355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сухбат Афлатуни » Гарем » Текст книги (страница 1)
Гарем
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:39

Текст книги "Гарем"


Автор книги: Сухбат Афлатуни



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Сухбат Афлатуни
Гарем

Повесть

I

Зайдя в кабинет, он долго глядел куда-то в линолеум.

Потом на врача, который укладывал на бумагу сонные каракули – эхо предыдущего пациента.

Снова на линолеум.

Пыльно-желтый. В ромбик.

– У меня такой же, – сообщил, постучав сбитым каблуком в глухой пол стационара.

– А? – поднял лицо психотерапевт.

Иоан Аркадьевич воспринял это “А?” как приглашение к жалобе. Сказал:

– На гарем.

Иоан Аркадьевич, 1965 года рождения, проживающий по адресу массив

Чиланзар, четвертый квартал…

Или: Иоан Аркадьевич, рост один метр семьдесят один сантиметр без обуви со стоптанными каблуками, волосы редкие и тоскующие по пристойному шампуню, пегие…

Или так, что ближе к истине: Иоан Аркадьевич, обладатель гарема.

Ни сам Иоан, ни Старшая Жена (которая и стала Старшей за хорошую память, бухгалтерский талант и хватку дипломата) – не помнили, откуда стал нарастать этот гарем. К тому же Старшая Жена, если на то пошло, не была Первой Женою, а эта Первая все время смотрела телевизор и уже не помнила ничего из своей биографии, а только фильмы.

Она сидела в старом горбатом кресле, что-то вязала, и петли, выползавшие разноцветным фаршем из-под ее спиц, повторяли сюжетные линии телеисторий. Когда в комнате стало совсем тесно, кресло выволокли, предварительно выронив из него Первую Жену, как песок из грузовика. Потеряв устойчивый контур кресла, она расползлась по полу, рыхлая, возмущенная. Ей предложили табурет, но она не смогла на него сесть и все продолжала растекаться по полу; вокруг катались разноцветные клубки.

Нет, Первая Жена не смогла бы рассказать, откуда в двухкомнатке

Иоана Аркадьевича, оформленной даже не лично на него, а на матушку, завелся этот гарем.

Кресло ей, кстати, так и не вернули. Оно поглощало уйму жилплощади, и его вообще обещали электрику за квалифицированную установку жучка.

Дети, Толик и Алконост, подошли к Первой Жене и, стараясь не видеть ее кричащего, кипящего рта, подняли ее и посадили на табурет. Она замолкла, застрекотав спицами, удерживая обиду лишь в мясистых морщинах на лбу, в то время как глаза уже полностью ушли в телевизор.

Они были единственными мальчиками в этой квартире, Толик и Алконост.

Все остальное, вся эта разновозрастная поросль, мелкая и крупная, произошедшая от Иоана Аркадьевича или флегматично им пригретая, – все было абсолютно женского пола. Оказавшись (заглянув, посетив, забежав…) в малогабаритке Иоана Аркадьевича и познакомившись с ним, эти женщины (девушки, соседки сбоку, учительницы продленного дня…) говорили: “М-м…” – и оставались.

Иногда за ними приходили какие-то подозрительные личности – их родственники, похожие на сутенеров, отцы и мужья с недоброй щетиной вокруг губ.

Их запускали, торопливо организуя тропинку среди матрасов, холмиков из белья “в стирку” и “из стирки”, плюшевых и поролоновых зверей неизвестной породы и детей, которые вцеплялись в этот поролоновый зверинец при виде чужих.

Несанкционированные визиты заканчивались почти всегда одинаково.

Озадаченные гости наконец выпутывались из тесного, спертого коридора

(служившего также детской) и попадали в Залу. Тут было так же густо от вещей и тел, многослойные шторы производили полумрак – и жили женщины постарше.

Эти самые женщины Залы организованно, словно по дирижерской палочке, наваливались на пришельцев и начинали с ними очень сильно безобразничать. Кто-то выкрикивал им в ухо, кто-то шлепал гостей мухобойкой; были мастерицы щекотки, поцелуев-укусов и сильных, до синяка, щипков. Не отставали иглотерапевт Зухра со своими ржавыми иглами и Марта Некрасовна, массажист-астролог.

Впрочем, в этом безобразии все-таки преобладали поцелуи, поскольку они не требовали особых навыков, а тела и губ Иоана Аркадьевича все больше не хватало на разраставшийся гарем, и некоторые чувствовавшие себя особенно неприласканными его представительницы стремились, сохраняя в сердце любовь к Иоану Аркадьевичу и самоотдачу, утешить свое естество через чужаков.

Сами чужаки бывали тут же обезврежены таким обильным наплывом женщин, которого совсем нельзя было ожидать от стандартной чиланзарской хрущевки. Гости пытались кричать, отлепиться от поцелуев, спрятать губы (которые были хотя и в недоброй щетине, но совершенно ранимы перед таким многогубым натиском), пищали, мычали, хихикали и, главное, напрочь забывали, зачем пришли.

А потом, отрыгнутые гаремной квартирой в подъезд (вслед хохотало:

“Куда же вы? А чай?..”), уползали вниз по ступенькам, облизывая горящие губы и пытаясь упорядочить раздрызганную одежду. И не возвращались больше. Никогда.

И не жаловались никому – на что жаловаться? Хотя какой-то обласканный таким образом дедок потом клялся, что ему угрожали откровенным сексом и даже были приготовления, – это было липой.

Женщины добросовестно боготворили своего Иоана Аркадьевича и не стали бы опускаться до оргии с каким-то дедком.

Все же сценка приема гостей, являвшихся требовать назад очередную

Катю или Венеру, была действительно развязной, а в отношении гнездившихся в квартире детей – совершенно непедагогической. Поэтому одна из жен, дежурящая в тот день по детям, отделялась от остальных, чтобы заблокировать малолеток в коридоре, рассказывая им, например, какое-нибудь “В некотором царстве, в некотором госу…”. А Толика и

Алконоста просто изгоняли во двор играть. Они были послушны и впечатлительны и убегали, сцепившись пальцами.

Во дворе мальчики проверяли муравейник или забирались на ржавые крыши гаражей – глядеть и удивляться, как происходит жизнь в пустынных квартирах, где на всю жилплощадь можно отыскать четырех или от силы шесть, как у Зильберовой, человек.

– Вон, вон, Толян, матр/и/! – говорил Алконост Толику, помахивая ивовой хворостинкой в сторону выпадающего из их подъезда гостя

(иногда двух).

– Вуй, вуй! – соглашался Толик.

Одиннадцатилетки одновременно смеялись в правый кулачок, помогали друг другу слезть со скользкого гаража, потом дуэтом писали на муравейник, пытаясь устроить муравьям “полное затопление”, и шли обратно на четвертый этаж.

А если за пропавшей являлась женщина – какая-нибудь мать или свояченица?

На такое вторжение малогабаритка отвечала иначе, без всяких поначалу поцелуев, почти торжественно, и даже мальчики, Толик и Алконост, не отсылались хулиганить за гаражами.

Пропавшую, правда, сразу гостье не показывали, а просили дождаться на этот предмет Иоана Аркадьевича (он возвращался поздним вечером).

То, с каким воодушевлением произносилось имя Иоана Аркадьевича, убеждало жертву, что он и есть ответ на все вопросы. Жертва начинала ждать.

Гостью усаживали в ванной на специально покрытый курпачою унитаз – других мест для сидения у Иоана Аркадьевича не водилось, не считая черного табурета Первой Жены, извлечь который из-под нее без скандала было невозможно. Появлялась эмалированная кружка с чаем.

Спасибо. Ожидание продолжалось. Гостья смотрела в ванну, где отмокало белье, в котором, как среди актиний, плавал толстолобик.

Белье, потребушив, вынимали, а вместо него в ванну заталкивали девочку с повязкой на левом глазу, как у пирата, и начинали купать.

Девочка-пират боялась мыла и оставленного в ванне толстолобика и визжала.

И вот уже гостья начинала машинально помогать в купании (“А зовут как ее?” “Гуля, Гуля Маленькая ее зовут… Недавно косоглазие перенесла, поэтому плачет”), вот уже узнавала про толстолобика и давала рецепты, освобождала унитаз для Марты Некрасовны, попутно знакомясь с нею и получая, уже сквозь закрытую дверь ванной, бесплатную астрологическую консультацию.

Новоприбывшая постепенно проникала сквозь освобождаемую для нее в коридоре дорожку в Залу… А здесь уже горел вечерний свет, потому что вдруг темнело (“Да вы не торопитесь – скоро придет Иоан

Аркадьевич”), и не протолкнуться, но почему-то уют, и Толик несет свой дневник со свежей четверкой, и надо его за нее хвалить – все подсказывают. Она, гостья (или уже не гостья), хвалит.

Начинается телевизор, сериал – все садятся на пол, закидав желтый в ромбик линолеум подушками и бельем “в стирку”. “Джузеппе, я сгораю от любви к тебе”. Плоская Фарида, в догаремном прошлом – служительница неопознанного протестантского культа, явившаяся когда-то с набором пестрых брошюр вербовать Иоана Аркадьевича, держит на коленях подсыхающую Гулю и тупо роняет слезы. Первая Жена, раскачиваясь на своем табурете, тоже плачет и быстро-быстро, уютно вяжет.

А из телевизора: “Джузеппе, я опять сгораю от любви к тебе!”.

К приходу Иоана Аркадьевича новенькая оказывается совершенно влитой в коллектив. Она участвует в обсуждении (во время рекламной паузы), жарить ли толстолобика сегодня или пусть еще поплавает, – только бы

Маряська не порыбачила. Маряся, толстая помесь кота породы “васька обыкновенный” и предположительно сиамки, слоняется тут же, мяу-у.

Быстро перенимается и манера обращаться к остальным (“Сестры! Вот что я скажу…”), и способ передвигаться по комнате – бочком, чтобы не задеть остальных, которые тоже – бочком. Когда заканчивается сериал (слезы), она слушает, как Алконост выучил урок на скрипке, и по-домашнему журит Анатолия, строившего брату во время игры на инструменте поганые рожи…

Постепенно ей начинает нравиться и скудная, почти незаметная обстановка квартиры. Лампочка с самодельным абажуром из календаря с

Пугачевой; мокрая земля в жестяной банке от болгарского горошка

“Глобус”; телефонный аппарат с пропавшей трубкой, по которому с видом первопроходца вышагивает таракан.

– Сестры! – кричат откуда-то со стороны кухни. – Давайте сварганим рисовую кашу!

Каша одобрялась. И – варганилась.

“Идет! Идет!” – вопили из коридора дети; Алконост вырывал из футляра скрипку, задевая смычком бумажный колпак на лампочке с Пугачевой.

Лампочка раскачивалась, шаги в подъезде нарастали.

Новенькая, магнетизированная торжественностью момента, поднималась с линолеума, на котором помогала перебирать рис.

В коридоре уже отпирали дверь, шелестели поцелуи; звук снимаемой обуви. Потом это все заглушалось скрипкой, дрожавшей в усердных руках Алконоста.

Иоан Аркадьевич входил.

Юркая Гуля с повязкой на глазу оказывалась рядом с новенькой, крепко, как могут только дети, брала ее за руку и подводила вплотную к Иоану Аркадьевичу:

– Пришла новая тетя.

Алконост переставал играть, встревоженная лампа под низким потолком

– качалась медленнее; только на кухне шипело масло, ожидая первую порцию влажного риса.

“Для чего я сюда пришла?” – в последний момент успевала подумать женщина, глядя на босые ступни Иоана Аркадьевича с темными, словно обгорелыми, ногтями.

Они стояли, обнявшись.

Вокруг замерло, боясь нарушить церемонию новой любви, внешнее кольцо из женщин и девочек, а также Алконост, прижимавший скрипку ко впалому животу, и Толик в хоккейном шлеме.

Наконец девочка Гуля, поправив пиратскую повязку, звонко начинала, словно за обнимавшуюся:

– Люблю люблю люблю люблю тебя тебя тебя тебя!

– И я тебя тебя люблю люблю люблю! – откликалось за Иоана

Аркадьевича прокуренное контральто Магдалены Юсуповны, удалявшейся на кухню бросить в кастрюлю рис.

– Люблю люблю люблю люблю тебя тебя тебя тебя! – подключался хор, хлопая в ладоши и пристукивая голыми пятками по желтому в ромбик линолеуму.

Сколько людей скопилось таким образом в чиланзарской квартирке-табакерке? Как делили они между собой одноместного Иоана

Аркадьевича?

– Тебя люблю люблю люблю…

Почему не вызывали жалоб и удивления соседей? Кто, наконец, все это хозяйство разрешил?

Вот какие вопросы нужно было адресовать Иоану Аркадьевичу, пока он еще мог на них ответить. Вместо этого его спросили:

– Чего?

Вопрос задал тот самый психотерапевт, оторвавший наконец хмурые глаза от записей, посвященных предыдущему пациенту.

– Чего?

– На гарем… жалобы.

По левой щеке Иоана Аркадьевича пронеслась судорога. Интуиция подсказала ему (поздно), что нужно было искать психотерапевта-женщину: женщина бы все поняла, объяснила, подсказала бы выходы, утешила.

Нет, одна женщина-психотерапевт уже пребывала в его квартире, в закутке на балконе, под гирляндой сушеных яблок. Сидела в одной тапке и читала Авиценну.

– Говорите человеческим языком! – потребовали от Иоана Аркадьевича.

Судорога повторилась.

– Фамилия, имя, месяц и год рождения! – крикнули ему.

Иоан Аркадьевич не владел человеческим языком.

Это стоило ему неоконченной средней школы. Брошенной скрипки

(буквально: бросил в Анхор и смотрел, как она дрейфует, рыжая в серой воде, в сторону дачи Рашидова). Так завершалось каждое столкновение с властью мужчин и их человеческим языком, на котором они друг другом командовали.

Фамилия, имя, месяц и год рождения? Это сложно. Сложности начинались с имени. Иван? Нет… Иоан. С одним “нэ”, то есть… “эн”. Почему с одним? А почему Иоан? Ты что, верующий?

Он не был, кажется, верующим.

Дату рождения называл всегда разную – причем ему удавалось переврать не только число и месяц, но и столетие.

Паспорт он терял регулярно, раз в год. Восстанавливая, брал новую фамилию.

– Ну, а теперь вы кто? – интересовались благоволившие к нему паспортистки.

Вообще благоволение, симпатия, не говоря уже о любви женщин к Иоану

Аркадьевичу, были полным антитезисом тому, что он встречал со стороны мужчин, которые на него смотрели, как на дурака. Эти мужчины точно знали, когда и где они родились, и могли сообщить об этом по первому требованию – они, родившись, кажется, всё вот тут же и запомнили: и число, и родителей с их национальностью, и район-область.

Иоан Аркадьевич ничего этого не помнил. Помнил – в какой-то мутной акварели – сразу эту чиланзарскую квартирку, куда они переползли на хрупком грузовичке с улицы Двенадцати Тополей, от которой в памяти задержалось только тополиное имя. Помнил, что в квартире их насчитывалось пятеро: он сам, потом мать и две сестры, от которых всегда пахло рыбьим жиром, и еще инвалид труда Талип Мамарасулович, который, напиваясь, провозглашал себя отцом Иоана Аркадьевича, а мать смеялась. Трезвым он об этих признаниях забывал и мог больно наказать Иоана Аркадьевича своей железобетонной ладонью без двух пальцев.

Потом, кстати, выяснилось (через соседский шепот), что этот инвалид труда был женат на матери Иоана Аркадьевича фиктивно, для жилплощади, а сам жил с его старшей сестрой, при этом сердечно любил и пытался баловать вообще среднюю сестру, еще школьницу. Такой был этот Талип Мамарасулович странный, видимо, человек.

В результате эта средняя сестра выросла, и, когда Талипу

Мамарасуловичу совсем занемоглось, увезла его в Свердловск, прооперировала там и похоронила, сообщив об этой новости в Ташкент только через полгода. Старшая сестра, поскорбев по Мамарасуловичу и успев прожить три незарегистрированных года с книжным графиком З., обзавелась собственной ячейкой общества на окраине Юнусобада в составе: муж, сын, коккер-спаниэль и два пожилых любовника.

Со своими сестрами Иоан Аркадьевич общался редко – они сразу вызывали в нем память об инвалиде труда и его беспалой ладони, которой он его бил, а их ласкал.

Иными словами, он связывался с ними, только когда экстренно требовались деньги. На лечение, например, детей от чего-нибудь.

Тогда из Свердловска, ставшего Екатеринбургом, приходили с нарочным пятьдесят долларов, запрятанных вместе с треснувшим шоколадом в упаковку от женских прокладок. Или появлялся один из юнусобадских любовников и кисло ронял на стол лохматые пачки двухсоток.

Трудно сказать, как в других, а в гареме Иоана Аркадьевича лишних денег не скапливалось.

Но на жизнь хватало. Толстолобика приобрести.

(Им тогда все-таки ухитрилась позавтракать Маряся, угадав момент, когда в ванной никого не было. Кошку за это вышвырнули, но потом снова впустили – уже на птичьих правах.)

В квартире водилась также косметика; легко было обнаружить и запрятанную в белье “в стирку” гармошку турецкого печенья, которое можно было съесть, а можно – произвести опыт: поджечь и смотреть, как горит. (Особенно любила поджигать печенье Магдалена Юсуповна, созвав для такого священнодействия всех детей и Фариду, любившую все, что связано с огнем.)

Никто из жен, естественно, не работал – это был настоящий гарем, а не коммуна. Ответственным за добычу денег был сам Иоан Аркадьевич.

Ежедневно он просыпался от старушечьего покряхтывания будильника, выпивал эмалированную кружку чая без заварки и уходил за сбором дани.

Дань собиралась, где придется.

В пестрых, свежеотремонтированных квартирах на Дархане.

В пустых, богатых сквозняками домах культуры.

В сонных издательствах, напоминавших полигоны компьютерных игр и дегустационные цеха паленого кофе.

В подземных переходах, чья богатая акустика, давно оцененная попрошайками, казалось, сама вырывала изо рта песню и разносила ее над заплеванным мрамором.

В гигиенических офисах международных организаций, где уставшие от своего праведного феминизма дамы кивали Иоану Аркадьевичу и называли его Иоганн.

На Броде, где ташкентцам и гостям столицы улыбались нарисованные

Иоаном Аркадьевичем уроды в тюбетейках, ермолках и русских ушанках.

“Уроды” – было написано внизу.

Дань собиралась.

В Ташкенте всегда не любили тех, кто слишком много работает, и тех, кто слишком требует, чтобы платили в срок.

Иоан Аркадьевич не относился ни к тем, ни к другим. И его любили – а человек, которого любят, всегда может рассчитывать на “тысячу до зарплаты”. Естественно, и среди безвозмездных кредиторов господствовали женщины.

Этих “тысяч до зарплаты” за день наскребалось немного, но жены, вытряхнув вечером знакомые всей квартире джинсы, были, кажется, вполне рады.

Дело в том, что, кроме многочисленных достоинств, которыми наделяло

Иоана Аркадьевича неугомонное женское воображение, он обладал и некоторыми реальными: не тратил бюджет на сигареты, портвейн и пижонский шоколад “Россия”.

Его всем этим угощали и так.

“Мерси! Да пошлет вам Бог много красивых детей, – с достоинством благодарил Иоан Аркадьевич своих сигаретных или шоколадных благодетелей. И, сплющив окурок обо что-нибудь непожароопасное, поднимал свои синие глаза: – Тысячу до зарплаты…”

…Они стояли, обнявшись, и зазор между телами становился все /у/же.

Лампа еще медленно раскачивалась, и рыжее пятно от нее то наплывало на любовников, то отъезжало в конец комнаты.

– Люблю люблю люблю люблю тебя тебя тебя тебя, – на всякий случай еще раз выкликала Гуля, но было и так ясно: новая тетя остается навсегда и завтра будет послушно читать ей Джек-Лондона.

На кухне ухал залитый водой рис и дразнил, выплевываясь, нервное пламя.

Наконец, подходили две сильные женщины в масках из огуречных очисток и отстраняли обнимавшихся друг от друга.

– Почему?.. Вот так всегда… Не надо же, – тихо ворчал Иоан

Аркадьевич, поддаваясь огуречным женщинам и поднимая правую ногу, а потом левую – с него стягивали джинсы. На голых ногах Иоана

Аркадьевича обитали целые созвездия веснушек.

Отстраненная от своего нового мужа, женщина еще пару минут стояла, остывая.

Вот перед ней стянули джинсы с Иоана Аркадьевича, и она видит его ноги. Вот джинсы стали трясти, падают деньги, их тут же сортируют на хозяйство.

Вот к ней подходит какая-то старушка с красивыми зубами (тоже жена?) и говорит ей “Идем”, и подводит к подоконнику, на котором ржавеет банка от болгарского горошка “Глобус” с политой землей.

– Я сюда косточку в землю засунула, от хурмы. Будет что внукам завещать.

– А ваши внуки… тоже здесь?

– Не-ет! – смеется садовница ртом, полным достижений стоматологии; теперь она совсем рядом, лицо и зубы. – Дай-ка тебе пуговку расстегну…

…Бережно снятый лиф куда-то уносят; новенькая мерзнет. В глазах – жестяная банка с зеленой фотографией горошка и косточкой хурмы для внуков. В коридоре храпят дети, натыкаясь во сне друг на друга.

Сзади на нее валится та же старуха, накрывая чем-то колючим, в зеленых и коричневых розах. “Оренбургский пуховый плато-о-ок” – напевает.

Потом ей усьмят брови. Молодая толстая женщина, похожая на медсестру, словно пытается вдавить ей брови в лоб. Все равно холодно.

Ее берут за руку. Впереди спальня.

//

/ /

//

II

Таким же образом в гарем попала Арахна.

Нет, она ни за кем не приходила, и никто у нее не пропадал. Похоже, просто ошиблась квартирой.

Звонок, естественно, не работал (распотрошил Толик, Гуля Маленькая помогала), но Арахна не знала. Еще раз надавила.

Изнутри ее не услышали, но почувствовали: заскрипели шаги.

В разбитое окно подъезда ворвалась ласточка, покружила, вылетела.

Дверь открыла Фарида. Это означало, что в тот день именно она,

Фаридка-Кришнаитка (“А я не кришнаитка, сестры!”) дежурила по входной двери.

Фарида высунула сонное лицо с нарисованными пунцовой помадой губами:

– А здравсте.

Арахна, заикаясь, спросила, здесь ли квартира такого-то.

Заики в гареме Иоана Аркадьевича еще не было. Ею заинтересовались.

– А вы заходить-подождите, – предложила своими пунцовыми губами

Фарида. И, чтобы завязать беседу, задала любимый вопрос из своего миссионерского прошлого: – А как вы думаеть, Что Правит Нашим Миром?

Когда поздно вечером, уже после того как Арахна прошла через

Небесный Поцелуй (так называлось первое, ознакомительное объятие с

Иоаном Аркадьевичем) и ее стали покрывать усьмой, в квартире что-то…

Показалось.

Нет, все двигалось согласно своему космическому распорядку. Утлый лиф Арахны примеряла Старшая Жена (белье в гареме было общим); в кастрюле плавал борщ; старушка Софья Олеговна, показав Арахне косточку хурмы, пустившую к тому времени побег, удалилась руководить купанием Иоана Аркадьевича.

Арахна с малахитовыми бровями, которые наводила ей спичкой с ватой бывшая медсестра Зебуниссо, сидела на кухне; холод пробегал по ее тонким ногам и рассыпался ледяными искрами в области лодыжек.

Вдруг Зебуниссо остановилась и прислушалась к себе:

– Земтресение?

Подумав, решила:

– Не земтресение.

Строго посмотрела на Арахну:

– Внутри страшно стало.

Электричество начало меркнуть. Закашлял холодильник.

– И-е? – удивилась Зебуниссо и заехала Арахне усьмою в глаз.

Глаз заплакал.

Свет исчез полностью; квартира лениво засуетилась. Было слышно, как в темноте вынимают из ванны Иоана Аркадьевича и он ворчит и об кого-то спотыкается. Потом появляются свечи, две, кажется. Обе ради экономии давали не свет, а какие-то сумерки; к тому же та, которая горела в кухне около плачущей Арахны, скоро погасла.

Чтобы увидеть хоть что-нибудь, Зебуниссо зажгла газ.

– День сегодня кругом неудачный, – философски заметила Зебуниссо, – утром целый день почка болела, теперь света нет. Теперь слушай, сестра-хон…

Расходуя на свои ветвистые брови остатки усьмы, Зебуниссо нашептывает Арахне законы Первой Ночи. Вздыхает: ой, пропадет коровье сердце в холодильнике. Арахна кивает, ничего не слыша.

“Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет”, – читает в коридоре

Гуля Большая кому-то из бессонных детей.

Арахна встает над кухонным столом: сливающиеся с темнотой волосы; крупные неправильные губы, живущие своей внутренней, тревожной жизнью; колючий платок с дикими розами. Грудь и живот, на которые газовая конфорка бросает беспокойные полумесяцы света.

Ветер распахивает окно, пытается выдернуть запрыгавшую занавеску.

Ууввууу – несется по квартире. Падает банка с хурмой, кружится по полу, извергая мокрую землю. Задыхается газовая горелка, гаснет.

Зебуниссо борется в темноте с рамой, тарахтит шпингалетом.

Арахна проходит через Залу. “И кораблик подгоняет”. Фарида, уже без страшной утренней помады, ведет ее за руку. Перед черной прямоугольной дырой в спальню Фарида обнимает Арахну, поблескивая в темноте заколкой:

– А не стыдись… Все как муж-жена делай. А скор все равно Конец

Света, то2чны сведения, проверены. Потом покажу. И четырь всадника.

Все по полн-программе. И настоящ дракон будет. Стыдиться не над.

Фариде, похоже, хотелось еще раз прижаться своим плоским, как скрижаль, телом к дрожащей Арахне, но, передумав, ограничилась быстрым склизким поцелуем. И засмеялась, вталкивая Арахну в пыльное нутро спальни.

Из темноты на нее, голую, смотрели два маленьких красных глазка.

Две тлеющие соломинки индийских благовоний (откуда они завелись в этой скудной квартире?). Воздух волнами наполняла ритуальная горечь.

Арахна опустилась на пол и стала ледяными пальцами искать своего супруга.

Где-то внизу, у корней дома, по шамкающей глине проехала машина, протащив по потолку спальни световой послед. Перед Арахной выросли лежащий на узком пружинном матрасе Иоан Аркадьевич, запеленатый по самое горло в простыню, и еще одна седая фигура в углу. Когда глаз приспособился к темноте, Арахна разглядела в этой фигуре хранительницу хурмы, Софью Олеговну; в руках у нее помещался кулек со спящим младенцем, которого Арахна тоже, кажется, узнала: ей показывали его, хнычущего, днем, и говорили: “Анна Иоановна”.

Старуха и младенец спали одинаковым молчаливым сном.

Арахна дотронулась до Иоана Аркадьевича – и отдернула руку.

Он тоже спал .

– З-здравствуйте – п-приехали, – сказала Арахна самой себе.

Нет, ее на кухне предупреждали. Она слушала как-то рассеянно, усьма щипала.

Арахна склонилась над Иоаном Аркадьевичем. Нанесла, как акварелист на влажную бумагу, первый мазок-поцелуй. Второй.

Сильней.

Сон Иоана Аркадьевича был крепок и нерушим.

Только уголки губ полезли куда-то вверх и замерли в разбалованной улыбке.

– Не п-притворяйтесь… – попыталась угрожать Арахна.

Пробралась тонкой рукой под простыню, в которую был окуклен Иоан

Аркадьевич.

Под простыней руку встретило размякшее, доброе тело безнадежно спящего человека.

Сквозь античные складки простыни смышленая, попрошаячья ладонь

Арахны пробиралась все ниже…

– Стоп, – радостно закусила губу Арахна; рука замерла, а затем рывком распеленала Иоана Аркадьевича. – Сто-оп.

Услышав привычное стрекотание пружин, Фарида отняла ухо от двери.

Села на пол. Встала. Снова села. Нащупала рядом с собой футляр со скрипочкой Алконоста.

Спальня ныла, вздыхала и ухала; Фарида за дверью, сдавив раздвоенным подбородком скрипку, бесшумно и исступленно махала над ней смычком.

– А-а! – Иоан Аркадьевич сжимал во сне Арахну.

– Д-да, да… спи, – задыхалась Арахна, проваливаясь в новую огненную пустоту.

Просыпался и засыпал младенец Анна Иоановна; Софья Олеговна кормила ее своей ветхой грудью, в которой, следовательно, имелось молоко.

Фарида за дверью уже не изображала безмолвный скрипичный концерт, а сидела смирно и ждала, когда новенькая почувствует голос совести и даст другим (Фариде, сегодня ее очередь) доклевать оставшиеся после нее крохи Эроса.

За окном, еще темным, уже угадывается раннее утро. Фарида засыпает как раз за пять минут до того, как из спальни выходит растрепанной тенью Арахна. Колючий платок охватывает ее узкие бедра, но она не чувствует его уколов. Глядя на раскиданные по всему линолеуму гаремные тела, она прислоняется спиной к косяку и начинает смеяться.

Зажимает холодными пальцами себе рот, чтобы не разбудить все это спящее собрание; хохот душит ее.

– А-а, – бредит из спальни Иоан Аркадьевич.

Смех душит, разрывает Арахну, она, трясясь, сползает вниз по косяку.

И засыпает, голая, на полусмехе.

Арахна открыла глаза и улыбнулась. Себе. Больше улыбаться было некому – над ней нависло предгрозовое лицо Фариды.

Подумав и потянувшись, Арахна выдала улыбку-аванс и Фариде. Та стала еще чернее.

– Улыбаешься, сестра. А подсчитаем. Во-первых, довела Иоана

Аркадьевича, он встал сегодня разбитый, вместо счастливого. Чай не мог пить. Во-вторых. О других тож, между проч, думать надо! Когда на тебя усьму тратили – что сказали? Другим тоже постель для здоровья над. А ты как вавилонская блудница, которая на разн дорогах свои ноги раздвигала. Другие – не люди? А в-четвертых…

Арахна, приподнявшись, быстро обняла Фариду и поцеловала ее гневные губы, из которых вот-вот должно было выкатиться и в-пятых, и в-шестых.

Фарида онемела.

Арахна оплела бывшую миссионершу своими тонкими руками, прижалась

(она все еще была не одета – это Фарида собиралась ей поставить на вид “в-восьмых”), вдавливаясь в ее плоское тело, и всучила еще несколько хулиганских поцелуев.

– М-мне хорошо, Фаридочка! Солнце-т-т-то какое, с-солнце. К-кофе хочу.

Вся Зала, включая Первую Жену, вынырнувшую из квадратного телеомута, опешив, наблюдала за этой сценой.

Лавируя между подушками и матрасами и – что для лавирования было совсем не нужно – качая бедрами в черном с розами платке, Арахна прошла через Залу на кухню.

– Сестра, нет там у нас кофе, нет! – закричала ей вслед Марта

Некрасовна.

– Артисткя, – философски заметила Зебуниссо.

Фарида бормотала:

– Явление Жены, сладкой, как мед, и горькой… как звезда-полынь.

Все опять сходится.

– Ля-ля, – пела из кухни Арахна.

Остаток дня Арахна вела себя порядочно, кофе не клянчила и даже просмотрела голову Гули Маленькой, в которой подозревали вшей.

Паразитов, слава тебе, не нашли. Но Гуля все равно заплакала:

– У тети Арахны в сумке шоколадка!

– Ах, какая тетя нехорошая, – ответили ей, – шоколадку прячет.

Иоан Аркадьевич, плача от вечернего ветра, вышел из “Хамзы”; подумал об Арахне.

Утром, уходя за данью, он оставил ее спящей. Распласталась в дверном проеме, бледная, с улыбкой, расхристанная. Нагнулся и расправил на ней сбившийся в жгут платок, прикрыв распахнутые бедра.

…Очнулся возле торговцев. Цветы – гладиолусы – стояли под полиэтиленовыми колпаками. В каждом колпаке желтела свечка, видимо, как-то согревая продрогшие стебли. Цветочный ряд завершался розами.

– “Черный принц” есть! – закричали Иоану Аркадьевичу, и сообщили цену.

– Да, да, сейчас, – успокоил он торговцев и зашагал, размахивая руками, прочь от цветов.

День был холодный и неденежный. Заплатили только за двух реализованных на Броде уродов, причем за одного расплатились жетонами для метро и парочкой телефонных.

Наткнувшись взглядом на телефон-автомат, Иоан Аркадьевич нащупал в кармане один трудовой жетон.

Позвонить матери. И рассказать ей, обязательно рассказать, что видел сон из детства: он входит в гараж, и это, наверное, к чему-то. Что она на это скажет (кроме того, что испугается)?

Выстуженная трубка касается уха.

Или не рассказывать? “Алло. Мама?” А голос матери уже выплескивается из трубки: “Иоан? Иоан, ты? Что случилось? А? Опять деньги? Деньги опять нужны, говорю? Опять твоим гадючкам денег, говорю, не хватает, совести нету? А Марте Никрасовне лично напомни, что она мне еще в феврале, у меня записано, обещала рецептик один… Алё?”

Он слушает и вешает трубку.

С матерью поговоришь – и на душе легче.

Только ухо вот замерзло от разговора. “Черный принц”?

Иоан Аркадьевич протягивает полученные за урода деньги.

– Почему не торгуетесь? – укоризненно говорит продавец, пряча купюры.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю