355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Светлана Новикова » Оранжевое небо » Текст книги (страница 7)
Оранжевое небо
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:37

Текст книги "Оранжевое небо"


Автор книги: Светлана Новикова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

– Не злись, Вероника, и не старайся меня понять. Мы с тобой разной веры. Что поделаешь?

Вся вскинулась, глазами сверкнула, закусила нижнюю губу. Лицо стало неприятное, злое. Оно вообще-то у нее не очень доброе, но этого не видно. Ее губы чуть раздвинуты в улыбке, брови кокетливо приподняты, носик вздернут, и это так привлекает, так располагает к ней. Когда-то он мог часами любоваться ею. Брал ее лицо в руки, говорил: "Подожди, не двигайся. Я хочу наглядеться на тебя". И смотрел, пока она не вырывалась. "Ну тебя! Ты сумасшедший". – "Да. И это ты сводишь меня с ума".

Неужели это он говорил ей такие слова? Как преображает человека любовь! Какой он становится глупый! Вот сейчас перед ним та же женщина, а голова от нее не кружится, и на лицо смотреть не хочется. Он до сих пор помнит то утро, когда он проснулся и увидел – рядом на подушке лежало чужое, голое, злое лицо. Накануне они сильно поссорились. "Твоя мама..." Перестань же! "Да пойми ты, она просто смешна. Этот ее поклонник... он или идиот или жулик. А ей-то неужели не стыдно? На старости лет любовь себе придумала..." "Замолчи! Не надо. Я и сам все знаю. Но в твоих устах это так грубо..."

Нет, это лучше забыть. Этот визг... Забыть! Забыть!

– А я, знаете, все забыл. Ничего не помню, что со мною раньше было. Это они мне сказали, как меня зовут, где я жил, что делал. Но я им не верю. Я им так и сказал: вы меня с кем-то путаете. Тогда, говорят, сами припомните, кто вы есть. А я не хочу. Зачем мне это? Мне так хорошо. Две женщины приходили. Одна утверждает, будто она моя жена, а другая – будто дочь. Нахальные страшно. Обниматься лезли при всех. И тоже приставали с напоминаниями. Я прогнал их. Надоело. Доктор говорит: нельзя жить без прошлого, нехорошо. А чем это нехорошо? Свою работу, какую мне велят, я выполняю. Чего им еще надо? Меня лично устраивает такая жизнь. Никакой другой я не хочу. Вы видали прыгуна из шестнадцатой палаты? Ну, тот, что после еды прыгает для усвоения пищи. Вот он только и делает, что вспоминает. То одно, то другое. Вчера, например, целый день плакал: фронтового друга вспомнил. Как тот поднялся в атаку и тут же упал, как подкошенный. Чудной он! А то как-то хохотать начал. Люди спать собрались, а его смех разобрал. Вспомнил, как вел он внучку домой, а у соседнего дома машина стоит похоронная. Он говорит внучке: "Давай посмотрим, кого это хоронят". Вокруг народ стоит, и они встали. Стояли-стояли, внучке надоело, она и спрашивает: "Дедушка, скоро ли покойник-то выйдет?" Громко так. Он схватил ее и бежать. Еле, говорит, удержался, такой смех разобрал. Не понимаю: чего тут смешного? И никто его не понял. Так один лежал в темноте и смеялся. Я уснул, утром проснулся – а он все смеется. Из-за такой чепухи ночь не спал. Вот ведь какая глупость. Он и вообще-то плохо спит. И многие другие тоже, я знаю. И все из-за своих воспоминаний. Зато я засыпаю сразу. И ничего мне никогда не снится. Нет, один сон бывает, но очень редко. Я не помню про что, но знаю, что он всегда одинаковый. Я кричать начинаю и сразу просыпаюсь, и вот в тот момент я его еще помню, а потом сразу забываю. Потому я и счастливый.

У счастливца глаза пустые и неподвижные, как у куклы, и смотреть в них страшно. Лицо асимметричное, правый угол рта сильно приподнят и вдавлен, словно он хочет крикнуть что-то злое, нижняя челюсть короткая, лоб большой, перерезанный двумя толстыми морщинами. Что пережил он? Отчего у него отшибло память?

– Может, не надо ему возвращать ее?

– Жалеете его?

– Вы уверены, что ему будет лучше с памятью?

