355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стюарт Голдберг » Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма » Текст книги (страница 2)
Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма
  • Текст добавлен: 29 апреля 2020, 16:30

Текст книги "Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма"


Автор книги: Стюарт Голдберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Виктор Жирмунский в своем первопроходческом и уже классическом разборе нового движения обобщил программу Городецкого и Гумилева: «…изгнание из искусства мистицизма как обязательной темы и основной цели поэтического творчества», «вместо сложной, хаотической, уединенной личности – разнообразие внешнего мира, вместо эмоционального, музыкального лиризма – четкость и графичность в сочетании слов»4848
  Жирмунский В. М. Преодолевшие символизм // Русская мысль. 1916. № 12. С. 30, 31.


[Закрыть]
. В целом можно говорить о ряде контрастных акцентов, отличающих символизм и акмеизм в произведениях акмеистов: музыка vs. архитектура, дионисийское vs. аполлоническое (хаос vs. космос), религиозные адепты vs. гильдия средневековых ремесленников (но также и цех строителей-масонов), импрессионизм vs. ясность/точность, потустороннее vs. культурно отдаленное и внеперсональное (собеседник, предшественник) как источник поисков искусства вне своих пределов.

Мандельштам, однако, отмечал: «Не идеи, а вкусы акмеистов оказались убийственны для символизма. Идеи оказались отчасти перенятыми у символистов, и сам Вячеслав Иванов много способствовал построению акмеистической теории» (СС, II, 257)4949
  О влиянии статей Иванова на Мандельштама см. особенно: Лекманов О. Книга об акмеизме и другие работы. С. 119–128.


[Закрыть]
. Новые вкусы акмеистов были связаны прежде всего с чувством равновесия – равновесия в мировоззрении, в подходе к личности, а также в развитии (и учете) всех аспектов поэтического языка, так чтобы не выдвигать вперед ни одного из них и не отделять форму от содержания5050
  Ср. «Анатомию стихотворения» (1921) Гумилева и «О природе слова» (1922) Мандельштама.


[Закрыть]
.

И все же акмеизм возник и как реакция против гипертрофированной музыкальности и туманности символизма. «Для акмеистов сознательный смысл слова, Логос, такая же прекрасная форма, как музыка для символистов», – писал Мандельштам (СС, II, 321). Позднее он назовет акмеистов «смысловиками», и одно из самых влиятельных исследований поэтики акмеизма обнаруживает его суть именно в его «семантической поэтике»5151
  Мандельштам Н. Воспоминания. Нью-Йорк: Изд. им. Чехова, 1970. С. 195; Гинзбург Л. Камень // Мандельштам О. Камень. Л.: Наука, 1990. С. 266; Левин Ю. И. и др. Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма. См. также «Промежуток» (1924) Тынянова в: Тынянов Ю. Н. Архаисты и новаторы. Л.: Прибой, 1929. С. 570–573.


[Закрыть]
. Эта семантическая поэтика не была нейтральной, но склонялась к наращиванию «амбивалентных антитез» и умножению смысловых векторов5252
  О фундаментальной двойственности и «амбивалентных антитезах» поэзии Мандельштама см., в частности: Сегал Д. М. О некоторых аспектах смысловой структуры «Грифельной оды» О. Э. Мандельштама // Russian Literature. 1972. № 2. P. 48–102; Левин Ю. И. и др. Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма. О семантических векторах см. «Разговор о Данте» (1933) Мандельштама (СС, II, 374). Неожиданную схему процесса чтения-письма, описанного в этом эссе, см. в: Glazov-Corrigan E. Mandelstam’s Poetics: A Challenge to Postmodernism. Toronto: Toronto University Press, 2000. P. 68–110.


[Закрыть]
. Мандельштам испытывал глубокий интерес к трудам Павла Флоренского, – возможно, отчасти потому, что и в концепции Флоренского «как теза, так и антитеза – в их противоречивой совместности – принципиально значимы для „истины“»5353
  Seifrid T. The Word Made Self. P. 99. Флоренский – автор занимательной апологии апорий православной догмы: Флоренский П. Столп и утверждение истины [1914]. М.: Правда, 1990. С. 144 и след.


[Закрыть]
.

Это понимание истины как одновременного присутствия противоположных точек зрения и чувство способного многократно возрастать ассоциативного потенциала языка лежат в основе акмеистического диалогизма – его широко известной подтекстовой поэтики5454
  Природа мандельштамовской поэтики, его авторефлексивное цитирование и уникальная «упоминательная клавиатура» (СС, II, 368) делают обнаружение подтекста необходимой частью всякого углубленного прочтения его произведений. Труды Тарановского, Ронена и других ученых предоставляют модели плодотворного – и даже виртуозного – чтения, основанного на подтексте. Но в то же время подтекстовая критика в ее архитекстовом фокусе может проглядеть иные уровни значения. Ср. широкий теоретический подход Тименчика к «чужому слову»: Тименчик Р. Текст в тексте у акмеистов // Труды по знаковым системам. 1981. № 14 [Учен. зап. Тартуского гос. унив., № 567]. С. 65–75. См. также предостережения Михаила Гаспарова касательно поиска подтекстов: Гаспаров М. Л. Литературный интертекст и языковой интертекст // Известия Академии наук. Серия литературы и языка. 2002. Т. 61. № 4. С. 3–9.


[Закрыть]
. В поэзии акмеистов голоса «других» не подчинены монолитному голосу поэта (как, например, в блоковских реминисценциях), а остаются, напротив, одновременно сплавом и органическим целым, фугой ощутимо соперничающих голосов и импульсов, которые тем не менее преодолеваются в органическом голосе поэта5555
  О природе блоковской аллюзии в противопоставлении аллюзии акмеистической см.: Ронен О. Поэтика Осипа Мандельштама. СПб.: Гиперион, 2002. С. 72–73.


[Закрыть]
.

Соперничающие и сосуществующие компоненты истины можно найти также в характерной для акмеизма взаимосвязи юмора и серьезности и в природе акмеистической иронии. Для Блока ирония была разрушительной силой, искусительным и глумливым нигилизмом, который он сам применял с блестящим художественным эффектом в стихах и драмах периода «антитезы»5656
  См.: Блок А. Ирония // Блок, CC8, V, 346 и след.


[Закрыть]
. Ирония других символистов была более разнообразна и конструктивна5757
  Ср. замечание Лаврова о Белом: «Возвышенно-мистериальное переплавляется в юмористическое и гротесковое, не утрачивая своего существа и не подвергаясь оценочной перекодировке: ироническая стихия преломляет в себе лучи из незримого центра, дает возможность воспринять очертания „туманной Вечности“ сквозь пелену жизненных реалий» (Лавров А. В. Ритм и смысл: Заметки о поэтическом творчестве Андрея Белого. С. 23), а также размышления Бройтмана о «да» и «нет» как о неотделимых частях скептической иронии Брюсова (Бройтман С. Н. Поэтика русской классической и неклассической лирики. С. 215).


[Закрыть]
. Однако едва ли была она сравнима по тону с акмеистической «светлой иронией, не подрывающей корней нашей веры»5858
  Гумилев Н. Собр. соч. Т. 4. С. 173. Ср.: Тименчик Р. Д. Заметки об акмеизме II // Russian Literature. 1977. Vol. 3. P. 184; Аверинцев С. C. Судьба и весть Осипа Мандельштама. С. 16–17. Карабчиевский пишет о «головокружительной высоте его [Мандельштама] иронии» (Карабчиевский Ю. Улица Мандельштама [1974] // Карабчиевский Ю. Воскресение Маяковского. М.: Русские словари, 2000. С. 197), а Лекманов упоминает о «равновесии между иронией и метафизическим пафосом» в акмеизме и отмечает: «Возможность говорить о сокровенном, не форсируя при этом голоса, акмеисты получили, взглянув на окружающий мир сквозь призму иронии» (Лекманов О. Книга об акмеизме и другие работы. С. 84, 78). Схожий феномен мандельштамовской «могучей незначительности» (powerful insignificance) в поэзии 1930‐х гг. исследует Кавана: Cavanagh C. Osip Mandelstam and the Modernist Creation of Tradition. Ср. также: Zeeman P. Irony // Zeeman P. The Later Poetry of Osip Mandelstam: Text and Context. Amsterdam: Rodopi, 1988. P. 89–125.


[Закрыть]
.

Акмеизм также характеризовался шутками для «своих», а на раннем этапе и своеобразной атмосферой кабаре, которая может окрашивать in absentia даже самые серьезные произведения акмеистов5959
  См., в частности: Левинтон Г. А. К вопросу о статусе «литературной шутки» у Ахматовой и Мандельштама; Ахматовой уколы // Анна Ахматова и русская культура начала XX века. Тезисы конференции. М.: Совет по истории мировой культуры АН СССР, 1989. С. 40–47; Парнис А., Тименчик Р. Программы «Бродячей собаки» // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник. 1983. Л.: Наука, 1985. С. 160–257.


[Закрыть]
. Одно не мешало другому – наоборот, экзистенциально поддерживало. У Мандельштама прекрасный и серьезный, даже возвышенный «медленный водоворот» из стихотворения «Сестры – тяжесть и нежность…» (1920) может превратиться в «воронку писсуара» из относящегося к 1925 г. перевода из «Обормотов» (1913) Жюля Ромена – без ощутимой угрозы для целостности оригинального контекста6060
  «О, годы! О, часы! О, бремя Иссуара! / Проточная вода в воронке писсуара! / В прорывы бытия брось лилию, Амбер! / Амбер! Кто вплел в твой герб позорный камамбер?» (ПСС, 375) – «У меня остается одна лишь забота на свете: / Золотая забота, как времени бремя избыть. <…> В медленном водовороте тяжелые нежные розы, / Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела» (ПСС, 149). Так развлекается Мандельштам, переводя результаты игры в буриме из романа Ромена. Оригинал гласит: «Le temps! Le temps! Issoire, / Il coule et tourne et gire et vire et filtre en ta passoire, / Emmi l’absent decor lilial d’Ambert … / Issoire! Qui a dit que tu faisais des camemberts?» (Romains J. Les Copains. P.: Le rayon d’or, 1952. P. 30). Большинство ключевых слов, связывающих перевод с «Сестрами», и даже образ цветка в воронке принадлежат Мандельштаму (как и, разумеется, проявление «писсуара», сокрытого в роменовском «passoire»).


[Закрыть]
. У Блока же подобные трансформации, например превращение трансцендентной Прекрасной Дамы в проститутку или картонную куклу, воспринимаются как выпад против онтологической реальности первоначального откровения или по крайней мере как высмеивание прежней наивности поэта6161
  Это, разумеется, служило основой для постоянных нападок Белого на Блока, якобы предавшего их общие идеалы. Магомедова интересно и убедительно показывает, что настойчивое утверждение Блока, будто в силу своего непостоянства он был верен, основывается на гностическом мифе о заточении Божией Премудрости в темнице мира (Магомедова Д. М. Автобиографический миф в творчестве А. Блока. М.: Мартин, 1997. С. 76 и след.).


[Закрыть]
.

Выражение «амбивалентная антитеза» подчеркивает непримиримое и неразрешимое в акмеизме: «Двурушник я, с двойной душой, / Я ночи друг, я дня застрельщик»6262
  «Грифельная ода» (1923).


[Закрыть]
. В то же время акмеистическая поэтика часто может, как показывает Омри Ронен, восприниматься как синтез, или «снятие»6363
  См.: Ronen O. Sublation [Aufhebung] in the Poetics of Acmeism // Elementa. 1996. № 2. P. 319–329. Расширенный вариант: Ронен О. Акмеизм // Звезда. 2008. № 7. С. 217–226. Эта статья представляет собой отважную попытку дать краткое, обобщенное описание поэтики акмеизма (сильно сфокусированное, впрочем, на Ахматовой и Мандельштаме).


[Закрыть]
. Вторая волна влияния символизма на поэзию Мандельштама, впервые обнаруживаемая в «Оде Бетховену» (1914) и пронизывающая стихи периода «Tristia» (1916 – нач. 1921), и является таким снятием аполлонического и дионисийского, мужского и женского начал в тонально амбивалентном и совершенно новом синтезе, достойном лирического поэта как «двуполого существа» («Франсуа Виллон»).

Другой яркий пример акмеистического снятия – мандельштамовское понимание природы слова6464
  Ср.: Ronen O. Sublation [Aufhebung] in the Poetics of Acmeism. P. 320–322; Ронен О. Акмеизм. С. 219–220. О мандельштамовском понимании природы слова см., в частности: Паперно И. О природе поэтического слова: Богословские источники спора Мандельштама с символизмом // Литературное обозрение. 1991. № 1. С. 29–36; Seifrid T. The Word Made Self. P. 73–78; Роднянская И. Свободно блуждающее слово: К философии и поэтике семантического сдвига // Литературоведение как литература: Сб. в честь С. Г. Бочарова. М.: Языки славянской культуры, 2004. С. 183–196; Кихней Л. Г. Гиератическое слово в акмеистической традиции (Мандельштам – Гумилев – Тарковский) // Памяти профессора В. П. Скобелева: Проблемы поэтики и истории русской литературы XIX–XX вв. Самара: Самарский унив., 2005. С. 187–191.


[Закрыть]
. Как мы видим в его эссе «О природе слова» (1922), слово для Мандельштама освобождено от своей связи с платонической идеей, от своего реализма в том непривычном средневеково-философском смысле, который лежит в основе ивановского употребления термина «реалистический символизм». Следовательно, он вправе говорить о русском номинализме (отсылая к соперничающей линии мысли, рассматривавшей значение как последствие языковой конвенции). Однако именно «внутренняя свобода» слова – его свобода от пут референции и от утилитаризма, даже (или особенно) утилитаризма «мистической интуиции» – делает его подобным Христу, Слову, превращает его в «плоть деятельную, разрешающуюся в событие» (СС, II, 246). Так Мандельштам приходит к удивительно глубокому и оригинальному синтезу лингвистического рационализма и «мистической презумпции» о природе слова6565
  Термин «мистическая презумпция» заимствован из: Аверинцев С. C. Страх как инициация: одна тематическая константа поэзии Мандельштама // Смерть и бессмертие поэта: Материалы международной научной конференции, посвященной 60-летию со дня гибели О. Мандельштама (Москва, 28–29 дек. 1998 г.). М.: РГГУ, 2001. С. 18.


[Закрыть]
.

Занавес и вощеная бумага

В произведениях Мандельштама встречаются два образа, особенно выразительно показывающие – и даже воплощающие в себе – игру поэта с отличающимися продуктивной зыбкостью границами между разными сферами бытия: в одном случае речь идет о временны́х пластах, в другом – о поэзии и жизни. В таком качестве занавес и вощеная бумага служат прекрасными моделями для изменчивого и амбивалентного состояния отдаленности, посредством которого находит место в мандельштамовской поэзии символистское наследие.

В заключительном абзаце эссе «В не по чину барственной шубе» – последнего эссе автобиографического «Шума времени» (1923–1924) – Мандельштам пишет: «…с трепетом приподнимаю пленку вощеной бумаги над зимней шапкой писателя» (СС, II, 108). Приподнимание за уголок тонкого листа полупрозрачной бумаги, прикрывавшей в книгах той эпохи портреты и гравюры, визуально напоминает игру поэта с непосредственной близостью и дистанцированностью. Более того, само изображение, которое защищал слой вощеной бумаги, являет собой и непосредственность – неопосредованный контакт писателя с холодной ночью русской жизни, «где страшная государственность, как печь, пышущая льдом», и отдаленность – аристократический «мех», который «отрастил» писатель XIX в., чтобы защититься от холода: «Ночь его опушила. Зима его одела» (там же).

Ключевая тема этого эссе – переход поэта от опосредованного столкновения с символизмом в детском возрасте, переживания контакта с литературой через посредство книг и символистского «домочадца» Владимира Гиппиуса к положению Поэта в настоящем. Этот переход, метафорически отозвавшийся в изначальном выходе поэта на холод вместе с Гиппиусом, порождает амбивалентность сразу на нескольких уровнях. Отчасти она связана с классовыми вопросами, с «барственностью» русской литературы XIX в., которая будет в центре нашего внимания в связи с отношением Мандельштама к Блоку в гл. 12. Но также контакт с реальностью чреват реальными угрозами. Писатель, находящийся в основном русле русской традиции, – это писатель в мире6666
  В эссе Мандельштама эта традиция начинается с великого публициста Николая Новикова и «гражданского поэта» Александра Радищева, достигает апогея в Пушкине, декабристах («Пир во время чумы», «голубые, пуншевые огоньки») и Николае Некрасове, затухает в Афанасии Фете и Федоре Тютчеве (ср. их заболевания) и испытывает предсмертные конвульсии в символизме, первые представители которого – «воинственные молодые монахи» (СС, II, 105) и евангельские абстракции которого пахнут дохлой рыбой. Бетеа написал недавно о Пушкине и Иосифе Бродском как о функциональном «обрамлении», начале и конце «понятия о романтической биографии» в русской поэзии (Bethea D. M. Brodsky and Pushkin Revisited: The Dangers of the Sculpted Life // The Real Life of Pierre Delaland: Studies in Russian and Comparative Literature to Honor Alexander Dolinin. Stanford Slavic Studies, v. 33. Oakland: Berkeley Slavic Specialties, 2007. Vol. 1. P. 101–102). Заметим, однако, что это понятие продолжает жить в творчестве Бориса Рыжего.


[Закрыть]
. Как сформулировал это однажды Бетеа, «прожитая жизнь поэта» становится «свидетельством подлинности текста»6767
  Из частной беседы c Дэвидом Бетеа (2001).


[Закрыть]
. И сам Мандельштам видел в смерти художника заключительное, преобразующее «звено» его творчества (СС, II, 313).

Вощеная бумага, таким образом, представляет собой полупрозрачную, тонкую границу между писателем как таковым и писателем как социальным актором, между словом как искусством и словом как делом, – в сущности, между литературой и жизнью6868
  Это эссе, а по сути, и «Шум времени» в целом наполнены часто пробными прорывами границы, разделяющей литературу/теорию и жизнь. Приведем только два примера. Литература уподобляется «мирянину, разбуженному не вовремя, призванному, нет, лучше за волосья притянутому в свидетели-понятые на византийский суд истории», а жизнь ворвется «в самую тепличную, в самую выкипяченную русскую школу <…>. Книжка „Весов“ под партой, а рядом шлак и стальные стружки с Обуховского завода <…>» (СС, II, 103, 86).


[Закрыть]
. Неудивительно, что этот заключительный образ из «Шума времени» отличается богатым дуализмом. С одной стороны, форма настоящего времени «приподнимаю» может обозначать совершенное в прошлом действие, точку зрения ребенка, который, приподнимая за уголок вощеную бумагу вместе с Гиппиусом, испытывает первое ощущение будоражащего и пугающего присутствия русской поэтической традиции. Юный Мандельштам приподнимает вощеную бумагу с заключенного в книгу портрета писателя осторожно и вполне может уронить ее в испуге. С другой стороны, зрелый поэт 1920‐х гг. вынужден поднять вощеную бумагу не частично, а до конца, ибо смерти Блока, Гумилева и Велимира Хлебникова служат неоспоримым подтверждением мощной – и действительно смертельной – связи между литературой и жизнью. И тем не менее эта игра с перспективой доставляет эстетическое удовольствие – оно также ясно чувствуется в этом отрывке.

Другой локус игры с непосредственностью и дистанцией, на сей раз взятый из поэзии Мандельштама, – «театральный» занавес из стихотворения «Я не увижу знаменитой „Федры“…» (1915), завершающего каноническое издание первой мандельштамовской книги – «Камня» (1916):

 
Я не увижу знаменитой «Федры»
В старинном многоярусном театре,
С прокопченной высокой галереи,
При свете оплывающих свечей.
И, равнодушен к суете актеров,
Сбирающих рукоплесканий жатву,
Я не услышу, обращенный к рампе,
Двойною рифмой оперенный стих:
 
 
– Как эти покрывала мне постылы…
 
 
Театр Расина! Мощная завеса
Нас отделяет от другого мира;
Глубокими морщинами волнуя,
Меж ним и нами занавес лежит:
Спадают с плеч классические шали,
Расплавленный страданьем крепнет голос,
И достигает скорбного закала
Негодованьем раскаленный слог…
 
 
Я опоздал на празднество Расина!
 
 
Вновь шелестят истлевшие афиши6969
  Слово «афиша», которое во времена Мандельштама, как и сейчас, означало «театральный плакат», до начала XIX в. имело другое значение – «брошюра с программой». Очевидно, что именно в этом устаревшем значении оно уместно используется здесь. См.: Федосюк Ю. А. Что непонятно у классиков, или Энциклопедия русского быта XIX века. М.: Флинта, 1998. С. 240.


[Закрыть]
,
И слабо пахнет апельсинной коркой,
И словно из столетней летаргии
Очнувшийся сосед мне говорит:
– Измученный безумством Мельпомены,
Я в этой жизни жажду только мира;
Уйдем, покуда зрители-шакалы
На растерзанье Музы не пришли!
 
 
Когда бы грек увидел наши игры…
 

На первый взгляд, в этом стихотворении утверждается недоступность культурного наследия, навсегда оставшегося в прошлом7070
  Здесь поэт, казалось бы, не приемлет символистского синкретизма эпох, проявленного, скажем, в блоковском «На поле Куликовом» (1908). Статья Мандельштама «Слово и культура» (1921), в котором утверждается, что современные поэты «в священном исступлении <…> говорят на языке всех времен, всех культур» (СС, II, 227), демонстрирует возобновившееся влияние символистской теории, в частности – «Эмблематики смысла» (1909) Белого (см. об этом: Ronen O. An Approach to Mandel’štam. P. 134) и «Ты еси» (1907) Иванова.


[Закрыть]
. Переход от александрийского стиха расиновской «Федры» к белому стиху этого стихотворения тонко усиливает чувство барьера, что делает совершенный перевод из одной культурной идиомы в другую невозможным. Однако уже в первой октаве (первым это заметил Григорий Фрейдин) Мандельштам весьма наглядно пробуждает к жизни тот самый театр Расина, которого герой «не увидит»7171
  Фрейдин пишет о двух антитетических силах, преобладающих в стихотворении: «аполлоническом „тяжелом покрывале“, скрывающем этот „иной мир“» и «дионисийском устранении всех границ». Таким образом, это стихотворение одновременно «элегически ностальгично и исполнено утраты» и «обильно и восстановительно» (Freidin G. A Coat of Many Colors. P. 90–91). См. также: Жолковский А. К. Клавишные прогулки без подорожной: «Не сравнивай: живущий несравним…» // «Сохрани мою речь…». Вып. 3. Ч. 1 / Сост. О. Лекманов, П. Нерлер, М. Соколов, Ю. Фрейдин. М.: РГГУ, 2000. С. 177.


[Закрыть]
. Более того, в первом моностихе Федра словно почти сопереживает герою, она словно так же, как и он, страдает от осознания взаимной непроницаемости их миров.

«Как эти покрывала мне постылы!» – восклицает она. И хотя в мире расиновской трагедии ее слова относятся к тягостной роскоши, которой она окружена в своем позоре7272
  «Que ces vains ornements, que ces voiles me pesent» [«О, эти обручи! О, эти покрывала! / Как тяжелы они!» (пер. М. А. Донского)] (Racine J. Oeuvres completes. I. Théâtre. Poésie. P.: Gallimard, 1999. P. 826. Отмечено в: Freidin G. A Coat of Many Colors. P. 90–91).


[Закрыть]
, в стихотворении Мандельштама упоминание этих покрывал непосредственно предшествует теме «мощной завесы», которая, «глубокими морщинами волнуя», разделяет расиновский театр и настоящее время. Слова Федры, говорят нам, обращены к рампе, т. е. к границе, составляющей самую суть театра и являющейся естественным локусом невидимого, но тяжелого занавеса. «Оперенный», подобно стреле или ласточке, стих Федры – т. е. поэзия Расина – испытывает мощную разделяющую завесу с противоположной стороны7373
  Отметим также иронию: лирическое «я» Мандельштама (якобы) не услышит стиха Федры как в силу его ярко изображенного безразличия в качестве зрителя в расиновском театре, так и по причине его исторической дистанцированности от самого этого театра.


[Закрыть]
.

Описание занавеса дается в следующей октаве через ярко выраженное крещендо. Здесь поэт мысленно входит в пространство расиновского театра и словно оказывается на грани воплощения его в настоящем. Структура стихотворения заставляет нас ожидать, что «расплавленный страданьем <…> голос» окажется голосом Федры. Однако героиня Расина неожиданно (но оправданно) не материализуется во втором моностихе – ее вытесняет голос поэта: «Я опоздал на празднество Расина!» Я говорю: «оправданно», потому что, в конце концов, именно разделяющая завеса «волновала» его, вызывая этот «негодованьем раскаленный слог»7474
  Переходный глагол «волнуя» – это, конечно, парономазическая игра с подразумеваемым «волнуясь».


[Закрыть]
.

Хотя лирический герой и жалуется повторно, что пропустил представление, в третьей октаве еще более открыто утверждается возвращение – и даже воскрешение – расиновской эпохи в настоящем: «Вновь шелестят истлевшие афиши». В заключительном моностихе поэт вновь, кажется, настроен на строгое разграничение культурных пластов – России XX в., Франции XVII в. и Древней Греции Еврипида. Попытки Мандельштама пробить границу между эпохами наделяются статусом «игр».

Однако в следующем стихотворении, открывающем второй сборник поэта – «Tristia», все покровы подняты7575
  Freidin G. Osip Mandelstam: The Poetry of Time (1908–1916) // California Slavic Studies 11. Berkeley: University of California Press, 1980. P. 180.


[Закрыть]
. Здесь расиновская Федра торжественно декламирует правильным александрийским стихом. Ей отвечает голос из архаичного хора, стремящийся умиротворить богоподобное черное солнце, что взошло в результате ее греха7676
  Об этом стихотворении см., в частности: Эткинд Е. «Рассудочная пропасть»: О мандельштамовской «Федре» // Эткинд Е. Там, внутри: О русской поэзии XX века. Очерки. СПб.: Максима, 1997. С. 209–212; Terras V. The Black Sun: Orphic Imagery in the Poetry of Osip Mandelstam // Slavic and East European Journal. 2001. Vol. 45. № 1. P. 46–49.


[Закрыть]
. При этом сохраняется осознание того факта, что занавес был и есть и что он был поднят. Это осознание служит предпосылкой, делающей возможной более «символистскую» поэтику «Tristia» в целом, в которой хронологические и пространственные границы часто стираются, а табу нарушаются7777
  В этом смысле инцест, который, согласно представлению Фрейдина о «Tristia» (см.: Freidin G. A Coat of Many Colors), служит фундаментальной, основополагающей парадигмой для мандельштамовской мифологии поэта, можно считать разновидностью перейденной (или не перейденной) границы.


[Закрыть]
.

Похожая логическая лазейка – слова поэта в «Пушкине и Скрябине» о том, как предсуществующее искупление мира Христом делает христианского художника свободным в процессе игры «блуждать по тропинкам мистерии» (СС, II, 315). Эти слова позволяют поэту не отречься от тропинок мистерии – центральной темы мифопоэтического символизма – и в то же время не впасть в символистскую гордыню. (Символисты, конечно, вполне серьезно считали, что блуждают по этим тропинкам или же отклоняются от них.)

В применении к символизму игра с занавесом или вощеной бумагой, полупрозрачным и подвижным барьером, разделяющим две поэтики, означает игру с прагматикой текста, отношением текста к аудитории и внетекстовой реальности. Разнообразными способами, не последний из которых – особый род двусмысленной и почти невесомой иронии, Мандельштам задает определенную степень разделения между автором и восстановленными и возобновленными мотивами, идеями и поэтическими средствами, заимствованными из символизма. Однако это тонкое, как бумага, и всегда двусмысленное разделение часто способствует не столько осмеянию или отклонению символистских претензий, например, на трансцендентную власть слова и имени, сколько их подспудному утверждению – с новой силой, проистекающей из внедрения концептуальной сложности и здравой дозы сомнений относительно самого себя.

Мандельштам очень рано пришел к пониманию этой силы двусмысленного отрицания. Вот как завершал он свое раннее эссе о Франсуа Вийоне, этом «ангеле ворующем»7878
  Вийон назван «ангелом ворующим» в стихотворении Мандельштама «Чтоб, приятель и ветра и капель…» (1937).


[Закрыть]
, а вместе с ним (позднее) и свой сборник эссе «О поэзии» (1928):

«Я хорошо знаю, что я не сын ангела, венчанного диадемой звезды или другой планеты», – сказал о себе бедный парижский школьник, способный на многое ради хорошего ужина.

Такие отрицания равноценны положительной уверенности (СС, II, 309).

ГЛАВА 2
ПРОЗОРЛИВЫЕ УКЛОНЕНИЯ ОТ ВСТРЕЧИ С БЛУМОМ

Что, если вместо того, чтобы испытывать теории Гарольда Блума о поэтическом влиянии на применимость к мандельштамовской поэзии, попытаться использовать произведения Мандельштама и других русских поэтов рубежа XIX–XX вв. для проверки самого Блума – поставить под вопрос неизбежность того, что Блум считает универсальными механизмами авторства и литературной эволюции?7979
  Первыми литературоведами, применившими блумовские теории к русскому модернизму, были, по-видимому, Лаферьер (Laferrière D. Mandel’shtam’s «Tristia»: A Study of the Purpose of Subtexts // Laferrière D. Five Russian Poems: Exercises in a Theory of Poetry. Englewood, NJ: Transworld, 1977. P. 117–132) и Р. Д. Тименчик (Тименчик Р. Текст в тексте у акмеистов. С. 68, 71). См. также вдохновленную Блумом статью Пратт: Pratt S. «Antithesis and Completion»: Zabolotskij Responds to Tjutčev // Slavic and East European Journal. 1983. Vol. 27. № 2. P. 211–127. Позднее Бетеа, Пратт, Кроун и Рейнолдс попытались более широко оценить возможности и недостатки теорий Блума применительно к русскому контексту с его традиционно проницаемой границей между словом и делом. См.: Bethea D. M. Realizing Metaphors: Alexander Pushkin and the Life of the Poet. Madison: University of Wisconsin Press, 1998 (особ. главу «Блум: Критик как поэт-романтик»); Пратт С. Гарольд Блум и «Страх влияния» // НЛО. 1996. № 20. С. 5–16; Crone A. L. Fraternity or Parricide?: The Uses and Abuses of Harold Bloom in the Study of Russian Poetry (unpublished keynote address). Slavic Forum, April 17–18, 1998, University of Chicago; Reynolds A. W. M. The Burden of Memories: Toward a Bloomian Analysis of Influence in Osip Mandelstam’s «Voronezh Notebooks». D. Phil. Dissertation. Oxford, 1996.


[Закрыть]
Рассмотрев этих поэтов, а в особенности Мандельштама, мы можем увидеть, что поднимаемые Блумом проблемы реальны и действительно важны для русских поэтов, но при этом они не скрыты от взгляда, как утверждает Блум, не выражены лишь на уровне фрейдовских вытеснения и компенсации. Более того, мы увидим, что Мандельштам демонстрирует ряд убедительных стратегий не только по обходу этих страхов, но и по устранению их в таком плане, который представляет собой диалектический пересмотр теорий Блума.

В 1973 г., когда вышел «Страх влияния», Блум не был, видимо, знаком с произведениями Мандельштама8080
  Bloom H. The Anxiety of Influence: A Theory of Poetry [1973]. N. Y.: Oxford University Press, 1997 [Блум X. Страх влияния. Карта перечитывания / Пер. с англ. С. А. Никитина. Екатеринбург: Изд-во Урал. ун-та, 1998].


[Закрыть]
. Более того, есть ощущение, что его мало интересовали бы результаты настоящего исследования; гораздо больше занимала его творческая сила собственного теоретического нарратива. И все же будет полезно сопоставить этих двух столь далеких друг от друга авторов: Блума, поэтически мыслящего американского теоретика конца XX в., и Мандельштама, русского поэта начала века8181
  Отчасти излагаемое ниже может сделать меня уязвимым для обвинений в редукционизме: во-первых, я не оспариваю Блума в терминах его собственного поэтического дискурса о поэзии, а во-вторых, я решил сосредоточиться на одной ранней, хотя и, конечно, выдающейся работе этого автора. И все же нельзя не отметить некоторой принципиальной иронии. Блумовский «Страх влияния», который – пользуясь терминами самого Блума – является самопорождением автора как сильного критика, сам оказывается запоздалым, и не только, как было отмечено, в отношении к отбрасывающей тень поэтической традиции или к предыдущим критикам (см.: Пратт С. Гарольд Блум и «Страх влияния». С. 8–10), но и в отношении к пониманию самими поэтами механизмов влияния. В российском контексте самым заметным теоретиком, по отношению к которому запоздалым можно счесть Блума, был Юрий Тынянов. См.: Zholkovsky A. Text counter Text: Rereadings in Russian Literary History. Stanford: Stanford University Press, 1994. P. 1.


[Закрыть]
.

***

Анне Ахматовой Мандельштам представлялся уникальным поэтом, вовсе не испытавшим влияний. «У Мандельштама нет учителя. <…> Я не знаю в мировой поэзии подобного факта», – писала она8282
  Ахматова А. Сочинения: В 2 т. М.: Правда, 1990. Т. 2. С. 172.


[Закрыть]
. В то же время Надежда Мандельштам отмечала открытость поэта к чужому творчеству: «Я учусь у всех – даже у Бенедикта Лившица», – вроде бы сказал он8383
  Мандельштам Н. Вторая книга. С. 87. Лившиц был поэтом-футуристом, приятелем Мандельштама в середине 1910‐х гг., автором «Полутораглазого стрельца» (1933) – высоко оцененных воспоминаний, содержащих среди прочего подробности возникновения русского футуризма.


[Закрыть]
. Мандельштам и в самом деле как минимум производит впечатление автора, совершенно избежавшего поэтического страха (anxiety). И все же он явно испытывал определенный дискомфорт по поводу Александра Блока, да и «сверхчеловеческое целомудрие» в его подходе к Александру Пушкину (отмеченное Ахматовой) указывает на подспудные страхи8484
  Ахматова А. Сочинения. Т. 2. С. 162. Проблема «Пушкин и Мандельштам» широко исследована, особенно в блумовской перспективе, Эндрю Рейнолдсом. [См. в первую очередь его диссертацию «The Burden of Memories: Toward a Bloomian Analysis of Influence in Osip Mandelstam’s Voronezh Notebooks. D. Phil. Dissertation. Oxford, 1996».] Недавняя попытка рассмотреть в широком охвате отношение Мандельштама к Пушкину – кн.: Сурат И. Мандельштам и Пушкин. М.: ИМЛИ РАН, 2009.


[Закрыть]
. Потребность в избегании (side-stepping) страха относится к самой сути блумовской концепции, и именно борьба поэта, особенно с самым влиятельным предшественником (предшественниками), является главным предметом интереса Блума. И все же Мандельштам видится мне «сильным опоздавшим» («strong latecomer») в смысле и не предусмотренном Блумом, и предвосхищающем его; поэтом, провидчески осведомленном о механизмах и психологии влияния. Его умение успешно обходить вербальный страх зиждется, в частности, на остроумном позиционировании своей поэзии относительно понятий влияния, первенства (priority) и оригинальности.

В теории Блума о страхе влияния особое значение отводится идее, что поэтическое влияние, вместо того чтобы выражать принятие фигуры поэта-отца посредством прямого заимствования, является процессом отталкивания от прошлого в актах творческого «недонесения» (misprision), т. е. неверного прочтения. Поэтическое настоящее все более сужается по мере того, как все мельчающие поэты ищут себе место в литературной вселенной, лишенной первенства. Сильным поэтом является тот, кто способен вступить в борьбу с фигурой отца и выйти из нее как индивидуальный поэтический голос. Постфрейдовский подход Блума к психологии поэтического творчества основан на образе «семейного романа» с его подспудным напряжением между сыном и отцом (предшественником); Блум изображает эту эдипову борьбу как центральный сюжет возникновения всякого сильного поэта в качестве поэта8585
  «Но что такое Первичная Сцена для поэта как поэта? Это половой акт его Поэтического Отца и Музы. Во время которого его и зачали? – Нет, во время которого им не удалось его зачать. Он должен сам себя зачать, он сам должен сделать так, чтобы Муза, его мать, родила его» (Bloom H. The Anxiety of Influence. P. 36–37 [Блум X. Страх влияния. С. 36]). Этот пассаж необычайно прямолинеен. Типичен же для игриво подвижной логики Блума тот факт, что в следующем пассаже уже Сын зачинает своего Отца путем его определения. Так или иначе, базовые принципы блумовской теории понятны.


[Закрыть]
.

Непосредственный литературный контекст Мандельштама как начинающего поэта, а во многом и источник – позитивный или негативный – понятийного аппарата Мандельштама-мыслителя следует искать в русском символизме и особенно в творчестве Вячеслава Иванова8686
  О раннем влиянии Иванова см., например: Морозов А. А. Письма О. Э. Мандельштама к В. И. Иванову. С. 258–274; Freidin G. A Coat of Many Colors. P. 29; Лекманов О. Книга об акмеизме и другие работы. С. 119–120. Ср. противопоставление Иванова другому важному учителю, Анненскому, в кн.: Мусатов В. Лирика Осипа Мандельштама. С. 34–54 и след.


[Закрыть]
. Майкл Вахтель в своем исследовании влияния Гёте и Новалиса на Иванова утверждает, что русские символисты категорически не подпадают под блумовскую модель – вследствие их постоянного акцента на поэзии как восприятии. Единая, синтетическая традиция, культ памяти и культ одновременности ведут к поэтике, скорее приветствующей, чем отрицающей поэтическое прошлое. «Редко бывало, – пишет он, – чтобы творческое движение так охотно и энергично оборачивалось назад»8787
  Wachtel M. Russian Symbolism and Literary Tradition. P. 4.


[Закрыть]
. И все же русские символисты, утверждая непрерывность традиции, являли яркие примеры того самого «недонесения» [misprision]. Возьмем, например, прочтение Белым Ницше периода «Так говорил Заратустра» как некоего Христа8888
  См.: Белый А. Фридрих Ницше // Белый А. Арабески. Ср.: Wachtel M. Russian Symbolism and Literary Tradition. P. 210ff.; Лавров А. В. Андрей Белый в 1900‐е годы. С. 114.


[Закрыть]
. Непрерывность означала, что всякий великий художник был символистом и должен был читаться соответствующим образом.

Символисты, стоит заметить, демонстрировали большое понимание вопросов оригинальности, первенства и влияния. Так, Брюсов писал в 1920 г.:

…часто места, по внешнему содержанию вовсе не сходные, глубже вскрывают влияние другого писателя, нежели почти тождественные. В самой настойчивости отрицания того или другого метода можно иногда вернее проследить влияние, нежели в подражаниях8989
  Цит. по: Тименчик Р. Текст в тексте у акмеистов. С. 68.


[Закрыть]
.

Трудно подобраться ближе – в рационалистическом языке Брюсова – к основополагающему принципу «страха влияния» Блума, освобожденного от фрейдистских и романтически-метафорических облачений. Даже среди младших символистов с их религиозной/мистической наклонностью и жаждой соборного творчества де-факто правил код оригинальности. Ср. следующее письмо, написанное Блоком Сергею Соловьеву в декабре 1903 г., вскоре после публикации «Urbi et orbi» Брюсова:

Фамилия твоя приклеена к твоим стихам. <…> По-моему, в ней [«Королевне»] нет подражания Белому. Спешу тебя уверить, что ты мне никогда не представлялся «скромным тружеником» <…>. Можно ли писать: «Мальчик на горку уж ввез санки с обмерзлой веревкой»? Ведь это уже написано в «U et O»! Не потерплю такой узурпации относительно Брюсова и отомщу тебе кинжалом – в свой час. Впрочем, надо полагать, что скоро сам напишу стихи, которые все окажутся дубликатом Брюсова9090
  Блок А. Переписка Блока с С. М. Соловьевым (1896–1915) / Вступ. ст., публикация и коммент. Н. В. Котрелева и А. В. Лаврова. Литературное наследство. Т. 92. Кн. 1. М.: Наука, 1980. С. 353.


[Закрыть]
.

Во-первых, Блок как будто отвечает на озабоченность, видимо высказанную ранее самим Соловьевым, что он (Соловьев) может быть слишком зависим от Белого, даже что все его последние стихи подражательны (что его имя приклеено к чужим стихам). Затем он шутя критикует Соловьева за подражание Брюсову; он сам вставляет парафраз из брюсовского послания Белому в «Urbi et Orbi» и, наконец, безошибочно предсказывает свою будущую зависимость от стихов Брюсова. Мы видим, таким образом, что для Соловьева и Блока оригинальность (а значит, первенство) составляет предмет заботы и рабочий критерий для оценки поэзии, хотя и не является, по крайней мере для Блока, предметом страха (anxiety).

Блок-символист кажется во многом свободным от поэтического страха; и действительно, та легкость, с которой он заимствовал, привела к несколько лукавым комментариям Мандельштама:

Начиная с прямой, почти ученической зависимости от Владимира Соловьева и Фета, Блок до конца не разрывал ни с одним из принятых на себя обязательств, не выбросил ни одного пиетета, не растоптал ни одного канона. Он только усложнял свое поэтическое credo все новыми и новыми пиететами <…> (СС, II, 273–274).

Поэзия Блока, возможно из‐за ее большой «восприимчивости», дает несколько замечательных примеров блумовского апофрадеса – открытия стихов поэта духам мертвых, при котором «сверхъестественный эффект состоит в том, что новое стихотворение кажется нам не таким, как если бы его написал предшественник, но таким, как если бы позднейший поэт сам написал характернейшее произведение предшественника». Ниже Блум пишет: «Читая „Le Monocle de Mon Oncle“ [Стивенса] сегодня, отдельно от других стихотворений Стивенса, я поневоле слышу голос Эшбери, ибо он захватил власть над этим модусом заслуженно и, возможно, навсегда»9191
  Bloom H. Anxiety of Influence. P. 16, 144 [Блум X. Страх влияния. С. 19, 122].


[Закрыть]
. Так же и в некоторых стихах Фета конца 1880‐х гг. до странности невозможно не слышать сегодня блоковских интонаций. То, что было случайным у первого, стало главным для второго9292
  Особенно удивительно в этом отношении фетовское «Ты вся в огнях. Твоих зарниц…» (1886).


[Закрыть]
.

В поэзии Мандельштама можно почувствовать если не страх, то по крайней мере осведомленность о поэтическом опоздании как о проблеме, требующей решения. Самое красноречивое его высказывание о поэтической запоздалости – следующее стихотворение 1913 г.:

 
Отравлен хлеб и воздух выпит.
Как трудно раны врачевать!
Иосиф, проданный в Египет,
Не мог сильнее тосковать!
 
 
Под звездным небом бедуины,
Закрыв глаза и на коне,
Слагают вольные былины
О смутно пережитом дне.
 
 
Немного нужно для наитий:
Кто потерял в песке колчан;
Кто выменял коня – событий
Рассеивается туман;
 
 
И, если подлинно поется
И полной грудью, наконец,
Все исчезает – остается
Пространство, звезды и певец!
 

Хорошо известно, что воздух – частый символ поэтической свободы и поэтического творчества в поэзии Мандельштама, регулярно повторяющийся почти от первого до последнего его стихотворения9393
  См., в частности: Taranovsky K. Essays on Mandel’štam. P. 10–14; Ronen O. An Approach to Mandel’štam. P. 80–82; Рейнолдс Э. Смерть автора или смерть поэта?: Интертекстуальность в стихотворении «Куда мне деться в этом январе?..» // «Отдай меня, Воронеж…»: Третьи международные Мандельштамовские чтения. Воронеж: Изд-во Воронежского ун-та, 1995. С. 207.


[Закрыть]
. В приведенном стихотворении воздух «выпит», исчерпан. Более того, если оттолкнуться от тезки поэта, Иосифа, библейского толкователя снов, исчерпали его ревнивые и бесталанные братья9494
  Образ библейского Иосифа играет важную роль в анализе мандельштамовских «мифологий саморепрезентации», предпринятом Фрейдиным (Freidin G. A Coat of Many Colors). Однако автор не обсуждает стихотворения « Отравлен хлеб и воздух выпит…», и его отсылки к Иосифу имеют несколько иной характер, чем у меня здесь.


[Закрыть]
. Этот образ поэтического лишения контрастирует с изображенным в последних трех строфах поэтическим золотым веком, далеким от «поэта» не хронологически, а культурно, в импровизационном устном творчестве бедуинов – раскованных поздних поэтов9595
  Бедуины могут быть рассмотрены как аналог гомеровской наивности в современном мире и, возможно, возникают в стихотворении как потомки действующих лиц, намек на которых содержится в первой строфе («идет из Галаада караван измаильтян» (Быт. 37:25)).


[Закрыть]
. Эти свободные художники принадлежат к сфере нескованного творчества (их «вольные былины» контрастируют с образом Иосифа, проданного в рабство), к пространству, где дышится и поется «полной грудью». Наконец, именно эта ничем не стесненная, однако же недостижимая для «поэта» свобода может служить преодолению любых пространственных границ и встрече лицом к лицу с вечными звездами.

Более чем соблазнительно прочесть это как выражение страха влияния – особенно в отношении русских символистов. По возрасту представителей младшего поколения (за исключением Иванова) точнее было бы описывать как старших братьев, а не поэтических отцов. Их близость одновременно во временном и пространственном отношениях – вплоть до посещения одних и тех же культурных собраний и публикации в одних журналах – делает их главными кандидатами на кражу воздуха у поэта. Их завистливая скупость в плане признания таланта Мандельштама приравнивает их к братьям Иосифа.

Более того, в финале стихотворения лирическое «я» Мандельштама заявляет права – через суррогатных бедуинов и через голову также запоздавших символистов – на звезды. Звезды, будучи естественной ассоциацией для некогда сабейских бедуинов, были центральным символом для младшего поколения символистов, предводителем которых был Иванов, чьи первые поэтическая и теоретическая книги назывались соответственно «Кормчие звезды» (1903) и «По звездам» (1909)9696
  Звезды занимают видное место в четырех других диалогах Мандельштама того же времени с младшими символистами: «Я вздрагиваю от холода…» (1912), «Я ненавижу свет…» (1912), «Золотой» (1912) и «Дев полуночных отвага…» (1913). О значении звезд в поэзии Мандельштама и влиянии Иванова на мандельштамовскую концепцию звезд см. особенно: Ronen O. An Approach to Mandel’štam. P. 63–74.


[Закрыть]
. Виртуозный трюк Мандельштама в том, что общее впечатление от стихотворения – абсолютная свобода, а не удушье, испытываемое опоздавшим. Это впечатление не только результат композиции стихотворения, с преобладанием строф, касающихся бедуинов. Мандельштам, подобно всадникам из второй строфы читавший свои стихи закрыв глаза (согласно ряду свидетельств), искусно вводит – а на самом деле почти сублимирует – себя в картину поэтической раскрепощенности9797
  О манере Мандельштама читать закрыв глаза см., например: Brown C. Mandelstam. P. 50.


[Закрыть]
.

Кроме того, идея, что «немного нужно для наитий», представляет собой вызов символистскому превознесению универсальных тем9898
  «„То-то были поэты: какие темы, какой размах, какая эрудиция!..“ Любителям русского символизма невдомек, что это – огромный махровый гриб на болоте девяностых годов, нарядный, множеством риз облаченный» (СС, III, 32). Противоположный этому акмеистический этос ясно проявляется в стихотворении Ахматовой «Мне ни к чему одические рати…» (1940).


[Закрыть]
. Первенство для Мандельштама не зависит ни от хронологии, ни от масштаба, в противоположность тому, что можно ясно видеть у Блума. Творческое пространство («Пространство, звезды») может внезапно возникнуть из ничтожно малого (более полно этот путь исследован в мандельштамовской поэзии 1930‐х гг.)9999
  О «бесконечно малом» и о «„внутреннем избытке пространства“ – внутренней области, которая, заключенная в узкие границы, имеет потенциал для бесконечного расширения», см. в прочтении мандельштамовских «Октав» у Поллак: Pollak N. Mandelstam the Reader. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1995. P. 49–79.


[Закрыть]
. Наконец, хочется отметить (не без некоторого удовлетворения), что в «блумовском» стихотворении Мандельштама avant la lettre семейный спор вокруг литературной преемственности выражен без обращения к фрейдистским вульгарностям «семейного романа» с его случайным эдипизмом100100
  Ср. слова Бетеа о Фрейде и литературе: «…есть во фрейдовском мифе буквализм (который в то же время может быть полностью обратимым, т. е. оказаться чистым фигурализмом), мешающий принять этот миф как постоянно „работающий“ в настоящем творческой личности и его/ее разворачивающейся биографии» (Bethea D. M. Realizing Metaphors. P. 67).


[Закрыть]
.

У Мандельштама имеется целый набор стратегий для активного обезврежения угрозы «страха влияния». В более широкой перспективе творческой жизни поэта «Отравлен хлеб и воздух выпит…» – раннее стихотворение, написанное в период, который он позднее назовет «бурей и натиском» акмеизма. Всего через год, в стихотворении «Я не слыхал рассказов Оссиана…» (1914), Мандельштам обозначит один из своих ключевых подходов к тому, что представляет собой поэтическая традиция.

«Поэзия – собственность», – утверждает Блум101101
  Bloom H. The Anxiety of Influence. P. 78 [Блум X. Страх влияния. С. 68].


[Закрыть]
. Мандельштам «отвечает»:

 
Я получил блаженное наследство —
Чужих певцов блуждающие сны;
Свое родство и скучное соседство
Мы презирать заведомо вольны.
 
 
И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет;
И снова скальд чужую песню сложит
И, как свою, ее произнесет.
 

Клэр Кавана так резюмировала этос процитированного стихотворения: «…культурная и поэтическая традиции становятся своего рода разрешенной кражей. Они позволяют поэту обшарить историю в поисках сокровищ, повыбирать из вариантов прошлого»102102
  Cavanagh C. Osip Mandelstam and the Modernist Creation of Tradition. P. 96.


[Закрыть]
.

Мандельштам, таким образом, бросает вызов поэтической собственности103103
  Любопытны в этой связи слова, сказанные Мандельштамом Сергею Рудакову. Последний расстроился из‐за публикации стихов Бориса Пастернака о Сталине в новогоднем номере «Известий» за 1936 г., решив, что его собственные неопубликованные стихи будут восприняты как подражание новому произведению Пастернака. Мандельштам сказал: «Стихи – другие стихи никогда не отменяют» (О. Э. Мандельштам в письмах С. Б. Рудакова к жене (1935–1936) / Вступит. ст. Е. А. Тоддеса и А. Г. Меца; публ. и подгот. текста Л. Н. Ивановой и А. Г. Меца; коммент. А. Г. Меца, Е. А. Тоддеса и О. А. Лекманова // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1993 год. Материалы об О. Э. Мандельштаме. СПб.: Академический проект, 1997. С. 178).


[Закрыть]
. Спустя почти десятилетие он вновь, уже открыто, поставит под вопрос поэтическое первенство:

Часто приходится слышать: это хорошо, но это вчерашний день. А я говорю: вчерашний день еще не родился. Его еще не было по-настоящему. Я хочу снова Овидия, Пушкина, Катулла, и меня не удовлетворяют исторический Овидий, Пушкин, Катулл. <…>

Итак, ни одного поэта еще не было. Мы свободны от груза воспоминаний. Зато сколько редкостных предчувствий: Пушкин, Овидий, Гомер (II, 224).

Хронология здесь перевернута с ног на голову104104
  Блумовский характер этих строк отмечает Кроун: Crone A. L. Fraternity or Parricide?


[Закрыть]
. Мандельштам не только выходит предшественником «реальных» Овидия, Катулла и Пушкина, но и может быть созидательной волей, которая порождает этих «предков» на его условиях («я хочу»). Слишком мало для Мандельштама – как блумовского сильного поэта – создать себя, родиться в результате кровосмесительной связи с музой своего предшественника. Мандельштам еще и пере-родит поэзию предшественника, сделает ее такой, какой она должна быть.

В этом переписывании можно было бы увидеть пример блумовской/ницшеанской «воли к власти»105105
  См.: Bethea D. M. Realizing Metaphors. P. 70.


[Закрыть]
, если бы не утверждения Мандельштама, в которых он ограничивает роль индивидуальной творческой воли. Именно предсуществующая форма стихотворения, его «звучащий слепок» – который поэт должен «услышать» и «разгадать» – определяют для Мандельштама категорию «императива», или «долженствования»106106
  «Стихотворение живо внутренним образом, тем звучащим слепком формы, который предваряет написанное стихотворение. Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит. Это звучит внутренний образ, это его осязает слух поэта» (II, 226–227). О «категории долженствования», о классической поэзии как о «том, что должно быть», а не о «том, что уже было», см. в «Слове и культуре» (СС, II, 224).


[Закрыть]
. Индивидуальная творческая воля (паскалевский «тростник» в следующей цитате) подчиняется более значительной силе, которая, не будучи заключена в поэте, также не может быть отнесена на счет отраженного солипсизма романтической «Музы»:

 
Не у меня, не у тебя – у них
Вся сила окончаний родовых:
Их воздухом поющ тростник и скважист,
И с благодарностью улитки губ людских
Потянут на себя их дышащую тяжесть.
Нет имени у них. Войди в их хрящ,
И будешь ты наследником их княжеств <…>107107
  «Не у меня, не у тебя – у них…» (1936). Отметим, что в этом, впрочем, позднем стихотворении использование местоимения «они» исключает прочтение под знаком романтического тропа «Бог – пророк» (намекая при этом на столь же романтическую категорию народа, хотя и не настаивая на ней). Ряд замечательных пассажей об этом стихотворении см. в.: Pollak N. Mandelstam the Reader.


[Закрыть]

 

Это переписывание «как должно быть», переписывание впервые поэзии предшественника можно было бы интерпретировать и как блумовский «клинамен» («отклонение»), будь в этом хоть какой-то элемент психологического подавления. Но Мандельштам, напротив, в высшей степени осознает свое отношение к поэтическому прошлому, настоящему и будущему.

Иное отношение к прошлому согласуется с иной концептуализацией «нового» и «старого». Романтики и символисты гонятся за новым опытом. У Мандельштама высшая радость поэзии – радость узнавания архетипических ситуаций и мотивов, что достигается посредством повтора, удаленного как хронологически, так и в плане художественной реализации. Новое ви́дение, которое для английских романтиков, так же как и для русских символистов, должно преобразить мир (или, как сформулировал М. Г. Абрамс, «революция в восприятии, которая обновит его объект»108108
  Abrams M. H. Natural Supernaturalism. P. 411.


[Закрыть]
), оказывается для Мандельштама лишь новым видением старой сцены: «…поэт не боится повторений и легко пьянеет классическим вином. <…> Классическая поэзия – поэзия революции» (II, 225, 227).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю