: не слишком ли дорого возьмет чудодей. Справедливости ради надо признать, что торгашам и скопидомам мой друг не спускал.
И вот как-то в воскресенье Лучиано зашел ко мне необычайно веселым.
– С чем пожаловал? – спросил я. – Раз ты весел, стало быть, не к добру. Опять каверзу затеял?
– Ты прав, мудрый! Я затеял исцелить Петруса.
– С чего ты так подобрел?
– Нынче после литургии викарий возвестил всему приходу. Мол, так и так, благочестивый раб божий Петрус отвалит сто дублонов тому, кто с божьей помощью поставит его на ноги, сиречь избавит от тяжкого недуга. Теперь пораскинь умом: великая выйдет потеха, коли я вылечу старикашку и ему придется выплатить сто дублонов. Да он же от огорчения тут же отдаст богу душу!
– Выбрось сию блажь из головы! – сказал я. – Петрус и на том свете не расстанется с золотишком, Зря время потратишь.
Но Лучиано меня не послушал. Ушел и – надо же умудриться! – на следующий день поставил Петруса на ноги, так что ошалевший исцеленный даже пошел к литургии.
Вечером Лучиано послал слугу за деньгами. Но многомудрый Петрус завел такие речи:
– Твой хозяин, – сказал Петрус, – слуга дьявола! Я обещал заплатить сто дублонов всякому, кто лишит меня хворобы с божьей помощью, а твой хозяин даже ни разу не упомянул святое имя господне! Сей нечестивец злокозненно наслал на меня болезнь, дабы ограбить почтенною© человека.
И приказал для острастки поколошматить слугу.
Услышав крики на улице, я послал Марту выяснить, что случилось. Через минуту она вернулась и все рассказала.
Избитый слуга вернулся к своему хозяину Лучиано, и что будет дальше, то не ведомо никому.
Я выскочил, словно ветер, и помчался к Лучиано. Было ясно – его спровоцировали, чтобы отомстить за содеянное добро.
Я встретил его уже на пороге. Он косо набросил на себя накидку, под ней выдавался эфес шпаги. В лице ни кровинки.
– Стой! – выдохнул я. – Заклинаю тебя, остановись!
Вместо ответа он выхватил шпагу и заревел:
– Убирайся! Убирайся, дьявол! Пришло время каждому получить свое!
– Нет, еще не пришло! – оборвал я. – А ты просто глупец! На кого оставишь Маргариту?
Это его отрезвило. Он все еще упирался острием в мою грудь, но рука у него задрожала.
Я ударил ногой по эфесу, и шпага зазвенела на камнях.
– Поворачивай обратно! – скомандовал я. – Нешто не видишь: они только и ждут, когда ты сам попадешься к ним в руки! Назад! – Тут я перешел на шепот: – Поверь, не пройдет и недели, как за тебя отомстят! Слышишь, отомстят. Разве я тебя хоть раз обманул?
…И отмщенье пришло. Ровно через неделю Петрус снова слег, на сей раз без надежд на поправку. И все обвинили его, а не Лучиано.
Вот так – плохо ли, хорошо – коротали мы дни.
Теперь, когда я размышляю над последовавшими событиями, никак не могу понять, где допустил ошибку. Казалось, я все рассчитал наперед, а вышло хуже некуда. Может, в том и проклятье всех Мефистофелей: даже когда им хочется совершить добро, творят зло.
Прежде всего сыграли роковую роль разноречивые толки вокруг искусства Лучиано-врачевателя. Я научил его всему, что знал, он на лету схватывал основы Гиппократова ремесла. Но могущество над болезнями сделало его настолько дерзким и самоуверенным, что он настроил против себя всех и вся. Даже те, кого он облагодетельствовал, становились зачастую его недоброжелателями.
– Все это ты придумал, мудрый! – говорил Лучиано. – Превыше всего ненавидеть тех, кто нам оказывает помощь!
Да, они падали Лучиано в ноги, когда была нужда, а потом отвечали ему завистью и ненавистью за его могущество, сдобренное высокомерием. Только страх по отношению к графу Гессен-Нойбургу удерживал Вертхайм от соблазна указать нам на городские ворота. Да мы и сами уже давно бы покинули сей город, если бы не Маргарита Реалдо. Лучиано сошел с ума. И был счастлив. Судя по всему, именно в эти дни он не сожалел о запроданной дьяволу душе. Пастор Фром добросовестно выполнял договор.
Но нет, дела наши шли совсем худо, интуиция меня никогда не обманывала. В Тюрингии батраки начали жечь не только поместья в окрестностях замков, но и сами замки. Против непокорных послали наемников, никто из солдат не вернулся. А в Вертхайме народ стал замкнутым, с нами не разговаривали, а порою забывали даже приветствовать. Я пытался вразумить Лучиано, но он только отмахивался.
– Ты можешь все, мудрый! – приговаривал он. – Ты дал мне Маргариту, будь добр, позаботься о нашей греховной страсти!
И я добросовестно играл роль ангела-хранителя их любви. До той роковой минуты, покуда не вернулся брат Маргариты, Я ожидал его возвращения, смутно предчувствуя, что с его появлением придет конец и счастью Лучиано. Но я не подозревал, сколь печально все завершится.
Валентин возвратился в один из осенних вечеров. Днем было пасмурно, но к вечеру подул ветер, разогнал облака, и небо стало красным и прозрачным, как стекло. Мы шли с Лучиано по улице, и я был как никогда спокоен. Он спустя некоторое время собирался увидеться с Маргаритой, а я заглянуть в таверну Рогевена. Осень уже успела зажечь листья дерев, город был напоен горьковатым запахом хризантем, от которого щемило сердце. Ничто не может сравниться с подобными вечерами. Даже весна. Суматошный майский хаос, когда каждая веточка, каждая былинка опережают друг друга в цветении, не настолько волнует меня, как осень. У осени привкус молодого вина, забвения, отмирания – она намного прекрасней.
Мы двигались по одной из безлюдных улиц в сторону собора, когда от угла отделился силуэт мужчины и перегородил нам дорогу. Он был высок, крепок, русоволос, в грубой солдатской одежде, в ботфортах, заляпанных грязью, – в общем, заправский вояка. Скрестив руки на груди, он разглядывал нас с оттенком презрения.
– Вовремя пожаловали! – пролаял он наконец. – А то я изрядно по вас соскучился, крысы вы эдакие!
Лучиано насупился, с шумом втягивая воздух. Да и я, признаться, изрядно разозлился. Такой благодатный вечер – и на тебе, этот наглец. С такими надо держать ухо востро.
– Отойди, сам переговорю с ним! – сквозь зубы негромко сказал я Лучиано.
Слова мои, как видно, были отнесены за счет боязни, ибо незнакомец тут же выпалил:
– Подлейший трус! А ну-ка пойди сюда, мне надобно получше разглядеть тебя, прежде чем вытряхнуть мерзкую твою душонку!
– Ты… ты кто таков? – спросил взбешенный Лучиано и сунул руку под накидку.
Тот хрипло засмеялся.
– Неужто сестрица моя, развратница, ничего тебе не поведала?
Теперь все стало на свои места. То был Валентин. Кошмарной легенде, видимо, надлежит обратиться в явь. Лучиано должен убить его, чтобы последующие поколения могли пятнать кровью любовь Маргариты, чтобы превратить моего друга в героя и несчастную жертву дьявола!
В руке у Лучиано блеснул кинжал. Я мог бы поклясться: именно этот обоюдоострый кинжал показывал Сибелиус. Острие светилось хищно и зло.
Противник отступил на шаг и выхватил шпагу.
– Ты умрешь первым! – заорал Валентин и бросился вперед.
Лучиано ловко увернулся, но, увы, в исходе поединка сомневаться не приходилось. Шпага против кинжала. Опытный солдат, виртуозно владеющий искусством убивать, – против Лучиано, опытного только в искусстве воскрешать.
Я выхватил пистолет и щелкнул предохранителем. Валентин обернулся ко мне. Его лицо было искривлено ужасной улыбкой, он наслаждался нашим безысходным положением. У меня не осталось сомнений: он разделается с нами и останется чистым в глазах подлого Вертхайма.
Когда он снова вскинул шпагу и начал медленно наступать на Лучиано, я нажал спуск. Видит бог, я не хотел его убивать.
Нападавший выронил шпагу и начал осматриваться вокруг, как бы удивляясь происшедшему. Наверное, я ранил его – то ли в руку, то ли в плечо. Он наклонился за упавшей на землю шпагой, и в этот миг Лучиано сразил его кинжалом.
Казалось, весь мир погрузился в оцепенение. Звенела тишина. Валентин лежал на земле, откуда-то раздались крики, послышался топот.
Мы бросились бежать. Как безумные неслись мы по кривым улицам, выскочили за пределы города, запыхаясь, вскарабкались на гору, царившую над Вертхаймом. Внизу лежал город. Маленькие игрушечные домишки освещались восходившей луной. Ноздри щекотал запах сосен и гнилых листьев. И вновь у меня возникло чувство, что я когда-то уже переживал подобное, что это уже было в другие времена, в те времена, когда мир был еще молодым и беспечальным.
Мы сидим на стволе поваленного дерева и молчим. Наконец Лучиано произносит:
– Я спускаюсь вниз. Я должен увидеть ее. Хотя бы еще разок, мудрый, но должен. Пойми, хоть ты никогда никого и не любил.
О, я все понимаю. Но не могу открыться, что и я такой же грешный земной человек, как он, что и я любил в былые годы, любил до беспамятства… Но поди ему объясни. Он здесь, Маргарита внизу, он жаждет увидеть возлюбленную, у него на это право, право каждого смертного. А я дьявол, исчадие ада, господин зла, существо, покинувшее свое время, дабы жить вечно.
Мне ли останавливать его? Во имя чего я мог бы его удержать от безумного поступка?
Лучиано поднимается, и тогда мы оба замечаем: на горизонте становится светлее. Не на западе, где зашло солнце, а на севере. Темно-красное зарево.
– Идут! – глухо говорит Лучиано. – Идут мои братья! Идут проклятые, отверженные, нищие, отчаянные и верующие, мои братья! Воззри, мудрый! И подожди меня, я скоро вернусь!
Он двинулся вниз, а я остался сидеть на стволе поваленного дерева, вдыхая запах сосен и влажной земли, глядя на алевший горизонт.
Лучиано не вернулся ни в эту ночь, ни в следующую. Я спустился в Вертхайм и узнал правду, но лучше бы я ничего не узнавал. Маргарита Реалдо предала Лучиано. Его схватили и бросили в подземелье ратуши.
Меня никто не преследовал. Имперская грамота надежный щит.
Я вернулся к себе домой, Марта встретила меня как обычно, как обычно, предложила поесть и налила вина. Поужинав, я отправился к пастору Фрому.
– Почему он брошен в ратушу, уважаемый отче?
Пастор долго молчит. Я опускаю руку в карман, стараясь погромче звенеть золотишком. Но отец фром уныло качает головой:
– Оставь свои дублены, мудрый сынок! Теперь в них нет нужды. Твоему другу предъявлено тяжкое обвинение. Он помотал тем… из Тюрингии, что завтра начнут ломиться и в наши ворота.
Значит, Лучиано не обвиняют в смерти Валентина? Пастор будто читает мои мысли и тут же добавляет:
– Помогал, уважаемый сынок, хотел того или нет. Он убил посланца солдат, который нес важные известия о смутьянах, дабы поведать весть его сиятельству.
Значит, никто не преследовал Лучиано за любовь к Маргарите, за смерть ее брата. Все это не затрагивало спокойствия правителей Вертхайма, они готовы были ничего не видеть и не слышать. Они арестовали его, страшась повстанцев, по чьей вине пылал горизонт. Им хотелось предать суду не прелюбодея и убийцу, а Лучиано – волгера, еретика. Потомка проклятых, отверженных, смелых богомилов, чей дух взбунтовал Европу.
– Я намереваюсь помочь своему другу, уважаемый отче, – говорю я решительно. – Не знаю, удастся ли, но помогу!
Пастор не реагирует.
Я поднимаюсь, дабы раскланяться, и тогда отец Фром называет одно знакомое мне имя. Ничто не заставляло его произносить это имя, можно было спокойно промолчать. Кто знает, почему он так поступил. До сих пор я затруднялся понять, что там в его голове, за этими голубыми глазками, и вот теперь он назвал имя командира стражи. В свое время спасенного Лучиано от смерти. Если в этом мире еще осталось место для человеческой благодарности, то командир хотел бы помочь Лучиано.