– Уверен, что будет хуже. Потому что знаю, как он ее потерял. По-вашему, кем он был? Не угадаете. Начальник тюрьмы строгого режима. Приятное знакомство, не правда ли? Однако кому-то надо сидеть и на этой должности. Золотари, так сказать. Неприятно, а надо. Хотя почему неприятно? Это кому как. Любопытные экземпляры попадаются среди людей. Разумеется, тем, кто оказывается у них в лапах, не до любопытства. Теперь-то он агнец божий, а когда-то одно имя его приводило в трепет.

Начинал счастливчик следователем. Вел дела репатриантов, бывших пленных. Это было перспективно. Правда, работы было много, особенно ночами. Поначалу долго возился с упорными, раздражался, а сверху давили и тоже раздражались. Приходилось прибегать к разным способам, в том числе и к самым грубым, чтобы сломить упрямство. Однажды весь вспотел, душно стало, и он открыл окно. А упрямец подскочил – и туда, вниз. Кабинет был на третьем этаже, а внизу бетонный двор. Думал, осудят за такое дело, а вышло наоборот – похвалили. С тех пор стал он повторять этот трюк и заметил: при открытом окне самые упорные легче раскалывались. Действовало оно на них, как вид могильной ямы. Вроде быстрее понимали, что одна дорога перед ними и нет никакого смысла запираться. Сам он стоял при этом начеку и ловил за шкирку. После попытки выброситься дело можно было считать законченным. Теперь он полюбил упорных. Каждый допрос стал походить на интересное состязание. Он даже завел блокнот специальный, куда вносил имена самых сильных своих противников и напротив ставил крестики – для сравнения, кто из них дольше продержится. Несколько фамилий обвел красными кружками и вспоминал о них с особой приятностью. Эти были не только упорные, а еще и гордые, держались высокомерно, губы искусывали в кровь, а все-таки и они сдались в конце концов. Слабаков же, которые сразу с готовностью подписывали все, что он им подсовывал, этих он презирал и никогда не вспоминал. Все они были для него на одно лицо. Не вспоминал он также и тех, которые так и не сломились. Но их было мало, единицы...

Дальше карьера его пошла быстро, и он высоко бы взлетел, не попадись на его пути одна странная личность. Услыхал он о нем от своих надзирателей, и взяло его любопытство, и велел он привести его к себе.

– Говорят, ты разводишь религиозную пропаганду?

– Пропагандой занимаются политики. Я же говорю людям слово правды. Кто имеет уши, тот услышит.

– Ты поп, что ли?

– Человек я. И говорю не потому, что удостоен сана или как вы – по приказу, а потому, что избран я.

– Это как же – избран?

– Избран быть среди самых обездоленных – и утешить их, среди самых нечестивых – и устыдить их.

– Интересно ты говоришь. Кто же тебя избрал?

– Имя Его не хочу произносить всуе, ибо в ответ услышу одну хулу и поношение, и тем умножатся твои грехи, а их у тебя и без того несть числа.

– О моей душе, значти, печешься, избранник божий? Ну, ну! Мы, выходит, по божьей воле в тюрьму тебя посадили? Ха-ха! А мы и не знали.

– Смеешься, а не придется ли заплакать? Истина от вас сокрыта, не знаете, когда возмездие настигнет вас.

– Нам возмездие? За что? За то, что разоблачаем вас, изменников родины?

– Язык твой говорит, а душа не верит. Можно обмануть врага, можно обмануть ближнего, и себя тоже можно обмануть, но душу свою не обманешь. Она не тебе принадлежит. И твои беззакония на нее ложатся камнем.

– Где же она, душа-то моя? Что-то я ее не ощущаю.

– Человек внутри себя не видит. Опухоль растет, пожирает его, а он думает, что здоров.

– Пугать меня вздумал, святой угодник? Зря стараешься. Я не из пугливых.

– Не пугливый, а живешь в страхе.

– С чего ты взял?

– Глаза у тебя беспокойные, ни на чем остановиться не могут. Ждешь беды, а не знаешь, откуда нагрянет.

– Ничего я не жду. Кто мне что может сделать?

– Ты ненавидишь, и тебя ненавидят. Разве нет у тебя врагов?

– У кого их нет? Только все они у меня в кулаке зажаты, понял?

– Понял. Вижу, что и руки твои покоя не находят. В крови они.

– Фантазер ты хреновый! Это я уже слыхал. Думал, ты что новое скажешь.

– Скажу, если дашь мне в твою душу заглянуть.

– Это как же?

– А вот встань передо мной и гляди мне прямо в глаза.

– Ну, гляжу. И что ты в них видишь, старый плут?

– Помолчи. Не мельтеши глазами, гляди прямо. Или боишься?

– Это тебя-то?

– Тогда стой, не дергайся. И в глаза мне прямо гляди. Прямо! Руки опусти, разожми кулаки. Что ты весь, как сведенный?

– Не замечал.

– На других смотришь, а себя не видишь. Не говори мне ничего. Отвечай только, когда спрошу. Глаза у тебя, как стеклянные. Где же душа-то в них? Душу куда запрятал?

– А у меня ее нету.

– Что же тогда ночами просыпаешься, будто душно тебе?

– А ты откуда знаешь? Туману напускаешь?

– Ты в тумане, как в сетях, заплутался. Закрой глаза да загляни в себя. Да, да, закрой.

– Это еще зачем? Я глаза закрою, а ты...

– Меня боишься или себя? Разве не я твой узник? Или ты мой? Коли страшно стало, прикажи и меня уведут.

– Нет, уж ты договаривай, раз начал. Что ты там во мне увидал?

– По приказу о душе не говорят.

– Ну ладно. Что надо делать-то?

– Закрой глаза, не двигай белками. Выпусти из головы пустые мысли. Доверься мне, обо всем забудь, слушай мое слово. Мое слово войдет в тебя и нащупает душу. О себе подумай. О себе! В себя загляни. Глубже! Что тебя закачало вдруг? Белый сделался, как бумага.

– Не знаю.

– Нет, знаешь. Что тебе в голову сейчас пришло?

– Да ничего. Ладно, ну тебя, кончай.

– Нет, стой! Теперь уж стой! Ибо вижу я: не случай нас свел, а промысел.

– Судьба, что ли?

– Судьбы нет, запомни, а есть промысел Божий, и пути Господни неисповедимы. Гляди прямо и отвечай мне: что вспомнилось тебе? Уж не давнее ли что?

– Может, и давнее.

– Уж не то ли, что отгоняешь от себя? Что молчишь? Скажи мне, где мать твоя?

– Мать? Умерла она.

– Когда?

– Давно. Лет семь прошло.

– Ты был с нею при последнем часе?

– Н-нет, не был.

– Не был?

– То есть...

– Говори!

– Так было: я вошел, глаза у нее были закрыты, мне сказали – все, отошла. А она вдруг вдохнула в себя, мы ждали, но она уже больше не шелохнулась. Так и застыла.

– Ждала тебя?

– Ждала? Не знаю. Наверное.

– А передать тебе ничего не велела?

– Ничего.

– А не забыл? Не отводи глаза!

– Да говорю, ничего.

– А что же все-таки было-то? Что было тогда? Что ты скрываешь?

– С чего ты взял?

– Вижу я. Забеспокоился ты. Что ты вспомнил сейчас? Отвечай мне!

– Это что же, ты мне допрос устраиваешь?

– Оставь слова свои пустые. Душа твоя приоткрылась, воздуха запросила.

– Не надо мне твоего воздуха!

– Надо! Исповедайся! Для тебя это нужно, не для меня. Говори! Не оставляй про себя, иначе покоя не будешь знать. Что было?

– Ничего особого не было...

– Нет, было! Сними камень с души! Задохнешься! Сколько можно?

– Хорошо, скажу! Все тебе скажу. Слушай! Хоронили мать на другой же день. Лето было, а в деревне не в городе, моргов нет. Отвезли на кладбище, яму уже, значит, приготовили...

– Ну?

– Ну прощаться стали. Брат подошел, сестры и я...

– Ну, говори до конца! И в глаза мне гляди – чтобы не солгать.

– Подошел я, наклонился... а из нее вдруг воздух вышел... вроде выдохнула она... уже мертвая.

– Мертвая? Что же было это? Что ты почувствовал?

– Я потом доктора одного спрашивал, он сказал, что бывает так.

– Доктора изучают тело, а душа от них сокрыта. Я же тебя про душу спрашиваю. Что душа твоя тогда тебе сказала? Вот что тебе надо вспомнить сейчас.

– В тот момент испугался я...

– И что? Что еще?

– Горло как-то перехватило... и на поминках ничего не мог проглотить. Словно ком стоял в груди.

– Вот! С тех пор ты и живешь, как сведенный весь. Мать души своей не пожалела, вдохнула ее в твое тело грешное, чтобы спасти сына своего заблудшего, а ты? Ты-то что же? Отошел от гроба, уехал и все забыл? Тебе предупреждение было, а ты вновь вернулся к делам нечестивым? Что глаза-то бегают? Что заметался ты? Доколе будешь истязать душу материнскую? Захлебнулась она кровью невинных, а тебе все мало?

– Уйди, дьявол! Заткнись! Я все это выдумал! Понял? Не твое дело учить меня. Еще неизвестно, сколько на твоей совести чужой крови. Строишь из себя святого, а сам немцам служил.

– На моей душе нет такого греха. Господь свидетель.

– Свидетель? Тогда пусть придет и скажет.

– Настанет час – придет и скажет.

– А если мы ему не поверим?

– В Писании сказано: не хвалитесь и не лгите на истину. Ибо – человек не знает своего часа, когда его призовут. Ты говоришь: я достиг всего, я богат и могущ, а не знаешь, что ты несчастен и жалок, и нищ и слеп и наг.

– Может, поменяемся? Ты вроде как жалеешь меня?

– Не в нашей с тобой это власти. Каждый из нас ответит за свои заблуждения. Кто покатит наверх камень, к тому он и воротится.

– Заладил одно и то же. Надоело уже. Иди.

Заключенного увели. Однако не прошло и недели, как начальник тюрьмы снова вызвал его. Встал против него, как в прошлый раз, и стал пытать:

– Гляди мне в глаза и говори: что ты видишь в них сегодня? Интересно, что ты еще наврешь.

– Сегодня не будет у нас разговора.

– Это почему же?

– Не говорить ты меня позвал, а верх взять надо мною.

– А ты и впрямь провидец. Угадал! Решил я подержать тебя в карцере пятидневочку, а потом поглядеть, какой ты оттуда выйдешь. Ну, что скажешь на это?

– Ничего не скажу.

– Что ж так? Испугался?

– Пелена на твоих глазах. Как же поймешь слово человеческое, если ты слеп? Творишь беззакония – и не видишь.

– Я действую по закону.

– Не по закону, а по приказу. А надо по закону и по совести.

– Не твое это дело. Что ты в этом понимаешь? Ишь, бельма свои вытаращил! Из ума выжил, а еще учит.

– Выжить из ума – беда, а не грех. Быть в уме и душу продать, данную матерью при рождении, вот самый большой грех.

– Заткнись ты, наконец, святоша! Что ты все каркаешь? Я пошутил, а он думает, ему тут и вправду все дозволено. У, гнида! А ну, проси прощения! Что молчишь?

– Я не вижу, в чем я виноват.

– А мне плевать, что ты там видишь или не видишь. Делай, что я приказываю тебе.

– Зови охрану. Пусть уведут меня.

– Ты не командуй! Тут не твоя воля. Указчик мне выискался. Проси прощения!

– Зови охрану.

– Не-е-ет! Сначала ты попросишь у меня прощения. А за твое упрямство – не просто так, а на колени, тварь! Перед богом своим ползаешь на коленях? Так вот его мы пошлем к фенькиной матери, а твоим богом стану я, понял? Я твой бог теперь. Молись мне! На колени!

– Господи, вразуми его! Удержи от святотатства! Спаси от новой крови! Не видишь разве, как душа его мается?

В бешенстве тюремщик занес руку, чтобы сбить заключенного с ног... и вдруг замер, остановился, обронил руку, отступил на шаг. Что удержало его от удара? Слова молитвы? Он много слышал разных слов и самых страшных проклятий, и они давно на него не действовали. И взгляды, полыхающие ненавистью, переносил не дрогнув. А в этом не было ненависти, не было страха. Но чем-то он зацепил его, парализовал. Чем же? Этот вопрос, как гвоздь, засел у него в душе и свербил постоянно. Даже те, несломленные, не признавшие вины, так не раздражали его. Однако не стал он сажать упрямца в карцер, только прогулок лишил. Через несколько дней велел привести его снова. Долго молча разглядывал. Узник стоял терпеливо, устало опустив веки. Тюремщик заговорил:

– Вот ты веришь в бога, в божью справедливость. Почему же тогда он терпит мои грехи, почему не покарает меня? Почему я живу и радуюсь, а бог не пошлет мне погибели?

– Бог не палач. Он – судия. Ему не нужна твоя гибель. Ему нужно твое раскаяние.

– А зачем оно ему?

– Чтобы других научить, других остановить. И вернуть тебе облик человеческий, ибо ты рожден от человека, а живешь хуже зверя.

– Это ты так считаешь, а я не вижу, в чем мне каяться.

– В том и беда твоя. Заблудился ты и не видишь выхода. А настанет час, оглянешься на дело рук твоих – и страшно станет тебе. Опутают тебя сети, которые ты сплел для других. Возопишь в отчаянии, обратишь молитву к Богу, а Он отвернется. Ибо кто возлюбил проклятие – оно и придет на него, кто не восхотел благословения – оно и удалится от него. И не будет рядом с тобой сострадающего.

– Сострадающего? А на что он мне?

– Быть одному – тяжко. Богатство, власть, слава – все ни к чему, когда человек один. А в беде оказаться одному – нет муки нестерпимее.

– Я тебя позову.

– Позовешь. Я знаю.

И тот, кто называл себя избранником, поднял глаза и устремил на тюремщика взгляд, в котором тот прочел... сострадание! К нему, своему мучителю! Он отпрянул. Неужели? Сострадать – ему?! Что же он видит в нем, этот то ли безумец, то ли и впрямь святой?

Опять после его ухода он остался в смятении. Опять не находил себе места. И опять призвал его и спросил:

– Ты считаешь, что я грешник, нечестивец и прочее. Ну, а ты, за что ты страдаешь? Ты говоришь, за тобой нет никакой вины?

– За мной нет вины, которую вы мне приписали. Я никого не выдал врагу. Это злой навет. Но нет человека без греха, а я – человек.

– Выходит, по-вашему, любого есть за что посадить в тюрьму?

– Разве в тюрьму сажают за грехи? По закону вашему осуждают за преступления, а не за грехи.

– Смотри-ка, а ты разбираешься в юридических тонкостях, правильно толкуешь закон.

– А вы свой закон нарушаете.

– Ну, запел лазаря. Я не об этом хочу тебя спросить. В этом мы сами разберемся. Ты лучше скажи, почему же твой бог не оградил тебя от злого навета?

– Я говорил уже: я избран. Господь доверил мне нести тяжкий крест в гнездо греха и дал мне оружие – мою невиновность.

– Тут таких, которые считают себя невиновными, знаешь сколько? Значит, все они – тоже избранники?

– Они – жертвы. Их невиновность отягощает их страдания, она смущает им душу, а не укрепляет. Они не умеют обратить ее против своих врагов. Враги истязают их – и не устыдятся. А кто на меня поднимет руку, тот будет посрамлен, того настигнет кара. Ты богохульствуешь, а ударить меня не посмел.

– В тот раз не посмел, в другой раз ударю.

– Не ударишь. Ибо в душу твою вошло сомнение. И оно уже не покинет тебя.

– Ладно, хватит ханжить. Отправляйся в свою конуру, избранник божий.

Однако, как ни храбрился тюремщик, а сомнение и в самом деле уже не оставляло его. Мрачный сделался, молчаливый, на службе как бы от всего отстранился, а дома чуть что – орал на всех, как бешеный. Ненавистны ему стали и жена, и дочь, и теща.

– Дуры безмозглые! Отупели от безделья! Целыми днями жрут, да рядятся, да сплетни сводят! Разгоню к чертовой матери, работать заставлю дармоедок!

Те сначала огрызались, но после того, как он схватил кастрюлю с супом и швырнул ее на дорогой ковер, притихли. Тут наступила пора охоты, и он уехал на две недели. Вернулся – и дома вздохнули. Стал разговаривать, спросил, как тут без него жили, проверил у дочери школьный дневник. "Ну, все, ружье разрядил и злость свою вместе с дробью выпустил", – сказала теща.

Не знала она, что он в тот раз ни одного выстрела не сделал. Только вышагивал километр за километром. И созрело у него решение – преодолеть себя. На другой же день по возвращении пошел он к тому арестанту, который вообразил себя избранным, вошел к нему в камеру, поставил перед собой и изо всей силы ударил по лицу. Тот пошатнулся, вскрикнул, но устоял и лица не закрыл, только сплюнул кровью и глаза опустил.

– Ну что, гад? Думал, и взаправду не посмею? А вот и посмел. Молись теперь своему богу, потому что изведу я тебя за твои блажные речи. Понял, святоша?

Но тот стоял все так же, не поднимая глаз.

– Чего глаза прячешь? Струсил? А-а! Вот теперь я хочу поглядеть тебе в глаза. Ну? Дай-ка я покопаюсь в твоей лживой душонке. Чего затаился? Тюремщик больно ткнул заключенного в разбитый подбородок.

Узник вздрогнул, будто проснулся, поднял послушно веки, а его мучитель жадно впился взглядом ему в глаза. Но снова не увидел в них ни страха, ни ненависти. Снова странный взгляд, скрывавший непонятное, неподвластное ему, привел его в смятение, и решимость, которую он с великим трудом накопил в себе, вдруг покинула его. Ничего не помня, не отдавая себе отчета, он вдруг отчаянно закричал:

– Отпусти ты меня, святой угодник или кто ты там есть! Что ты ко мне привязался? Что я сделал тебе? Не я же пришил тебе дело!

Происшествие это тут же стало известно всем служителям тюрьмы, и в воздухе повисло непривычное слово "возмездие". Всем ясно было, что дело не кончено, и ждали дальнейших событий. Разрешилось все на следующий же день. Утром, еще до побудки, начальник тюрьмы уже снова был в камере заключенного. Оттолкнув надзирателя, он бухнулся на колени и громко, в голос зарыдал, выкрикивая:

– Я все понял! Все осознал! Подлец я! Прости меня, божий человек! Сейчас являлась ко мне мать. Лицо у нее иссохшее, белее бумаги, а вместо глаз – провалы черные. И говорит: не хочу тебя видеть, пока не отмоешься от крови. А я весь в крови, и твоя кровь на мне. Погляди на мои руки, я мыл их, а она опять проступила пятнами. Помоги мне! Подскажи, как мне очиститься! Не ради себя, ради матери моей прошу. Страшно мне. Знаю, опять она придет, а что я скажу ей? Помолись за меня перед своим богом!

Сбежались надзиратели, хотели унять своего обезумевшего начальника, но он с нечеловеческой силой расшвырял всех, вырвался и закричал на весь тюремный коридор:

– Люди! Слышите меня? Я прощения у вас прошу! Сегодня же я отворю двери и выпущу вас на свободу! Мы вместе поднимемся на борьбу за правду! Смело, товарищи, в ногу...

Камеры молчали...

– Знаете, кто рассказал мне эту историю? Тот самый избранник. Искал своего тюремщика и нашел вот здесь, у нас.

– Встретились они?

– Как сказать... "Избранник" посмотрел на нашего счастливца, а разговаривать отказался. Сказал: "Кто произвел над ним суд, Тот выше меня". И ушел.

Он ушел. И другие ушли. Насовсем. Сначала они приходят в твою жизнь, потом уходят. Куда? Куда девался Колька, мечтавший уединиться на острове Робинзона, где нет ни школ, ни взрослых? Как-то по телевидению показали президиум какого-то торжественного собрания, и на экране промелькнула серьезная, внушительная физиономия, над которой во все стороны торчали знакомые непослушные вихры, не признававшие важности исторического момента. Может, это и был прежний друг его? Но вот на стенде "Не проходите мимо" красуется фотография пропойцы и прогульщика и тоже чем-то смахивает на Кольку. А еще, помнится, кто-то встречал его на строительстве Липецкой магнитки, там он славился как виртуозный монтажник, а потом вроде сорвался с какой-то верхотуры. Но точно не знал никто. Ушла из школы учительница математики, которая преподавала геометрию как музыку, о каждой фигуре слагала гимны, заставляла строить из них простые и сложные композиции, вместо отметок говорила: это мелодично, это звучит, это молчит, это несуразица, барабан с виолончелью. Теоремы у нее доказывали, будто исполняли сонаты. Если же ученик находил неизбитое, оригинальное решение задачи, она замирала и щеки ее начинали пылать, будто шар, нарисованный на доске, был раскаленным солнцем. На ее уроках он впервые ощутил красоту, внутреннюю логику и завершенность геометрических фигур, их непрестанную жизнь в бесконечном, объемном пространстве. Через них он и сам вошел в это пространство, и впервые мысль о бесконечности прошла сквозь его сердце... Но учительница эта через год исчезла. Где она теперь? Почему о ней ничего не слышно? Удалось ли ей отстоять свою методу? Может, запряталась куда-нибудь в такую глушь, где нужда в учителях столь велика, что простится все, где терпят даже слабое знание предмета, где историка умоляют вести урок географии или немецкого языка. А может, научилась преподавать, как все.

Ни о ком ничего неизвестно.

Вся жизнь – сплошное коловращение людей, беспорядочное и непонятное, как броуновское движение в жидкости. Кто-то нежданный-негаданный входит в твою жизнь, кто-то выходит из нее. Откуда появился этот усатый? Что было у него до тебя? Что будет после тебя? Ты не знаешь. И даже то, что было у него вместе с тобой, ты видел лишь с одной своей стороны. Сбоку. Ты ведь тоже шел, не останавливаясь. Все некогда нам. И что ты увидел? Ну, усатый он, длинноносый, говорлив и вроде несколько навязчив, скуповат, но, может, просто с деньгами было туго, любил петь. Да, это был самый большой его недостаток. Только вилку воткнешь в огурец – готово, запел. И уже не похрустишь огурчиком в свое удовольствие, так, помусолишь во рту, покатаешь между зубами и проглотишь, как вареную репу. И главное, все сидят, слушают, никто не сделает ему замечание, что неприлично это – голосить, когда люди еще не закусили как следует. Мог бы и подождать со своим пением, между прочим. Однако все просят: еще, еще. Надо же! А посреди стола – гусь жареный, с румяной аппетитной корочкой. Может, и вправду усатый неплохо пел? Может, даже певцом потом стал? Кто знает? Ведь он исчез. Да и не все ли равно? Ему до тебя тоже нет дела. Ушел и забыл.

А кому-то не все равно. И все-таки они тоже уходят. Или ты почему-то уходишь от них. Спохватишься, бросишься вдогонку, а куда бежать? Сколько позади осталось поворотов! За которым потерялась ОНА? Мечешься туда-сюда, плутаешь в незнакомых кварталах, случайно заворачиваешь в какой-нибудь глухой проулок и видишь – стоит она. В руках у тебя голубые тюльпаны. Она поднимает глаза – тюльпаны тают. Она была права. Эти цветы слишком хрупкие.

С рук стекают тяжелые капли. Руки мерзнут. Я тоже. Мне холодно. Я весь продрог. Жизнь капает. Жизнь течет. Вокруг туман и промозглая сырость. Это и есть течение жизни? Как говорили древние: все течет, все изменяется. Все течет, а что меняется? В тебе, в человеке?

Скажи, Антифонт, что есть жизнь?

Молчит. Исчез. Я зову его который день, а он не идет. Мне без него страшно. Холодно. Темно. Абсурдно. Люди, ну хоть вы скажите мне! Слышите? Слышат. Вон идет сестра со шприцем. Она ответит: "Жизнь есть способ существования белковых тел". И сделает мне инъекцию. Мой организм воспрянет всем наличным составом белков, чтобы исправно продолжать процессы ассимиляции и диссимиляции. Это главное. Все остальное – рост, раздражимость, размножение, пение, пляски, культурные и некультурные потребности – все это есть производное от них, от ассимиляции и диссимиляции. Что амеба одноклеточная, что ты, философ многоклеточный, заняты вы одним и тем же делом. Ибо – живете!

Сестричка, милая, не коли меня! Надоело мне все это, как птичке фениксу: ее сжигают, а она возрождается. А на фига? Все равно ведь опять сожгут. Сколько ни толкуй им, что она не простая птичка, а волшебная, все равно не поверят. Чтобы убедиться, им надо сначала сжечь. И пылают на кострах сердца Жанны д,Арк, Кампанеллы, Сервантеса, Шуберта, Лермонтова, Модильяни. Дурная слава Герострата не остановит руки чиновника, подписывающего накладную на дрова и спички. А исполнитель приказа будет свят в своей простоте, как одноклеточная амеба.

Девчушку шестилетнюю, сестренку мою двоюродную, сожгли. Набили избу битком старухами с детьми, заколотили окна, обложили сеном, плеснули керосина и подожгли. И стояли, любовались, многоклеточные. Слушали страшные вопли соотечественники Баха и Моцарта. Не вынесли этих воплей Стефан Цвейг и его жена и покончили с собой. А каратели по-прежнему ассимилируют и диссимилируют. И имеют наглость писать мемуары. Раз читают, почему не писать? А обывателю интересно. Он приобщается к истории. "У меня есть неизвестная фотография Геббельса, не видали? Зажигательный был оратор!" Будь она проклята, святая простота. "Джон, осторожнее! Ты обжег меня своей сигаретой. Как больно! Надо чем-то смазать".

Смажьте. Замажьте. Закрасьте. Что не поддается, завесьте тряпочкой, плакатом, рекламным щитом. И фильмов наших про войну не покупайте. И романов про войну не переводите. Зачем, раз скучно? И мы тоже не будем печатать то, что массам скучно. Или непонятно. Или не там щекочет. Люди повсюду одинаковые. Им подавай всегда что-нибудь приятное. Зато так легко управлять теми, кто любит одно приятное. Они в упор не видят неприятное, лишь бы оно не коснулось лично их. Их раздражают назойливые пророки. Вообще чего им от нас надо? Охота выпендриться? А мы при чем? Нам жить надо ассимилировать и диссимилировать. Да, а на десерт обязательно ананасы в шампанском. Или...

– Билеты на Рихтера? Есть. А что? Ты с крыши съехал? За кого ты просишь? Будет сидеть рядом и чавкать музыкой! Этого мне еще не хватало. Рихтер будет играть "Лунную", а этот тип будет жевать ее, как жареную куропатку. Музыку он любит! Любит, только брюхом. Он все любит брюхом. Все для него – порционное блюдо, изготовленное лично для его желудка. Ходит всюду – и жует, жует. Все подряд. Ненавижу я этих интеллектуальных гурманов. И не проси.

– Чего ты на него так взъелся? Тяжелый ты человек, Инкьетусов.

– А ты дурак.

– Да?

– Да. Ты погляди только, как он ходит.

– Ну, знаешь... По походке судить о человеке!

– Она его определяет, выдает с головой. Так ходят благополучные, достигшие.

– Но он-то чего особого достиг? Пока такой же, как мы с тобой, рядовой архитектор.

– Но он достигнет, вот увидишь. Потому что благополучие – это не наши завоевания в жизни, не итог, а наоборот, это исходная точка. Это его жизненная позиция, способ мышления, мироощущение. Для него архитектура – не способ самовыражения, самоотдачи, даже не работа, для него она – способ достичь! Положения в обществе, материальных благ, ну и чего там еще им надо, чтобы купаться в довольстве?

– Вроде бы ничего и не надо.

– Вот именно. Всего-то ничего. А для них это все, предел мечтаний. Знаешь, как Элина его называет? Хронический удачник.

– Да? Однако с нею он был не очень-то удачлив.

– То есть? Он что, обхаживал ее?

– Как, ты не знал? Извини, я думал, она тебе говорила.

– Я ничего не знаю. Вот гусь! И тут хотел урвать. Ну, и что?

– Да я тоже ничего не знаю. Слыхал только, что она дала ему отставку.

Да, было такое дело. Вернее, свидание было. Только Инкьетусову незачем было про это знать. Мы с ним тогда были едва знакомы. Он пришел, принес статью для нашего журнала. Ее одобрили, поставили в номер. А этот гурман принес свою, и ему непременно надо было, чтобы его статья прошла раньше. А поскольку от меня кое-что зависело, он принялся меня обхаживать. Конечно, по-мужски. Это же очень льстит женщине. Особенно если она не очень-то хороша собой, не очень молода, и вообще... вряд ли имела таких респектабельных поклонников. В общем, он – будто заинтересовался мною, а я – будто не раскусила, будто польщена, будто ох-ах как возжаждала. И взяла и пригласила его как-то к себе домой. "Приходите, посидим, у меня много альбомов по современному искусству". Чтобы вроде соблюсти приличия. А так-то – конечно, слепому ясно. Он и раскатился – показать мне свое искусство. Принес цветочки, конфеты, бутылку хванчкары. Все было жутко галантно с его стороны. А с моей... Ух, он даже никак не мог взять в толк, что это такое? Я его отвергаю? Я! Его! Он не сконфузился, не растерялся, он просто остолбенел. Вот тут я его и высекла. Это было красиво, как стихотворение в прозе. В житейской прозе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю