355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Ягупова » В лифте » Текст книги (страница 2)
В лифте
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:28

Текст книги "В лифте"


Автор книги: Светлана Ягупова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Это был сногсшибательный контраст: поле благодушия над Планетой Цветов и бушующая страстями атмосфера Земли. От такого резкого перехода его будто ударило обо что-то упругое и на миг почудилось, что потерял способность проходить сквозь стекло и камень, огонь и воду. Он упал в песок и лежал до тех пор, пока крылья не перестали дрожать. Любовь, зло, тревога, блаженство, ненависть, муки, добро – сплетение самых разнообразных чувств и состояний образовывали вокруг Земли тонкую, невидимую оболочку, которая ежесекундно то наращивалась, то утончалась и чуть слышно звенела в такт этой вибрации от притока и убыли все новых и новых эмоций, темные из которых заметно отравляли пространство, оказывая отрицательное воздействие не только на людей, но и на растения, животных, вызывая цепную реакцию злобы, раздражения. И наоборот – каждое слово любви и доброжелательности вносило свежую, бодрую струю и тем самым частично нейтрализовывало создавшееся напряжение. И в этом бесконечном противоборстве темных и светлых сил человек старался стать лучше, очищая свое сердце и мысли от скверны, добывая свет из глубин собственной души.

Сравнивая людей с разумными аравами, которых он встретил в Радужной Галактике, Тыоня пришел к выводу, что человек более интересен той свободой внутреннего пространства, которая давала ему перспективу на самоусовершенствование. Аравы могли менять телесную форму, мимикрируя под любое животное и растение, умели материализовываться в любой точке вселенной, обладали способностью наблюдать за развитием иных цивилизаций. Однако ни одни арав не умел ни смеяться, ни плакать, ни сочувствовать, ни надеяться. Земляне, обремененные грузом собственных эмоций, казалось, страдали от этого груза, но Тыоня однажды представил, что будет, если человеческое сердце вдруг окаменеет, и ему стало не по себе... Нет, Тыоня не мог желать этого человечеству. Но ему очень хотелось, чтобы от людских сердец все же побольше исходило света.

Всякий раз вблизи людей его тянуло на сумасбродство, которое – он знал! – могло плохо кончиться.

Всей душою желал, чтобы случилось чудо и его невидимое тело, умеющее проходить сквозь любую преграду, хоть на несколько минут могло задержаться в объекте, именуемом человеком. Однажды это ему удалось. Он летел над степью, когда увидел мчащегося на коне мальчишку-подростка. Неуловимым, не отложившимся в мозгу усилием удалось проникнуть в него. До сих пор помнит чувство восторга паренька, вмиг передавшееся ему. Нет, это было нечто большее, чем восторг: он ощущал каждую клеточку организма подростка, у него были руки, крепко вцепившиеся в узду, ноги, упирающиеся босыми пятками в потные лошадиные бока, худенькая грудь, распахнутая степным ветрам, и взъерошенный белесый чуб. Потрясение было столь сильным, что он без памяти вылетел в, пожухлую траву и неподвижно пролежал там до самой ночи. С тех пор он не шел на подобные эксперименты. И все же какая-то сила толкала на это. Может, опять решиться?

Главное, не паниковать, – сказал себе, ясно сознавая, что путешествие в человеческую форму гораздо сложней и впечатлительней, чем полет за тридевять галактик. С трудом вернувшись в тот день, когда встретил мальчишку на коне, он напряг всю память своих чувств, какие испытывал накануне этого первого воплощения, и холодок под крыльями дал знать, что цель близка.

В этот раз он выбрал женщину, готовящуюся стать матерью. Как и в первом случае, ужас и счастье приобретения телесности поначалу едва не вышвырнули из лифта, но он собрал все свои силы, чтобы удержаться, и старания увенчались успехом, были окуплены великолепным, никогда ранее не испытанным чувством. Сейчас в нем не было той первой мальчишеской крепости и отваги. Тяжесть в животе и отекших ногах отзывалась во всем теле, но само существование этого тела и заключенного в нем нового ростка жизни, вызывало такой восторг новизны, что он на миг опять потерял сознание, но тут же очнулся. Это было ни с чем не сравнимое ощущение – пребывать в образе зрелой женщины, готовящейся стать матерью, то есть удвоиться и тем самым пополнить численность человечества. Даже смятение души по поводу случившегося с лифтом и в лифте не могло зачеркнуть того особого состояния, когда в тебе бьется сразу два сердца и от твоей сущности вот-вот отслоится новая. Тыоне казалось, что он сразу обрел тысячу до сих пор незнаемых чувств и желаний: ему хотелось есть, пить, сидеть на стуле, чтобы отдохнули ноги, хотелось, наконец, вырваться из этой клетки, потому что тревога за малыша все росла и росла. Ад и рай – так определил Тыоня то смешение эмоций и ощущений, которые стали его достоянием. Куда там Ледяной Сливе и Планете Цветов! Все, что могли навевать живому существу те далекие миры, чудодейственным образом сконцентрировалось в данное время в этой женщине. Не только ее душа, но и память стали достоянием Тыони. Он вдруг почему-то "вспомнил", как она обучалась приемам массажа в период своего начального знакомства с Селюковым. В то время тот увлекался тяжелой атлетикой и попросил ее освоить массаж для того, чтобы ему не терять время с чужим человеком. Она охотно согласилась. Ей доставляло удовольствие, что не кто-нибудь, а именно она массирует его литое, упругое тело. Правда, всякий раз, когда он навзничь ложился перед ней и она проводила пальцами по его белой холеной спине, приходила на ум предыдущая привязанность, полная противоположность Селюкову – тщедушный, с нездоровым лицом человек, которому она с не меньшим удовольствием протирала на терке овощи и фрукты.

Вот женщина достала из сумки яблоко, и Тыоня восхитился самим процессом еды, до этого неведомым ему. Какое наслаждение – жевать зубами кисловатые твердые плоды и медленно проглатывать их. Раньше сотни раз наблюдал за тем, как люди поглощали пищу и воду, но не предполагал, что это такое приятное занятие.

Неведомые до сих пор родственные связи обнаружились тревожной мыслью о матери – если, чего доброго, лифт грохнется, она не перенесет: сейчас каждый ее день наполнен ожиданием рождения малыша. Мать... Тыоня сразу сообразил, кто это, увидев перед собой мысленный образ женщины, чем-то похожей на ту, в которую он воплотился. Вот оно что... Еще один оттенок чувств – люди думают, заботятся о тех, кто произвел их на свет. Ну а тот, кто станет отцом твоего ребенка? Что за неразборчивая смесь самых противоположных чувств к нему! И какое разное отношение к каждому в этой тесной кабине!

Выходило, что весь духовный мир человека ткался из разнообразнейшего спектра связей с другими людьми. Одна эта женщина, в сущность которой он проник, носила в себе такое множество связей! И она зависела от людей и люди от нее. Привыкший к одиночеству и свободе, Тыоня поначалу даже устрашился – как можно существовать, будучи по рукам и ногам спутанным такой сетью взаимоотношений! Но вскоре понял – в них, этих связях, смысл человеческого бытия, без них люди превратились бы в диких животных, одиноких и бессловесных.

Затем Тыоня легко принял личину еще не родившегося ребенка, но недолго пробыл в этом состоянии полужизни, плавая в теплом, убаюкивающем море материнского лона, и неожиданно легко воплотился в крепкого сорокалетнего мужчину, отца будущего ребенка. Совершенно иная среда – будто перелетел в иное измерение! Теперь его распирало желание взломать двери клетки, в которую угодил, но страх, что это может привести к новой поломке и кабина камнем рухнет вниз, удерживал. Руки, ноги и все массивное туловище, переполненное энергией, изнывало в ожидании освобождения. Это сказывалось и на общем самочувствии, хотелось говорить что-то резкое, грубое, и стоило немалых усилий, чтобы не взорваться, быть спокойным и даже равнодушным. Где-то глубоко, невидимо от глаз человеческих, в нем тихо тлели неудовлетворенные самолюбие и тщеславие, нереализованные творческая энергия и мужская сила, готовность все нарушить и начать заново. Было сложно разобраться в самом себе – столько разного смешалось в нем и переполнило душу.

За каких-то полчаса Тыоня пропутешествовал из одного человека в другого, побыв в образе каждого стоящего в лифте, и понял: любой из них отдельная страна и, может, поэтому так трудно им найти общий язык. Но за этой разностью таилось и нечто единое, притягивающее их и согревающее в эти трудные минуты. И Тыоня подумал, как это прекрасно и одновременно трудно – быть человеком. Тысячи условностей, без которых не обойтись, живя в обществе, сковывали и пригашали бушующую в нем энергию. С другой стороны, он понимал, что состоит как бы из двух ипостасей: животной и небесной, и первую надо постоянно обуздывать, сдерживать, чтобы вторая расцвела прекрасным цветком. Поняв эту суть, он проникся величайшим уважением ко всему роду людей, и в то же время его охватила тревога: удастся ли этому роду справиться со своим дьяволом или тот придушит все светлое, а значит, убьет и самого человека?

Открылась Тыоне и еще одна истина: не умея так мгновенно перемещаться в пространстве, как он, человек был, тем не менее, не беднее его, так как в нем заключались все те миры, которые Тыоня узнавал в своих бесконечных странствиях. И если уж выходить людям в космос, то не за приключениями их достаточно и на собственной планете.

Тот миг, когда Тыоня вновь очутился на крыше лифта, был внезапен. Овладела печаль по чему-то навсегда утерянному. Присутствующие в лифте были теперь как бы частичкой его собственного призрачного тела. Душа его теперь переживала за всех вместе и по одиночке, он будто приобщился к странному, взбаламученному страстями и одновременно сцементированному единым телесным и духовным началом обществу людей. Было тревожно и хорошо.

Сообщение Селюкова привело Жураеву в замешательство. Патологический правдолюб, он не раз шокировал ее своими выступлениями. Резал правду-матку с горячностью пионера-активиста, и даже не столько правду, сколько то, о чем как-то неприлично и говорить. Ну вот как-то разошелся, что все разленились, дурака валяют, вяжут и гоняют чаи. Расстроившись от этой речи, Жураева распустила слух о том, что у Селюкова не все дома, что он уже когда-то лечился по поводу какого-то сдвига. Позже, мучаясь от этой лжи, спрашивала себя, что более вело ее в этом измышлении: желание изменить отношение окружающих к Селюкову – все-таки лучше прослыть ненормальным, чем склочником, – или боязнь того, что рикошетом и к ней станут относиться с неприязнью? Как бы там ни было, а имена их повязаны.

Сейчас будто кто наотмашь ударил не только ее, но и дозревающего в ней малыша. Писать кляузу на шефа, да к тому же признаваться в этом, хотя бы и в темноте, – это уж слишком. Стараясь не взорваться, будто Селюков для нее совершенно посторонний и не его ребенок бился у нее под сердцем, она сказала:

– Ваше так называемое донкихотство, Антон Дмитриевич, сидит у всех в печенке. В конце концов это не только не умно, а, если хотите, подло и ненормально.

– Почему же? – невозмутимо отозвался Селюков. – Я ведь не анонимку написал, а письмо за своей подписью.

– И что же вы написали? – спросил Лобанов.

– Изложил состояние рабочего микроклимата, рассказал, что у нас любят подсиживать друг друга, сплетничают, как на рынке, и вообще нет порядка. И еще вступился за Ирину Михайловну.

– За меня? – всколыхнулась Жураева. – По поводу чего?

– По поводу квартиры. Вам должны дать в первую очередь, но претендентов много, и вот увидите, придется жить с ребенком и матерью в одной комнате, то есть втроем.

– Надо же, гуманист какой, – оторопело усмехнулась Жураева.

– Ну и забрал бы женщину к себе, тем более, что будущий ребенок вроде бы как родной, а у самого две комнаты на двоих, – Лобанов не скрывал возмущения.

– Желательно не вмешиваться в наши личные отношения с Ириной Михайловной.

– Но вы-то позволяете себе соваться в дела, в которых не компетентны.

– Антон Дмитриевич, – не то простонала, не то вздохнула Ирина Михайловна, – спасибо за внимание и заботу, но кто просил вас об этом? Я на очереди стою, как только подойдет, получу. И с чего это вас волнует мое устройство? Как-нибудь разместимся. В тесноте, да не в обиде.

– Если вам нравится это положение, ради бога... Я хотел как лучше. И потом, зная вас, вашу безгласность...

– Так-так, – Лобанов забарабанил по стенке лифта. Каждой мышцей ощущая близкое присутствие Селюкова, как можно спокойнее сказал:

– Рано или поздно Ирина Михайловна квартиру получит, а вот вы свой авторитет вряд ли вернете.

– И возвращать ничего, я его не терял.

– Это вам так кажется.

– Надо было и про мою кочегарку написать, – сказал Петушков. И было неясно, в шутку это или всерьез.

– Из-за таких шляп, как вы с Ириной Михайловной, и садятся людям на головы. Но если вам это нравится, пожалуйста...

– У вас что, и впрямь нелады с психикой? – грубо спросил Лобанов, не в силах более терпеть эти разглагольствования.

– Уточните у Ирины Михайловны, – усмехнулся Селюков. – Правда, не знаю, зачем ей понадобился этот поклеп.

– Да затем, – выкрикнула Ирина Михайловна с отчаянием, – что лучше прослыть дураком, чем склочником. – Она вынула из кармана платок и шумно высморкалась.

– Опять... Вам же нельзя расстраиваться, – стала успокаивать ее Январева. – А вы, Антон Дмитриевич, и впрямь со сдвигом. Что за страсть выносить сор из избы? Можно бы решить все на месте.

– Разве мало я говорил об этом на собраниях? И что изменилось? Да и нельзя назвать кляузой то, что подписывается своим именем.

Едва сдерживая прилив дурноты, Ирина Михайловна нашарила в сумке яблоко, подумав о том, что надо бы как-то собрать и те, рассыпавшиеся. Стала медленно жевать прохладную, кисло-сладкую мякоть. Происходящее вдруг показалось чем-то нереальным: застрявший лифт, темень, какие-то странные разговоры... Ясно, что Селюков теперь не задержится в бюро. Кому нужен кляузник?

Стало почему-то обидно и за себя, и за то крохотное существо, которое, вероятно, почувствовало ее состояние и зашевелилось, как показалось, в неудовольствии. Что, если Селюков и впрямь того?.. Не отразится ли это на ребенке? Или все же налицо редкое, отважное донкихотство, испокон веков принимаемое обывателем за сумасшествие? Но если так, то вопрос – а нужна ли в данное время такая вот донкихотская воинственность? Ведь отношения между людьми столь усложнились, стали такими неоднозначными, что вряд ли есть необходимость даже в самых крутых обстоятельствах действовать так, как Селюков. И все же у нее некоторое уважение к этому придурку. Лично она не смогла бы так. А ведь наедине, в беседах с Селюковым, была полностью на его стороне и не раз плакалась ему в жилетку по поводу своих столкновений с Лобановым или шефом. И ведь никто не знает, какая в сущности нежная у Селюкова душа, каким он бывает веселым, остроумным, добрым. Кто же он гипертрофированный правдолюб, склочник или псих? Как-то признался, что при несколько иных обстоятельствах вполне мог бы сидеть в кресле шефа. В нем и впрямь есть административная жилка, голос его обладает на редкость внушительными интонациями, и это порой действует так гипнотически, что даже пустячная информация в его изложении приобретает многозначительность. А что, если письмо написано не без мечты о повышении? Да нет, это уже чепуха.

Опять щекотно и больно засучил ножками малыш. Так и захотелось шлепнуть его пару раз.

– О таких вещах надо говорить не в темноте, а глядя в глаза друг другу, – сказала Январева. – Может, отложим обсуждение проступка Селюкова, пока не выберемся отсюда?

– Почему проступок, а не поступок? – возразил Селюков.

– Молчали, вот и продолжайте молчать, – отрезала Январева.

– Ну почему же, пусть говорит, это очень даже интересно. – Ирина Михайловна сунула под язык валидол и мужественно приготовилась выслушать все что угодно.

– Коль вы разрешаете, – вмешался Лобанов, – я бы хотел узнать лично ваше мнение, Ирина Михайловна, по поводу происшедшего. Или вы действовали сообща?

Ответом был то ли смешок, то ли всхлип Жураевой и яростное возмущение Январевой.

"Ну что ему ответить? – подумала Ирина Михайловна. – Что Антон просто более смелый, чем она и все остальные? Что каждый мог бы кое-что наговорить Лобанову, но не решается, а Селюков взял да и высказал? Своей вспыльчивой невоздержанностью Лобанов часто доводит сотрудников до слез, хотя потом всегда извиняется, но эти расшаркивания уже ни к чему, если нанесена обида".

– В какой-то мере Селюков прав, – сказала она, мысленно одобрив себя за внезапную смелость. – Во всяком случае у него есть все основания не терпеть вас. На прошлой летучке вы косвенно обозвали его недоумком без серого вещества. Не возражайте, было это, было. Конечно, я не приветствую то, что Селюков вынес сор из избы, но понять его можно.

– А я не понимаю, – искренно возразила Январева, хотя в данную минуту ей вовсе не хотелось подпевать Лобанову. – И не хочу понимать. Сейчас даже в боксе стремятся обойтись без нокаута и придумали такие перчатки, что пальцы в них полусогнуты, в кулак не сожмешь. А вы, Антон Дмитриевич, воинствуете. Донос всегда называется доносом, и это отвратительно. Может, анонимка тоже вашего авторства?

– Вот уж это не мое, – спокойно ответил Селюков. Хотел еще что-то сказать, но тут раздался телефонный звонок. Все вздрогнули.

Тыоня был озорником, а порою любил и похулиганить. Правда, это было интересно лишь в тех местах, где жили разумные существа. Иначе, какое же это хулиганство, если никто не может возмутиться или рассмеяться. Простым соглядатаем летать было скучно и, перемещаясь из одного пространства в другое, из прошлого в будущее, Тыоня позволял себе некоторые развлечения. Самым невинным и любимым его занятием было изображать из себя существо, которого люди никак не могли увидеть, но следы его деятельности замечали и ломали голову, что это такое. Юркнув в форточку какого-нибудь двенадцатого этажа, он затаивался под диваном или где-нибудь на антресолях, среди домашней рухляди, и ждал, когда квартира или хотя бы одна из комнат опустеет: слишком явно выдавать свое присутствие не решался. Как только он оказывался в одиночестве, начинал с удовольствием учинять ералаш, перекладывая с места на место разную мелкую утварь: расчески, карандаши, вязальные спицы, столовые ножи и вилки, – а после с улыбкой наблюдал за тем, как хозяева, ссылаясь на собственную забывчивость, ходят по комнатам в поисках припрятанных им предметов.

Однажды с ним случилась забавная история. В один из таких набегов, когда квартира, куда он залетел ранним пасмурным утром, опустела, хозяин-холостяк ушел на работу, – Тыоня по обыкновению потешил себя тем, что пошебуршил в его бумагах, запрятал в нижний ящик стола авторучки и уже собрался было до прихода хозяина поскучать где-нибудь над городом, когда внимание его привлекло царапанье у входной двери. Через минуту дверь открылась, и вошли два молодых верзилы. Осторожно оглядываясь, они направились к серванту, открыли бар, стали рыться в ящичках. Тыоня знал, что у людей не принято приходить в гости без ведома хозяев. В том, что эти люди чужие, он не сомневался. Один из них, заглянув в холодильник, вытащил оттуда кусок колбасы и стал с аппетитом уплетать. В это время второй обследовал ящики серванта и письменного стола.

Знакомый с этикой людей, Тыоня понял – воры! В какой-то мере он был в этом доме чужаком, но вовсе не собирался ничего выносить отсюда. Эти же люди, пока хозяин квартиры честно зарабатывал деньги, пытались воспользоваться плодами его труда. Тыоне это показалось возмутительным. Терпеливо наблюдая за тем, как воры перекусывают и знакомятся с содержимым ящиков, он решил их проучить. И нарушил запрет, которому до сих пор старался строго следовать – не выдавать себя. Этот запрет был запрограммирован в нем, как инстинкт самосохранения. Тыоня подлетел к одному из воров и сорвал с него шляпу. Но тот решил, что ее просто сдуло сквозняком и не очень испугался. Подняв шляпу, опять нахлобучил ее на давно немытую шевелюру. Тогда Тыоня сорвал шляпу вновь и стал махать ею перед носом воришки, затем плавно пронес ее по воздуху из одного угла комнаты в другой и опустил на голову другого вора. Эффект был значительный. Побросав награбленное – серебряный портсигар, бумажник с деньгами, зажигалку, хрустальную пепельницу, – воры дернули из квартиры. Тыоня удовлетворенно прикрыл за ними дверь и с чувством некоторой вины тоже ведь учинил в доме беспорядок – разложил вещи по местам.

Одной из любимых забав Тыони было, запутавшись в ветвях груши, яблони или орехового дерева, изо всех сил трясти ветви и наблюдать, как плоды падают под ноги недоуменным прохожим: ветра вроде бы нет, а деревья раскачиваются...

Еще Тыоне нравилось залетать в палатки туристов, и, пока они пляжатся или ходят по горам и лесам, вьюном пройтись, разметав одежду, банки-склянки.

Сейчас Тыоня был раздосадован. Да, удалось на некоторое время воплотиться в человека, но барьер между людьми все равно не преодолен, так как невозможно наладить языковой контакт. Однажды нарушив свой внутренний запрет не выдавать себя, он больше не мог сдерживаться. Здесь, на крыше лифта, к Тыоне пришла идея: хоть на миг приобщить людей к своему видению. А в том, что оно отлично от людского, он только что убедился. Ему хотелось растолковать этим пятерым, загнанным в лифтовый тупик, что их страх не был бы так огромен в столь необычной ситуации, если бы они знали кое-что из того, что известно ему, скитальцу вселенной. Рассказать бы им, что Земля принадлежит многим пространствам и временам, и, стремясь в космос, человек не подозревает, что готовится к открытию не только далеких планет, но прежде всего своей Земли. Придет время, и люди поймут – все чудеса, за которыми они собрались лететь в космос, находятся рядом. Прошлое, настоящее, будущее сосуществуют одновременно, нужно только научиться воспринимать их в этом единстве и овладеть искусством перехода из одного времени в другое. Палеонтологи, археологи ищут останки доисторических животных и руины древних городов, а те находятся с ними по соседству, притом, не в форме развалин и скелетов, а в целости-сохранности. Фантасты стремятся угадать, какой будет наука и техника завтрашнего дня, а над головами летают незримые корабли будущего.

Порой для Тыони стирались границы между реальностью и вымыслом, он путал истинную действительность с фантазией человеческого ума, запечатленной в книгах, живописных полотнах, скульптурных, музыкальных ритмах, в снах и грезах людей. Скажем, он не мог прочесть книгу, насладиться картиной художника. Но все человеческие фантазии обретали некий рефлекс, не видимый людям и, однако, чутко улавливаемый Тыоней. Ни один человек не мог воспринять искусство во всем его объеме. Тыоне же это было доступно, и он досадовал, что люди не наделены способностью в полную меру наслаждаться ими же созданной второй реальностью. На языке человека невозможно было объяснить, что именно доступно его слуху и зрению, но он верил: когда-нибудь люди прорвутся в сферу, подвластную пока лишь только ему, а он со временем научится видеть мир глазами людей. Тогда наконец они поймут друг друга и ему не надо будет оповещать о своем присутствии разными глупыми выходками. Мир, созданный воображением, фантазией человека, виделся ему огромным сферическим зеркалом со множеством выпуклых, вогнутых и плоских сегментов, по-разному отражающих земную жизнь.

Тыоня пытался понять – что нужно человеку на этой планете? Личное благополучие? Мир? Но тогда почему испокон веков народ идет на народ, проливается кровь? Отчего все более изощренными становятся виды орудия уничтожения? Тыоня подозревал, что ум его в некотором роде куц, и поэтому ему не-под силу какая-то важная загадка этой планеты, где издревле мечтали о мире и, однако, на протяжении всей истории своего существования убивали. Он силился разгадать причину этого, не мог и злился.

Сидя на лифтовой крыше, он размышлял: не оттого ли так непримиримы друг к другу люди, что очень разны по своим духовным и физическим свойствам? Слушая их, он был горд собой, тем, что научился понимать их язык. Но то, о чем они говорили, раздражало. После того, как он побывал в облике каждого из них, они стали ему понятней, и он подумал, что не может, пожалуй, оставить их в таком вот подвешенном состоянии. Что-то надо было делать. Но что? Наконец его осенило.

Он выбрался из лифтового отсека, невидимкой пролетел сквозь стену дома и взмыл вверх. Набирая высоту, он старался лететь под определенным углом, чтобы точно вписаться в тот слой, где, как он уже знал, присутствуют звуки, волны, вибрации – да есть ли этому название? – всего, что когда-либо случалось на Земле. Люди называли это историей, не подозревая, что она запечатлена, зафиксирована не только в толстых фолиантах, кинофильмах и учебниках. Вот она!

Он почувствовал, как его крылья стали пружинить, и понял, что достиг желаемого. Теперь усилием воли надо было заставить крылья так работать, чтобы каждую секунду они меняли положение, вбирая в себя все, во что он окунулся, фокусируя его в себе, чтобы нерасплесканным доставить на Землю. В сущности, это было безумием, он чувствовал, как его крылья прожигаются разного вида энергиями, и вовсе не был уверен в успехе. Удивительно! Он, побывавший в космосе, в беспредельных пространствах вселенной, где сгорали и зарождались звезды, куда люди не могли шагнуть, не защитив себя скафандрами и стальной обшивкой ракет, здесь, в этих слоях атмосферы Земли, он испытывал такую перегрузку, какую не знал, даже пролетая сквозь "черные дыры". Груз тысячелетий истории планеты оседал на его крыльях так болезненно, что он стал опасаться – не повредил ли их? И когда ощутил резкую боль во всем своем тельце, стал поспешно ввинчиваться в безопасные слои.

Вернувшись на Землю, он быстро нашел дом, который покинул, сломанный лифт и вновь примостился на его крыше. То, что он задумал, было самым великим его хулиганством, и, если бы он не был существом, зависящим лишь от собственной совести, кто-то непременно наказал бы его.

Шурша, искрясь, он проволок по крыше кабины свои отяжелевшие крылья и нечаянно замкнул поврежденный телефонный провод.

Ирина Михайловна нащупала трубку.

– Але? Але? Молчание. – Она дунула, никто не ответил. – Возьмите вы, Петр Семенович.

– Да, – по-деловому сказал Лобанов. На другом конце провода не ощущалось ничьего присутствия. – Черт знает что, – выругался он.

– А не странно ли, – сказала Ирина Михайловна, принимая от Лобанова трубку, – что так тихо. Не только в трубке. Вообще. Прислушайтесь. Обычно из лифта, когда он стоит, слышны разговоры, шаги на лестнице. А тут – как в герметической камере.

Тишина и впрямь была такой, будто их замуровали под землею.

– Неприятно все это, – тихо сказал Петушков.

– Ну-ка, постучите трубкой в стенку, – предложил Лобанов.

– Где-то под ногами мои яблоки, – жалобно сказала Ирина Михайловна. Хоть одно бы...

Это всех несколько встряхнуло, стали шарить по полу, поднялась суматоха. Петушков и Селюков больно стукнулись лбами, что вызвало легкий смешок.

Лобанов осветил пол зажигалкой и заодно взглянул на часы.

– Без пяти девять. Стоят, что ли? – он приложил часы к уху.

У остальных они показывали такое же время и тоже стояли. Выходило, что как только лифт застрял, так и часы остановились.

– Бензином пахнет, – Ирина Михайловна скривилась, и Лобанов погасил зажигалку, с неудовольствием чувствуя, что его начинает лихорадить.

– Ничего, – бодрячески сказал он, морщась от неестественности собственного тона. – Мы вынесем это испытание. Подумаешь, лифт застрял. Представьте, каково ребятам на кораблях, подводных лодках. А в войну...

– Что за чушь вы несете? – сказал Селюков, и трезвый, спокойный тон его голоса благотворно подействовал на окружающих.

Лобанов и сам понимал, что его сравнения неуместны, но какой-то дьявол вытягивал из него нечто ненужное, затертое:

– И не такие трудности выпадали на долю человека. Надо уметь все преодолевать.

– Да перестаньте же наконец, – сердито оборвала Январева и несколько раз стукнула в стенку трубкой.

Снаружи по-прежнему не доносилось ни звука. Каждому вновь почудилось, что связь с миром прервана.

– Может, какая-нибудь глобальная авария? – запинаясь, сказал Петушков.

– Разве что взорвался ваш котел, – усмехнулся Лобанов, поднимая воротник плаща, будто это могло согреть.

Петушков обидчиво промолчал, и Январева с досадой подумала, какой же он тюня.

Внезапно зажегся свет, на миг ослепил и вызвал общее оживление.

– Наконец-то! – воскликнула Ирина Михайловна, поправляя берет, и Лобанов про себя отметил, какой он пронзительно синий.

Радость оказалась преждевременной – лифт по-прежнему не двигался.

– Ну-ка, дайте взгляну на вас, – обернулся Лобанов к Селюкову и протянул нараспев: – У-ди-ви-тель-но!

– Что именно? – не понял тот.

– Вроде бы нет в вас ничего от монстра, обыкновенный человек, а ведете себя не по-человечески.

Все молчали, мрачновато поглядывая друг на друга. Лобанов продолжал в упор разглядывать Селюкова, но тот не обращал на него внимания.

Ирина Михайловна исступленно грызла яблоко, тревожно думая о том, что скоро ей понадобится выйти.

– Что же, так и будем стоять? А ну-ка, угощайтесь в честь моего юбилея. – Январева достала из спортивной сумки кулек с "Белочкой" и кунжутным ирисом.

– Я тебе тут подарок приготовил, – выдохнул Петушков ей в ухо.

– Что-нибудь нарисовал? – обрадовалась она. Петушков часто дарил ей рисунки. Странные на иной взгляд и слегка страшноватые, они чем-то притягивали, некоторые по-настоящему нравились, хотя изображали удивительных, фантастических людей без кожи. Возможно, причуда Петушкова исходила из того, что и сам он был каким-то бескожим, незащищенным. Воспитывали его мать и две тетки, вот и вырастили этакое растеньице.

А ведь угадала: достал из портфеля лист ватмана, на нем акварель. В сине-черном небе, среди звезд летит обнаженная девушка с четко выписанными мышцами. И хотя у нее длинные, развевающиеся на космическом ветру волосы, можно узнать в девушке себя.

– Тебе нравится?

– Очень. Но опять без кожи. Почему?

– Не знаю, так получается.

Рисунок пошел по рукам.

– Как из учебника анатомии, – поморщился Лобанов. – Ну зачем так ошкурил ее?

– Это у него манера такая, – заступилась Январева и притронулась к его рукаву. – Коля, что это за манера?

– Не знаю.

– Вот видите, – просияла она и чмокнула Петушкова в щеку. – Он у нас талант, а мы не осознаем это, и он сам не понимает, кто он такой.

Ирина Михайловна достала из сумки карманное зеркальце и губную помаду:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю