355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Ягупова » В лифте » Текст книги (страница 1)
В лифте
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 12:28

Текст книги "В лифте"


Автор книги: Светлана Ягупова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Ягупова Светлана
В лифте

Светлана Ягупова

В лифте

Ранним осенним утром некое существо без имени и роду, не видимое ни другим, ни себе и потому испытывающее тревожную скуку, залетело в вестибюль одного учреждения и село на плафон боковой лампы, отчего та слегка потускнела, хотя никто этого не заметил. Долгий полет в промозглой тьме изрядно утомил существо, и теперь оно с удовольствием отдыхало у электричества, подзаряжая им свое прозрачное тело и наблюдая за тем, как дверь-вертушка, слегка поскрипывая, впускает в вестибюль спешащих на работу. Деловым шагом они проходили мимо лифтерши тети Даши, оставляя на светлых плитках пола следы от ботинок и дамских сапожек. Одни поднимались наверх пешком, тренируя сердца и легкие, другие даже на второй этаж ехали лифтом и мягким стуком раздвижных дверей напоминали тете Даше о важности ее пребывания на посту.

Существо-невидимка рассматривало грязноватые отпечатки на белом мраморе, влажный блеск плащей и зонтов, и от этой материальной связи людей с природным, естественным миром ему становилось грустно, потому что ни дождь, ни снег, ни самая ядовитая краска не могли оставить ни малейшего следа на его почти бесплотном естестве. Всю ночь оно одиноко летало в огромном ночном пространстве, но как только окна домов стали теплеть светом, его потянуло к людям. В утренние часы всегда почему-то хотелось быть поближе к двуногим, чьи лица, еще не совсем проснувшиеся, но уже чем-то озабоченные, притягивали своей неразгаданностью. Порой в них проскальзывало нечто близкое, кровное, и существо охватывало тревожное чувство родства с людьми. Вдруг начинало казаться, что когда-то, очень давно, оно твердо стояло на земле, что его тело ощущало прочность и температуру предметов, их гладкость и шероховатость, и, хотя не могло, как сейчас, проходить ни сквозь дерево, ни сквозь металл, жизнь его была несравненно богаче той амплитудой чувств и ощущений, которые нынче отзывались в нем неясной тоскливой вибрацией. Тогда оно позволяло себе подлетать к какой-нибудь юной женщине и прикоснуться к ее волосам. Женщине казалось, их распушил ветер, она приглаживала рассыпавшиеся пряди, и ее рука свободно проходила сквозь его полуплоть, а ему чудилось, что она дружески гладит его невидимые крылья.

Сейчас существо наблюдало за тем, как люди кивают друг другу, пожимают руки, и, чтобы хоть немного встряхнуться от одиночества, оно придумало себе временное имя из местоимений человеческого языка. "Меня зовут Тыоня, – сказало оно беззвучно и улыбнулось. – Ты, он, я. Теперь я не один, меня много, и пусть теперь люди завидуют мне".

Как только это случилось, Тыоня обрел способность подслушивать мысли и чувства людей и тут же заметил, что тетя Даша обратила внимание на некоторое оживление возле лифтовой кабины. Там собрались сослуживцы, все свои, оттого и здоровались шумно, непринужденно.

Первой пропустили в лифт женщину в синем берете и заметно оттопыренном на животе пальто, следом вошла девушка в джинсах, с перекинутой через плечо сумкой, а за ней трое мужчин, один из которых, самый молодой и длинный, с мокрым ежиком светлых волос, показался лифтерше смахивающим на ее сына, недавно вернувшегося из армии.

Набросив на плечи пуховой платок, тетя Даша поудобней расположилась в кресле – она заканчивала сыну мохеровый свитер, почти целиком связанный здесь, на этом необременительном рабочем месте, – когда раздался аварийный сигнал.

Лифтерша в сердцах скомкала свитер, проткнула его спицами и, бросив в кошелку, прошла к щитку, на котором одну за другой подергала все ручки, но безуспешно.

– Где же он застрял? – пробормотала она, заглядывая в лифтовой отсек.

Лифт висел между шестым и седьмым.

Тыоня слетел с плафона, нырнул в отсек, прошел сквозь кабину и, пристроившись на ней сверху, стал через потолок наблюдать за потерпевшими аварию.

Дважды мигнул свет, кабина затряслась, завибрировала и уже было опять поползла вверх, когда под потолком что-то заскрежетало, свет погас, и лифт остановился, теперь уже прочно, будто вовсе и не между этажами, а внизу, в самой безопасной точке.

– Ну вот, приехали. – Лобанов поставил на пол портфель и, мысленно выругавшись, процедил сквозь зубы: – Прекрасненько. Петушков, это вы трогаете все кнопки подряд? Не пианино ведь...

– Вряд ли будет хуже, Петр Семенович, – кисло отозвался Петушков. Нажата пятая, и чего, спрашивается, полез выше?

– Успокойте меня, скажите, что все это не опасно, – мне вредно волноваться. – Ирина Михайловна шумно толкнула куда-то в угол зонтик с длинной ручкой, тем самым как бы давая понять, что осознает всю серьезность случившегося.

На миг все притихли, стало слышно чье-то дыхание и шелест плаща.

– Обычная ситуация, – пророкотал бас Селюкова. – Портной портачит, киношник болеет, лифт застревает. Неприятно, однако не смертельно. Повода для волнений нет – это еще не конец света. Петушков, а ну-ка, трахните по всем кнопкам сразу – я всегда так делаю, когда барахлит телевизор.

Петушков хлопнул ладонью по пульту, но лифт, как и следовало ожидать, не двинулся с места.

– А знаете, мне даже нравится это приключение, – весело отозвалась Январева и зябко поежилась: – Бр-р, у кого это плащ влажный и скользкий, как лягушка?

– Стойте, Январева, спокойно, не то отдавите мне ноги. – Селюков хотел отодвинуться в угол, но там уже стоял Петушков.

Внезапно прозвучавший в темноте звонок лифтового телефона был неожиданным, и Ирина Михайловна выпустила сумку с яблоками – в свои последние преддекретные дни она не могла без них. С возгласом "але!" Лобанов по инерции протянул в темноту руку. Петушков наощупь вложил в нее телефонную трубку.

Оптимистично и громко, так, что услышали все, трубка сказала голосом лифтерши:

– Небольшая поломка. Потерпите немного, сейчас пошлем за мастером.

– Для чего же, пардон, вы тут юбку протираете? – вспылил Лобанов, четко увидев в темноте вечно снующую спицами тетю Дашу с мелко завитыми кудряшками на лбу.

– Не хамите, – с достоинством огрызнулась трубка и прежде, чем замолчать, не без ехидства заметила: – Вам сейчас расстраиваться никак нельзя – поднимется давление, а помощь срочно оказать не сможем.

Лобанов отшвырнул трубку, и Январева, нащупав ее, повесила на рычаг. Присутствие телефона несколько успокаивало Ирину Михайловну, стирая тревожное настроение от неожиданной ситуации. И все же было не по себе.

– Оказывается, не очень приятно висеть между небом и землей, проговорил Петушков.

– А ты думал? – усмехнулась Январева. – Это тебе не интервью в "Сладкоежке" брать.

Все неодобрительно промолчали. Речь шла о том, что младший редактор рекламного бюро Петушков захотел выступить в газете и пошел в коллектив, где работала его родная сестра, то есть в кондитерский магазин. Укол Январевой означал, что о конфетах писать, конечно, веселее, чем о навозе, что хорошо бы Петушкову попробовать себя на более трудном материале. Чтобы замять неловкость, она с лисьими нотками в голосе призналась Петушкову, что не ожидала в день своего четвертьстолетия получить такой сюрприз, как застрявший лифт.

– Где ты там, Аллочка, поздравляю, – встрепенулась Ирина Михайловна. Совсем вылетело, что у тебя праздник. – И она собралась обнять Январеву, стоявшую, как ей казалось, совсем рядом, но наткнулась на влажный плащ Петушкова.

– Это я, – сказал Петушков тихим голосом. – Я тоже, Алла, поздравляю тебя. – И стеснительно добавил: – Пусть это банально, но от всей души.

– Нашли время и место для поздравлений, – Лобанов завозился с портфелем, доставая газету вместо веера, – как-то сразу стало душновато.

– Тогда, может, планерку проведем? – с ехидцей предложила Январева.

– Не язвите. Неизвестно, сколько нам сидеть в этой клетке. Возможно, и для собрания времени хватит. – Прислонившись к стенке, Лобанов замахал газетой, как веером, с неудовольствием думая о том, что надо бы успокоиться, кажется, он ведет себя нервозней всех. Так не годится, все-таки он здесь старший по возрасту и положению. Вон уже и под ложечкой сосет, как это было давным-давно, в какой-то иной жизни, когда он, худенький, большеглазый мальчик, лез под кровать или бежал в бомбоубежище, потому что над городом гудели вражеские самолеты, и это означало, что будут рваться бомбы, и на тебя может рухнуть стена, как рухнула на Витьку Панченко, с которым часто играл в подъезде в орла-решку. Слава богу, сейчас никаких самолетов, а все равно как-то жутковато.

– Вдруг грохнемся, а? – будто подслушала его Январева.

Впрочем, это было нехорошей, потайной мыслью каждого, и оттого, что она вдруг прозвучала, материализовалась в слова, по кабине будто прошел сквознячок.

– Я запрещаю, слышите, запрещаю разводить тут всякие антимонии и упаднические настроения, – строго сказал Лобанов. – Подумаешь, крохотное испытание, а уже сопли-вопли.

– Споемте, друзья? – вырвалось у Январевой, и она поспешно прикусила губу.

Чтобы не обострять обстановку, Лобанов благоразумно пропустил усмешку мимо ушей и деловито поинтересовался, кто сегодня делает обзор. Оказалось, Селюков.

– Ничего, без нас не начнут. – Лобанов расстроенно поскреб затылок газетой. Надеялся к одиннадцати освободиться и успеть на вокзал, проводить коллег из Венгрии. День предстоял напряженный, каждая минута дорога, а тут на тебе, происшествие.

Толи от яичницы, наспех приготовленной женой, то ли от неожиданных переживаний, к сосанию под ложечкой прибавилось нытье печени, и он стал искать в портфеле коробочку ношпы, чтобы снять спазм.

– Что вы все толкаетесь, Петр Семенович? – Ирина Михайловна отодвинулась в угол. – И газетой махать рановато. Кстати, здесь где-то вентиляционные решетки. Или у вас приступ клаустрофобии?

Лобанов поспешно извинился и невесело пошутил по поводу того, что Ирина Михайловна слишком быстро увеличивается в объеме, поэтому и тесновато. Однако неожиданно получил от нее такое яростное обвинение в неэтичности подобных замечаний, что еще раз конфузливо извинился.

Ирина Михайловна шумно заглотнула воздух и, как советовал на недавней консультации врач, расслабившись, стала в уме считать до пятидесяти. Чего доброго, этот казус, с лифтом как-нибудь нехорошо отразится на малыше. Нет, ей ни при каких условиях нельзя волноваться. И побольше бы гулять на свежем воздухе. Права мама, когда ругает ее за то, что по вечерам сидит в читалке. Но ведь надо же наконец законспектировать это руководство, по которому через пару недель после рождения малыша она будет учить его плавать в ванне, и он очень скоро сможет, не рискуя набрать в ушки воду, даже нырять, потому что, оказывается, у новорожденных ушные перепонки в воде закрываются. И если малыша каждый день купать, снижая температуру до двадцати шести градусов, то он не только закалится, обретет иммунитет к простудным заболеваниям, но и станет удивительным существом-амфибией.

Лобанов придвинул портфель к стенке – а то еще кефирная бутылка опрокинется. В буфете часто продавали кефир, но велика была многолетняя привычка прихватывать его из дому.

– Петр Семенович, что, если и впрямь поговорим о деле, отвлечемся от дурных мыслей? – предложила Январева. – Это вы – автор последней рекламы?

– А что, не нравится? Хотелось сделать что-нибудь посовременнее.

– Мда, оно, конечно, звучит глобально: "Торговая Вселенная". Но не слишком ли?

Раздался тихий смех Коли Петушкова.

– Петушков, вы над кем смеетесь? – вскинулся Лобанов. Мнительный по натуре, он не выносил никаких неясностей, любая из них раздражала его.

– Я смеюсь не над кем, я смеюсь вообще.

– Однако наше положение не внушает веселости.

– Именно поэтому мне, вероятно, и смешно. Нет, в самом деле, не каждому такое выпадает – застрять в лифте. За эти двадцать минут, что мы здесь, можно стать философом, если бы меня не сделала им ранее кочегарка.

– Что за кочегарка?

– Обыкновенная. Под нашим домом. Моя квартира – на самом большом котле. Даже полы теплые, и я дома хожу босиком.

– Боишься взлететь, Коленька? – усмехнулась Январева.

– Боюсь, – чистосердечно признался он. – Особенно с тех пор, как котлы перевели на автоматику. Бывает, лежу ночью, слушаю, как посуда в серванте дребезжит от вибрации моторов, и жду – вот сейчас ка-ак рванет! Однажды был хлопок – автоматика отключилась, так некий оператор Четверкин, вместо того чтобы перекрыть газ, открутил вентиль. А недавно какой-то хулиган сунул в дверцу редуктора папиросу. Ахнуло так, что стекла в окне повылетали.

– Я бы на вашем месте давно принял меры, – возмутился Селюков, – а вы лежите, ждете...

– Какие меры? Можно, конечно, летом на тихую поменять квартиру, да людей дурить неохота. И потом у всего дома на меня надежда, что добьюсь, вынесут котлы.

– Вот и оправдайте эту надежду, пишите в высшие инстанции. Уже почти из-под всех жилых домов котлы поубирали.

Петушков как-то обреченно вздохнул:

– Ничего, кроме реклам и очерков, писать не умею. Другого я склада.

– Это что, вроде бы намек? – настороженно спросил Селюков.

– Что вы! – искренне возмутился Петушков. – Я вовсе и не вас имел в виду, хотя всегда восхищаюсь вашей деловитостью. Всем известно, бюро перевели в этот дворец благодаря вашей инициативе. Так вот, как поставили котельную на автоматику и там теперь не ночует дядя Ваня, стал я задумываться о непрочности, зыбкости жизни. Все вроде бы нормально, хожу каждый день на работу, книги читаю, временами подумываю о женитьбе. Но однажды из-за какой-нибудь дурной случайности все может полететь в тартарары. Разве не обидно? И не теряет ли жизнь при этом смысл, если ее так легко прервать?

– Давно говорю вам. Петушков, нервы лечить надо. Хоть и молодой, а расшатаны. – Лобанов машинально потянулся за сигаретой и сник: – Ах, черт... А насчет того, что взлететь можете, особенно не задумывайтесь. Весь мир сейчас не то что на котельной, а на бочке с порохом. Вот и мы во взвешенном состоянии – неизвестно, взлетим или грохнемся. Так стоит ли преждевременно умирать от глупых фантазий?

Однако утешать легко, подумал Лобанов. Сам же, если честно, не на шутку озабочен этим чертовым лифтом.

– Заложила в меня природа инстинкт самосохранения, вот и мучаюсь, сказал Петушков, как бы оправдываясь.

– Дурью мучаетесь. Прежде всего за человечество волноваться нужно. Лобанов поморщился: и угораздило же именно сегодня надеть новые туфли. Галина не советовала обувать их в слякоть, так нет, сделал ей наперекор. Теперь ноги, как в тисках, зажаты.

– Кстати, по поводу человечества. – В голосе Январевой прозвучала холодноватость – она все еще переживала резкие слова Лобанова в свой адрес. – Забота обо всем человечестве вырастает прежде всего из любви к ближнему, а не наоборот.

– Что вы нам тут америки открываете?

– Себя тоже немного любить надо, иначе и другие тебя не полюбят, чувствуя твое плохое отношение к себе.

– То-то у вас от великой любви к себе мало что остается на ближнего. Ведь не любите же меня, Январева, признайтесь?

– Причем тут вы, Петр Семенович? Не так уж плохо я отношусь к вам. Правда, сегодня любви и впрямь нет. Ведь в том, что мы застряли, виноват не кто-нибудь, а вы.

От такого поворота Лобанов опешил:

– То есть?

– Вы последним вошли в лифт. Лишний вес.

– С лишним весом лифт попросту не поехал бы.

– Дверцы сработали, а потом машина взбунтовалась и...

– Покатила вместо пятого на шестой?

– Да!

– Женская логика всегда восхищает меня. – Лобанов рассмеялся. – А не дело ли это рук Петушкова? Коля, я давно заметил вашу способность портить механизмы с кнопками.

Петушкову с техникой и впрямь фатально не везло: телевизор, приемник, проигрыватель вечно портились под его руками. Как-то собрался даже написать о своем непонятном свойстве в "Науку и жизнь" и сейчас испытывал смутную вину, хотя и не был точно уверен в том, что лифт застрял из-за него.

– Кстати, могли бы с Январевой и пешочком на пятый – ноги-то молодые. И сознавая, что говорит лишнее, Лобанов вновь не удержался от упрека в адрес Жураевой: – Если уж рассуждать о весе, то самый большой он у Ирины Михайловны. По существу, она – два человека.

– Это иллюзия, что я тяжелая. – Ирина Михайловна нервно хохотнула. Просто я сейчас круглая, но вешу всего семьдесят пять килограммов. Вы же, Петр Семенович, на все сто потянете.

– Неправда, восемьдесят семь.

– Вот видите, все равно много. – Ей вдруг захотелось, как бы в отместку Лобанову за его нетактичность, наговорить дерзостей. В темноте это показалось легким, и неожиданно для себя она выпалила:

– Я знаю, почему вы сделали такой вывод. Вы не любите детей. Даже тех, которые еще не появились на свет. Да-да, не отрицайте. На юбилее у Кудряшовых Галина Семеновна призналась мне, что из-за этого у нее и жизнь не удалась.

– Надо же, – Лобанов растерялся так, что перехватило дыхание. – Да будет вам известно, это у нее нет детей, а у меня... – Он запнулся, но не вытерпел и со стыдливой гордостью закончил: – У меня есть сын! Да! Быть может, не совсем хорошо признаваться в этом, но, представьте, было время, когда одной женщине я подарил сына.

Сообщение вызвало в лифте неловкость – будто всех пригласили к замочной скважине. Но вскоре замешательство сменилось веселостью.

– Сколько лет вашему подарку? – добродушно поинтересовалась Ирина Михайловна, как-то сразу простив Лобанову его выпады в свой адрес.

– Шестнадцатый пошел, – смущенно проговорил он, кляня себя за внезапную откровенность – чего доброго, при случае ляпнут жене. А сама тоже хороша, взяла да спихнула все на него. И придумала же – он не любит детей! А кто больше всех возится с племянниками с тех пор, как их отец-оболтус рванул куда-то за бабьей юбкой? Спасибо, хоть не наврала, будто он вообще не способен иметь потомство.

И уже с обычной жалостью и теплотой подумал, что, несмотря ни на что, никогда не оставит Галину, дуреху этакую. Да и в Орел надо бы в конце концов съездить, взглянуть на нежданного отпрыска, которому все эти годы регулярно шлет свои невеликие гонорары, хотя Анна и отказалась от алиментов.

При мысли, что где-то далеко есть женщина, у которой растет мальчик, его кровь родная, каждый раз накатывали тревога, раскаяние и одновременно удовлетворение тем, что вот же не сухой, бесплодной веткой проживает он свой срок на земле.

Знакомство с Анной было случайным, кратким. Недалеко от братниного дома, где он гостил в отпуске, был молочный магазин, куда забегал под вечер. На Анну он сразу обратил внимание – белолицая блондинка больше смахивала на врача, нежели на продавца.

У него не было дурной привычки заговаривать с незнакомыми женщинами, а тут будто кто за язык дернул:

– Вы вся такая белая, молочная, – сказал, когда подошла его очередь.

Девушка фыркнула от этой банальности и сделала строгую мину:

– Быстрее, товарищ, очередь задерживаете.

Он ушел из магазина с твердым решением подойти сюда к концу смены и проводить девушку домой. Но в этот день брат пришел с работы пораньше, и они провели вечер за беседой, а когда пришла пора спать, вдруг вспомнил о своем намерении и рассмеялся – тоже мне, донжуан!

Однако на следующий день опять зашел в магазин и увидел, что она узнала его, вспыхнула, и лицо ее осветилось едва заметной улыбкой, отчего на щеках проступили ямочки. Вечером он проводил ее, а через пару дней сказал брату, что ему нужно отчаливать домой, упаковал чемоданы и перебрался к Анне.

Всю неделю жил в каком-то чаду, не думая ни о прошлом, ни о будущем, не решаясь выйти на улицу, чтобы невзначай не встретиться с родственниками. Вдруг открыл в себе дар кулинара: вооружившись книгой по домоводству, к приходу Анны с работы делал салаты и омлеты, свекольники и соусы. Сам сервировал стол, и каждый вечер превращался в праздник.

Кто знает, может, и не оставил бы он жену, если бы узнал о рождении сына не через два года, а сразу же, и не от своего брата, которого попросил разведать, как поживает некая гражданка Анна, а от нее самой, гордо скрывшей свое материнство и тем самым как бы отрекшейся от его присутствия рядом. Не решился даже поехать, взглянуть на мальчишку и лишь тоскливо смотрел вслед соседской ребятне, примеряя к ней возраст собственного сына. Да еще порою наваливалась тоска по краткой, но такой памятной ласке Анны, ее милой картавости.

– Вы не переживайте, Галина Семеновна не узнает, – вывел его из размышлений голос Январевой. – Вот только не надо было наводить справки, от кого в положении Ирина Михайловна.

– Что-то я не припомню такого, – смутился он, подумав, что эта девица совсем уж обнаглела. И чтобы замять неприятный разговор, свернул на другое, но, как оказалось, невпопад. – Антон Дмитриевич, – обратился он к Селюкову, – а что это вы все время молчите? Такое впечатление, будто вас тут и вовсе нет. Даже как-то неприятно – точно стоите, слушаете и анализируете.

– Неужто теперь громогласно признаться в том, что Ирина Михайловна ждет ребенка от меня? Об этом всем известно.

Лобанов был так ошеломлен, что не сразу нашел ответ. О связи Селюкова с Жураевой болтали давно, однако уже с полгода они сидели в разных углах отдела и почти не разговаривали. Более того, Селюков приударил за новой машинисточкой, смазливой и нахальной, и нельзя было даже вообразить, что у него с Жураевой зашло так далеко. Выходит, сотрудники ему не доверяют. А ведь когда-то и на свадьбу приглашали...

Открытие поразило, однако надо было как-то славировать, и он досадливо спохватился:

– Вы не так меня поняли. Я вовсе не выспрашивал вас, просто задевало ваше молчание. Все говорят, обсуждают случившееся или просто пытаются отвлечься, а вы молчите. Честно говоря, я и не знал ни о чем, хотя и были догадки... Ну да не все ли равно, какие у вас там отношения – оба люди не семейные, вольные, вправе сами решать. Лишь бы у Ирины Михайловны все было нормально, так ведь?

– Так, Петр Семенович, так, – ответила Жураева, глотая комок в горле. Вмешательство в личную жизнь всегда коробило ее. Сам факт незамужества менее огорчал, нежели вот такого рода разговорчики. Разумеется, их не было бы, имей она за спиной надежную защиту. Завидовала тем одиноким, которые не испытывали подобную ущемленность. Она же постоянно чувствовала свою неполноценность перед супружескими парами, хотя и сознавала, как это глупо. Поздний ребенок, как ей казалось, должен был вернуть утраченное еще в юности равновесие. Но до сих пор все оставалось по-прежнему, и даже чуть хуже – за спиной постоянно мнился чей-то шепоток.

Причиной своего женского неустройства Ирина Михайловна считала излишнюю застенчивость, боязнь кардинальных перемен. А тут еще юность, прошедшая на филфаке... Девочки побойчее как-то приспосабливались, бегали на танцы в военное училище, на телезавод, не гнушались уличными знакомствами. Она же все пять лет учебы провела в читальных залах и ночных грезах. А потом три года отрабатывала в селе, где за ней ухаживали трактористы и шоферы. Однако воспитанная классической литературой, вся насквозь филологичная, она не оставляла надежду на встречу с туманным идеалом. Но вот заметила, что встреча подзадержалась, рискнула на случайную связь и, несколько утихомирив беспокойство своего женского естества, привыкла к одиночеству. Когда в рекламном бюро, куда устроилась после работы в школе, появился новый сотрудник, она тут же, как говорится, положила на него глаз, и не без корысти: ей хотелось ребенка. Как-то сразу почувствовала в Селюкове нечто, чего сама была лишена: смелость суждений, настойчивость в доказательстве собственных истин, нелицеприятность. Для него не существовало ни чинов, ни положений, он мог любому сказать все, что думает о нем. Ей это нравилось, и в то же время такая безоглядность пугала, представлялась на грани патологии. В их отношениях с самого начала было много темного, путаного, и до сих пор не может понять, любила ли она этого увальня, умеющего удивительно сочетать в себе застенчивость с агрессивным упрямством, деликатность с хамоватостью. Словом, у нее было много переживаний с Селюковым, и она всегда была с ним настороже, не ожидая от их связи никаких райских кущей.

– Напрасные у вас подозрения, – вернул ее к действительности Селюков, и она вся напряглась – что он сейчас выдаст?

– Насчет ребенка? – не понял Лобанов.

– Насчет того, что стою и анализирую. Просто думаю о своем.

– О чем же, если не секрет?

– Думаю, сказать ли вам одну очень неприятную новость.

– Говорите, – разрешил Лобанов не без иронии. – Застрявший лифт отличное место для дурных известий. – Он забарабанил пальцами по стенке.

– Ладно, подожду немного.

– Чего там, валяйте.

Селюков в замешательстве кашлянул.

– Видите ли, дело в том...

– Ну-ну, смелее.

В лифте установилась настороженная, не без любопытства, тишина. Спокойно, будто о чем-то обыденном, Селюков сообщил:

– Неделю назад, Петр Семенович, я накатал на вас "телегу".

Над головами присутствующих что-то прошелестело – будто огромная шершавая ладонь прошлась по лифтовому потолку.

– Слышали? – вздрогнул Петушков.

В долгих странствиях по свету Тыоня обрел мудрость, однако не разучился удивляться. Он не знал, сколько ему лет, время и пространство не выстраивались для него в нечто четкое, определенное, и порой казалось, что он был всегда и везде. Усталость редко навещала его, он открывал все новые и новые миры, радуясь их многообразию и неповторимости. Большие и малые скопления звезд, галактики, летящие навстречу друг другу и разлетающиеся в разные стороны, гибнущие и новорожденные вселенные – все это великолепие было доступно его глазам и крыльям. Он наслаждался радугами, фейерверками космических красок до тех пор, пока не приходило насыщение. Тогда он опускался на какую-нибудь планету, переключая свое телескопическое зрение на срединное или микроскопическое, свободно перемещался из одного измерения в другое и за период земных суток мог побывать сразу на нескольких планетах, казавшихся землянам в необозримом далеке.

Мечтой Тыони было прорвать барьер между собой и людьми. Если бы это удалось, он рассказал бы им много любопытного. Прежде всего поведал бы о том, что ни на одной планете не нашел такого богатства жизни, как на Земле. Правда, встречались существа на несколько ступеней разумнее человека, но нигде не было такого многообразия форм. Тыоня догадывался, что человеческий глаз пока воспринимает не весь спектр реальности и, скажем, не улавливает всех метаморфоз материи, а его, Тыоню, и вовсе не видит. А ведь он запросто мог бы на самом себе продемонстрировать какому-нибудь скептическому или косному уму одну из жизненных фантазий: в космических лучах его невидимое тело приобретало хотя и нечеткие, но все же очертания.

Было загадкой, отчего все великолепие космоса он легко променял бы на то состояние, в котором находились люди на Земле. Самого состояния он не знал, но как бы воображал, вспоминал и предчувствовал.

Сильное, неодолимое желание поделиться с кем-нибудь увиденным иногда приводило к тому, что Тыоня залетал к какому-нибудь мечтателю и, когда тот ложился, нашептывал ему свои видения – контактировать с подсознанием людей порой удавалось. Тыоня был уверен, что если человек лучше узнает о жизни на других планетах, сравнит ее с жизнью земной, то взглянет на себя по-иному и отметет все суетное, мелочное, недостойное его, возьмет своего ближнего за руку и, подняв лицо к звездам, поймет, как уникальна его планета во вселенной и как нужно беречь ее.

Сидя на крыше лифта и наблюдая сквозь нее за людьми, Тыоня вспомнил Планету Отражений. На первый взгляд двойник Земли, она была чем-то вроде земного зеркала: почва, здания, люди, растения, животные – все такое же и в то же время иное, эфирное, неосязаемое. По каким-то неведомым законам физики каждый атом Земли, сочетания атомов, находили на этой планете свое зеркальное отражение. Но главное – все, что происходило здесь, фотографировалось молниями, которые ежесекундно озаряли небо, посылая в космос информацию, размноженную в тысячах экземплярах. Ничто не исчезало бесследно... Если бы люди знали об этом законе, то старались бы не засорять вселенную теменью тяжелых ссор, необузданных страстей, кровавых конфликтов, ибо там, в глубинах космоса, все это рождало монстров и чудищ.

Поначалу Тыоня принял Землю за Планету Отражений – так все похоже было здесь: леса, реки, горы, люди, города. Но вскоре заметил, что предметы и объекты, сквозь которые он свободно пролетал на Планете Отражений, здесь обладают некоторым сопротивлением и даже иногда магнитно притягивают, хотя он все равно проскальзывал сквозь них. Тогда он догадался, что попал в иной мир.

О том, что Планета Отражений – земное зеркало, он узнал случайно: летел сквозь горы, когда вдруг стало скучно в их каменных громадах, изменил угол полета – и сразу же переместился в иное измерение. Будучи уверенным, что окажется на другой планете, он вдруг увидел, что полет сквозь горы продолжается, однако всем своим эфирным существом почуял – это уже иные горы, иной мир. Запомнив угол наклона, попробовал несколько раз перелететь с Земли на Планету Отражений и назад и таким образом узнал их сходство и различие.

Перед нынешним посещением Земли он побывал на Ледяной Сливе и Планете Цветов, поэтому особенно остро чувствовал все великолепие земных пейзажей, щедрость и многогранность здешнего бытия.

Какие удивительные существа эти люди, подумал Тыоня, распуская на крыше лифта крылья – обычно это выходило у него бесшумно, но тут потрескивание и шелест возникли, вероятно, от электрических разрядов, скопившихся на нем за время сидения на плафоне. Людские переживания, заботы, хлопоты были чужды Тыоне и не совсем понятны, и брала досада, что никто в лифте не видит то, что доступно его зрению. В темноте кабины особенно хорошо заметно, как от каждого летят к другому снопы тонких голубых искр, переплетаются или сталкиваются. образуя то дивные узоры, то бесформенное пламя, мечущееся и рваное, которое хочется сбить крыльями, притушить, иначе оно грозит вырваться из лифта и переметнуться на здание, а оттуда на весь белый свет. Но нельзя, нельзя вмешиваться в людскую жизнь, а точнее нет возможности. Иначе он развлек бы людей своими рассказами, чтобы им не было тоскливо и страшно на пятнадцатиметровой высоте, в испорченном лифте. Знали бы они, что вот уж где по-настоящему можно набраться страху, так это на Ледяной Сливе. Ноздреватый фиолетовый лед – и больше ничего, за что мог бы зацепиться глаз, – так ему показалось, когда он залетел сюда. Осмотрев планету сверху, он включил срединное зрение, но все вроде бы оставалось прежним. Какая унылость! – мелькнуло в голове, как вдруг увидел нечто, отчего по крыльям пробежала дрожь. И тут же все исчезло. Вскоре пришла догадка: когда взгляд лишь скользил по льду, ничего нельзя было разглядеть, кроме его необычной окраски, переливающейся всеми оттенками фиолетового. Но стоило чуть зафиксировать зрение, как многометровая ледяная толща начинала оживать, колыхаться, трескаться разломами глыб, вздыматься, и оцепенелому взгляду открылась жуткая картина: вся планета превращалась в кишащее месиво из безобразных чудищ, уродливых животных, червяков и насекомых. И ни пяди свободного места, где можно без трепета сесть, поразмышлять. Сделав пару оборотов вокруг этого ледяного ада, он изменил угол полета и попал в истинный рай. Теплый розовый ветер понес его над долинами, источающими аромат цветов и деревьев. Куда ни глянь – всюду цветение. И от каждого листика, каждого цветка, будто от человека, исходят флюиды мыслей и чувств. Разумные растения? Да, флора здесь обладала даром мышления и чувствования. Психическая энергия, исходящая от нее, образовывала в атмосфере особое поле доброжелательности, покоя. Пожалуй, это поле было слишком умиротворяющим, спокойным, и Тыоню вскоре стало клонить в сон. Он испугался – что если уснет и не проснется? Рванулся из теплого убаюкивающего дурмана и очутился над Землей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю