Текст книги "Морожены песни"
Автор книги: Степан Писахов
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
Как наряжаются
Наши жонки, девки просто это дело делают. Коли надобно вырядиться для гостьбы али для праздника – всяка самолутчий сарафан свой, а котора и платье на себя наденет, на себе одернет. И кака нать, така и есть.
Взять к примеру мою жону. Свою жону в пример беру – не в чужи же люди за хорошим примером итти?
Моя жона оденется, повернется – ну, как с портрета выскочила! А ежели запоет в наряде, прямо как на картину любуешься. Ежели моя жона в ругань возьмется, тогда скорей ногами перебирай да дальше удирай и на наряды не оглядывайся.
К разу скажу: котора баба не умет себя нарядно одеть – хошь и не в дороге, а чтобы на ней было хорошо, – ту бабу али девку и из избы не надо выпускать, чтобы хорошего виду не портила. И про мужиков сказать. Быват так: у другого все ново, нарядно, а ему кажет, что одна пуговица супротив другой криво пришита, и всей нарядности своей из-за этого не восчувствует и при всей нарядности рожу несет будничну и вид нестояшшой.
Сам-то я нарядами не очень озабочен. У меня, что рабоче что празднично, – отлика невелика. На праздник, на гостьбу я наряжаюсь, только по-своему. Сяду в сторонку. Сижу тихо смирно и придумываю себе наряд. Мысленно себя всего с головы до ног одену в обновы. Одежу придумаю добротную, неизносную, шитья хорошего, и все по мерке, по росту: не: укорочено, не обужено. Что придумаю – все на мне на месте, все на мне впору. Волосы руками приглажу – думаю, что помадой мажу. Бороду расправлю. По деревне козырем пройду.
Кто настояшшего пониманья не имет, тот только мою важность видит, а кто с толком, кто с полным пониманьем, тот на меня дивуется, нарядом моим любуется, в гости зовет – зазыват, с самолутчими, с самонарядными за стол садит и угошшат первоочередно.
И всамделишной мой наряд хулить нельзя. Он не столь фасонист, сколь крепок. Шила-то моя жона, а она на всяко дело мастерица – хошь шить, хошь стирать, хошь в правленье заседать.
Раз я от кума с гостьбы домой собрался. Все честь по чести: голова качатся, ноги подгибаются. Я языком провернул и очень даже явственно сказал: "Покорно благодарим, премного довольны, довольны всей утробой. И к нам милости просим гостить, мимо не обходить". И все тако, как заведено.
Подошел я к порогу. А на порог ногой не встаю, порогов не обиваю. Поднял я ногу, чтобы, значит, перешагнуть, а порог выше поднялся, я опять перешагнул. Порог свою линию ведет – вздымается, а я перешагиваю.
Да так вот до крыши и доперешагивал. Крыша крашена, под ногами гладка. Я поскользнулся и покатился. Дом в два этажа. Тут бы мне и разбиться на мелки части.
Выручила пуговица. Пуговицей я за желоб дожжевой зацепил.
И на весу, да в вольном воздухе, хорошо выспался. Спать мягко нигде не давит. Под боком – ни комом, ни складкой. Поутру кумовья-сватовья проснулись, меня бережно сняли.
Городским портным так крепко, так нарядно пуговицу не пришить, как бы дорого ни взяли за работу.
Сладко житье
Посереди зимы это было. И снег, и мороз, и сугробы – все на своем месте. Мороз не так, чтобы большой, не на сто градусов, врать не бу ду, а всего на пятьдесят. Я лесом брел. От жоны ушел. Моя жона говорлива, к ней постоянно гости с разговорами, с новостями, с пересудами – я и ушел в лес, от бабьего гомону голову проветрить.
Иду, снегом поскрипываю, а мороз по лесу посту киват.
Гляжу – пчелы!
Ох ты – пчелы? И живы, и летают! Покажется это пчелка, холоду хватит да в туман и спрячет себя.
Кабы я от кума шел, ну, тогда дело просто – с пива хмельного в глазах всяка удивительность место находит. Кабы я из полицейской кутузки был выпущен, тог да бы и память, и пониманье были бы отшиблены. А я в настоящем полном своем виде, во всем порядке.
Я к ним, к пчелкам, и шагнул. В туман стукнулся. От тумана на меня сладким теплом пахнуло-дохнуло. Нюхнул – пахнет медом, пряниками, лампасьем хорошим. Я шагнул в туман, а он подается, а не раздается, в себя не пущат. Хотел напролом проскочить, напором взять, а туман тугой – держится тихо-тихо, а вы толкнул меня вобратно на холод.
А пчелки трудящи шмыгают в тумане, похоже, зовут к себе в гости. Надо, думаю, пчелкам слово сказать, а туман сладостью конфетной мне рот набил. Я прожевал – оченно даже приятно. К чаю это подходяще. Стал топором туман рубить.
Прорубил ход в сладком тумане, протолкал себя на ту сторону. И попал на сладки воды, на те самы, которы в нашей холодности хранили себя.
Стою в ласковом тепле. Вижу, озерко лежит в зеленой травке, на травке цветочки разны покачиваются, леденцовыми колокольчиками позванивают.
Берег озерка усыпан разноцветным лампасьем. Озерко гладку волну вздымет на берег, новы пригоршни лампасья кинет, у берега пена спенится, сахаром на берегу останется.
Пчелки кругами носятся, золоты узоры ткут, на воду чуть присядут и с медовым грузом к берегу. На берегу мед ровными стопками. Кажна стопка тройке воз, если мерить на увоз.
Хлебнул воду для испытания. Вода теплая, сладкая. И все место из-за тумана никакому полицейскому не пронюхать. Спрятано хорошо.
А кругом дела делаются. От моего прихода тепла прибавилось. Мед на берегу заподтаивал и потек на воду, с сахарной пеной тестом замесился и готовым пряником двинулся.
Я посторонился, туман раздвинулся. Пряники широчащи, длиннящи двинулись по моим следам. Пчелки трудящи, работящи на пряниках медом-сахаром письменно-печатно узорочье вывели. Лампасье под пряники для колесного ходу рассыпалось и к нам в деревню, к моему двору, вместях с пряниками прикатилось.
Надо сладко добро от захватчиков спрятать и по дороге прикрыть. Я туман прихватил за край и растянул занавеской на весь путь пряникам, прикрыл и с той и с другой стороны.
Через туман не видно пряников самоидущих, скрозь туман без особой сноровки не проскочишь. Дело хороше, большо и никому не известно.
Будь пряники ростом с воротину, просто бы их по поветям под навесами, по амбарам спрятать от жадных глаз, от грабительских лап. Пряники шириной с улицу!
А пряники идут и идут. Мы их на ребро да к дому. Пряники во всю стену. Мы домы пряниками обставили, крыши пряниками накрыли. В пряниках окошки прорубили. У пряничных домов углы, обоконники и крыши лампасьем леденцовым разноцветным облепили. Даже издали глядеть сладко.
Туман по показанной ему дороге тянется от сладко го озера и у нас на задворках вьется, в сладки кучи складыватся.
Пряники без устали самоходно себя месят, пекут, к нам себя катят, кучами складываются.
Народ у нас артельный, на помощь пришли, пряники к себе растащили. Дома, сидя за чаем, угощаются, потчуются.
К нам коли хороший человек поколотится, мы пряничны ворота отворим, с поклоном принимам, угощам, пряниками накормим, с собой запас дадим.
Поколотится урядник, поп, чиновник, мы скрозь окошки кричим:
– Милости просим, заходите, гостите, для вас самовар ставим, на стол собирам, рюмки наливам, только ворота пряничны не отворяются. Уж не стесняйте себя церемонией, поешьте пряники, проешьте дыру в меру своей вышины, ширины и в избу зайди те, гостями будете.
Поп, урядник, чиновник на пряничны ворота набрасывались, животы набивали пряниками, пряники ломали, в карманы клали, а к нам ходу ни прожрать, ни проломать не могли.
Без них у нас и стало сладко житье.
Бабы разговаривают
До чего бабы за разговором время теряют. Теперь-то всяка делом занята, дело подгонят, а в прежню пору у них време ни для пустого разговору много было. Разговор начинали чинно, медленными словами, а как разгонятся – ну, и затараторят, от слов брякоток пойдет, бывало.
Перед моей избой столкнулись попадья Сиволдаиха и модница из городу. Им бы идти куда ни на есть – ну, к той же попадье, да там за самоваром и говорили бы, сколько хотели. Но обе, вишь ты, торопились. Остановились на два слова, начали чинно, и обе в один голос и как одно длинно слово протянули:
– Здравствуйте-как-поживаете-благодарю-вас-ни-чего!
И всякое другое для разминания языка.
Вскорости заговорили громче, громче и затрещали, будто зайцев загоняют.
Я час терпел, думаю умом: наговорятся, разойдутся. Второй час прошел. Я ничего делать не могу, в ушах шум, гул. Повязал голову жониной кофтой ватерованной, закутал фартуком.
А под окном громче заговорили, в спор вошли, на крик перешли. Я на чердак вылез с ушатом воды и из чердачного окошка стал водой поливать.
Бабы зонтик растопырили и еще громче заголоси ли.
Хватил я лопату – да песком, что на чердаке над потолком был. Лопатой сгреб – да в окошко, да на Сиволдаиху и на городску модницу! Сыпал, сыпал, слышу – стихло: ушли, значит.
Я умаялся, прилег отдохнуть. И только разоспался: по-хорошему – слышу шум-звон. Что тако?
А это поп Сиволдай в колокол звонит, попадью ищет. Из города прибежали – модницу ищут. Ко мне урядник колотится, ругается, велит кучу песку с улицы убрать.
Глянул я на улицу, а перед домом моим поперек улицы на самой дороге большая куча песку.
Мне како дело до улицы? Кабы во дворе, я убрал бы, а тут место обчественно, пусть обчеством и убирают!
Куча-то проезду мешала. Стали песок разгребать, дорогу очищать. Я со всеми тоже работал. Песок разрыли, а там под зонтиком Сиволдаиха с модни цей одна другой в космы вцепились, ревмя ревут, криком кричат. У них спор вышел о новом модном наряде: куда бант прицепить, спереди али сзади?.
Это дело тако важно, что бабы со всей Уймы в спор вступились, проезжающи городски тоже прицепились.
Полторы сутки спорили, кричали, нас обедом не кормили, чаем не поили.
Полицейско начальство глупому делу не мешало. Мы уж своей волей вольнопожарной командой в баб воду пустили – и то едва по домам разогнали.
Месяц с небесного чердака
На военной службе я был во флоте. В морском дальнем походе довелось быть на большом корабле.
Шли мы и до самого краю земли дошли. Это теперь вот у земли края нет, да небо куда-то отодвинули.
А в старо бывалошно время дошли мы кopaблe до угла, где земля в небо упиралась, и мачтой в небо ткнулись. В небе дыру пропороли.
Я на мачту, а с мачты на небо залез. А там, ну как на всяком чердаке, хламу разного навалено кучами: стары месяцы державны, звезды ломаны, молни ржавы, громы кучей навалены, грозовы тучи запасны, их я стороной обошел. Ну-ко тронь их, что будет
Хотел было просту тучу взять на рубаху каждоденну, да подходящей выбрать не мог: то толста очень, то тонка и в руках расползается. Что взять для памяти, звезду? А что их с неба хватать!
Выбрал месяц, который не очень мухами засижен, прицепил на себя, как раз во весь живот пришелся, как по мерке, шинель застегнул, месяца не видно.
Высунулся с неба, а корабль отошел, до него сразу пропасть стала.
Что делать? Не сидеть же век на небе?
Размотал шарф с шеи, распустил его в одну ниточку, кинул вниз, начал спускаться. До конца нитки спустился. До корабля, до палубы, верст полтораста осталось. Такой-то пустяшный кусок и скочить не сколь хитро.
Начальство в большом беспокойстве было, что в небе дыру сделали, и не заприметило, как я на небо забрался и с неба воротился.
Вечером на поверке я шинель распахнул.
Что тут сталось!
Свет от месяца на моем животе на полморя полыхнул! Это для неба месяц вроде перегоревшей лам почки, а здесь, на земле, от него свет даже свыше всякой меры.
Командиры забегали, руками хлопают, руками машут, кричат мне:
– Малина, не светь!
Я выструнился, месяцем выпятился и рапортую:
– Никак нет, ваше командирство, не могу не светить. Это мое нутро светит тоской по дому. Как получу отпускну, так свет сам погаснет.
Начальство сейчас написало увольнительную записку домой, печати наставило для крепости. Я шинель запахнул – и свету нету.
А в нос мне всякой пыли с небесного чердака напопало: и ветровой, штормовой, грозовой, громовой. Я на корму стал да как чихнул ветром, штормом, грозой с громом!
Разом корабль к берегу принесло.
В те поры, надо сказать, страсть уважали блеск на брюхе. Всякой дешевенькой чиновничишко светлы пуговицы нацеплял, а который чином поболе, то всяки блестящи отметины на себя лепил. У самых больших чиновников все брюхи были в золоте и зад золоченый, им и спереду и сзаду поклоны отвешивали.
У кого чина не было, а денег много, тот золоту цепь поперек брюха весил. Народ приучен был золотым брюхам поклоны отвешивать.
Я это знал распрекрасно.
Вышел я на берег и прямо на вокзал, и прямо в буфет.
Меня пускать не хотели.
– Куда прешь, матрос, здеся для чистой публики! Нас, матросов и солдат, и за людей не признавали. Я шинель распахнул, месяцем блеснул до полной ослепительности.
Все заскакали, закланялись. Ко мне не то что с по клоном, а с присядкой подлетели услужающие и го ворят:
– Ах… – и запнулись, не знают, как провели-чать, – не желательно ли вам откушать? Всяка еда готова, и выпивка на месте!
Я сутки напролет сидел да ел, ел да пил. Ведь не ближний конец до неба добраться и с неба воротиться, так проголодался, что суток для еды мало было. Отдал приказ поезду меня дожидаться.
Заместо платы за еду я месяцем светил.
С меня денег не просили, а всякого провианту за мной к поезду вынесли, чтобы в пути я не оголодался.
В вагон не полез: в вагоне с месяцем тесно и никто не увидит моей светлости. Уселся на платформу. Меня подушками обложили, провианту наклали.
Шинель я снял. И пошло сияние на все округи!
Это для неба месяц был не гож да прошломесячный, а для нас на земле так очень даже много свету.
Светило не с неба на землю, а с земли до неба, и та-ка была светлынь, что всю дорогу и встречали, и провожали с музыкой, и пели «Светит месяц».
Домой приехал. Начальство не знало, как надо почтение выказать такому сияющему брюху.
Парад устроили, с музыкой до самой Уймы провожали, ура кричали.
Только вот месяц на небе в холоду держался, ветром обдувало, а здесь на земле тухнуть стал – и погас.
В хозяйстве все идет в дело. На том месяце хозяйки блины, пироги, шаньги пекут. Как сковородка месяц и великоват, ну да большому куску рот радуется.
В гости приходи – блинами угощу, блины-то каждый с месяц ростом. Поешь – верить станешь.
За дровами и на охоту
Поехал я за дровами в лес. Дров наколол воз, домой собрался ехать да вспомнил: заказала старуха глухарей настрелять.
Устал я, неохота по лесу бродить. Сижу на возу дров и жду. Летят глухари. Я ружье вскинул и – давай стрелять, да так норовил, чтобы глухари на дрова падали да рядами ложились.
Настрелял глухарей воз. Поехал, Карьку не гоню – куды тут гнать! Воз дров, да поверх дров воз глухарей.
Ехал-ехал да и заспал. Долго ли спал – не знаю.
Просыпаюсь, смотрю, а перед самым носом елка выросла! Что тако?
Слез, поглядел: между саней и Карькиным хвостом выросла елка в обхват толщиной.
Значит, долгонько я спал. Хватил топор, срубил елку, да то ли топор отскочил, то ли лишной раз махнул топором, – Карьке ногу отрубил.
Поскорей взял серы еловой свежей и залепил Карькину ногу. Сразу зажила!
Думашь, я вру все?
Пойдем, Карьку выведу. Посмотри, не узнашь, котора нога была рублена.
Невеста
Всяк знат, что у нас летом ночи светлы, да не всяк знат, с чего это повелось.
Что нам по нраву, на то мы подолгу смотрим, а кто нам люб, на того часто посматривам. В пору жониховску теперешна моя жона как-то мне сказала, а говоря, потупилась: «Кого хошь люби, а на меня чаще взглядывай». И что вышло? Любы были многи, и статны и приятны и выступью, и говором, а взгляну на свою – идет-плывет, говорит-поет, за работу возьмется – все закипит. Часто взглядывал и углядел, что мне краше не сыскать.
Моей-то теперешной жоной у нас весну делали, дни длиннили, ночи коротили. Делали это так. Как затеплило, стали девок рано будить, и к окошкам гонить. Выглянут девки в окна, моя жона из крайнего окна, которо к солнцу ближе. Выглянут – день-то и заулыбается. Солнышко, и глаз не щурит, а глядит во всю ширь. И – затает снег, сойдет, сбежит. Птицы налетят, все зарастет, зацветет. Девки день работают, песни поют. Вечером гулянкой пойдут – опять поют. Солнце заслушается, засмотрится и уходить не торопится. Девок домой не загнать, и солнце не уходит, да так все лето до осенних работ. Коли девки прозевают и утром старухи выглянут – ну тот день сморщен и дождлив. По осени работы много, в поле страда, девки уставать стали. Вот тут-то стары карги в окошки пялились и скрипели да шипели: «Нам нужен дождик для грибов, нам нужен дождь холсты белить».
Солнцу не было приятно на старых глядеть, оно и по вернуло на уход. А по зиме и вовсе мало показыват себя: у нас те дни, в кои солнце светит, шчитаны. Мы шчитам да по шчету тому о лете соображам, как будет. Зима – пора старушья. Прядут да ткут и сплетни плетут.
Хороши невесты черноволосы, черноглазы – глядишь не наглядишься, любуешься не налюбуешься, смотришь не насмотришься. А вот на картинах, на картинках… Как запонадобится художнику изобразить красавицу из красавиц, саму распрекрасну, ее обязательно светловолосую, и глаза показывают не ночь темну, а светел день солнечной.
Это я просто так, не в упрек другим, не к тому, что наши северянки краше всех. Я только то скажу: куда ни хожу, куда ни гляжу, а для нашего глазу наших краше не видывал, опричь тех, что на картинах Вене рами прозываются, – те на наших порато схожи.
Теперь-то и моя жона поубегалась, с виду слиняла, с тела спала. А оденется – выйдет алой зоренькой, пройдет светлым солнышком, ввечеру ясным меся цем прокатится. Да не одна она, я не на одну и любуюсь.
Лень да Отеть
Жили были Лень да Отеть.
Про Лень все знают: кто от других слыхал, кто встречался, кто и знается, и дружбу ведет. Лень – она прилипчива: в ногах путается, руки связыват, а если голову обхватит, спать повалит.
Отеть Лени ленивей была.
День был легкой, солнышко пригревало, ветерком обдувало.
Лежали под яблоней Лень да Отеть. Яблоки спелы, румянятся и над самыми головами висят. Лень и говорит:
– Кабы яблоко упало мне в рот, я бы съела.
Отеть говорит:
– Лень, как тебе говорить-то не лень?
Упали яблоки Лени и Отети в рот. Лень стала зубами двигать тихо, с передышкой, а съела-таки яблоко. Отеть говорит:
– Лень, как тебе зубами-то двигать не лень?
Надвинулась темна туча, молнья ударила в яблоню. Загорела яблоня, и большим огнем. Жарко стало.
Лень и говорит:
– Отеть, сшевелимся от огня. Как жар не будет доставать, будет только тепло доходить, мы и остановимся.
Стала Лень чуть шевелить себя, далеконько сшевелилась.
Отеть говорит:
– Лень, как тебе себя шевелить-то не лень?
Так Отеть голодом да огнем себя извела. Стали люди учиться, хоть и с леностью, а учиться. Стали работать уметь, хоть и с ленью, а работать. Меньше стали драку заводить из-за каждого куска, лоскутка. А как лень изживем – счастливо заживем.
Сплю у моря
Анне
Константиновне
Покровской
День проработал, уработался, из сил выпал, пора пришла спать валиться. А куда? Ежели в лесу, то тесно: ни тебе растянуться, ни тебе раскинуться – дерева мешают, как повернешься, так в пень али во ствол упрешься. Во всю длину не вытянешься, просторным сном не выспишься. Повалиться в поле – то же спанье не всласть. Кусты да бугры помеха больша. Повалился спать у моря. Песок ровненькой, мягонькой. Берег скатывается отлого. А ширь-то – раскидывайся, вытягивайся во весь размах, спи во весь простор!
Под голову подушкой камень положил, один на двух подушках не сплю, пуховых не терплю, жидкими кажут. На мягкой подушке думы теряются и снам опоры нет.
Улегся, вытянулся, растянулся, раскинулся – все в полну меру и во всю охоту. Только без окутки спать не люблю. Тут мне под руку вода прибыла. Ухватил воду за край, на себя натянул, укутался. И так ладно завернулся, так плотно, что ни подвертывать, ни подтыкать под себя не надо. Всего обернуло, всего обтекло.
И слышу в себе силу со всей дали, со всей шири. Вздохну – море всколышется, волной прокатится. Вздохну – над водой ветер пролетит, море взбелит, брызги пенны раскидат.
Спал во весь сон, а шевелить себя берегся. Ежели ногой двину – со дна моря горы выдвину. Ежели рукой трону – берега, леса, горы в море скину.
Сплю, как спится после большой работы, – сплю молча, без переверта.
Чую, кто-то окутку с меня стягиват. Соображаю во сне: что за забаву нашли отдыху мешать? Я проснул ся вполпросыпа. Глаза приоткрыл и вижу – солнце-то что вздумало?
Солнце дошло до края моря, на ту сторону заглядыват, ему надо было поглядеть, все ли там в порядке, а чтобы на той стороне долго не засидеться, солнце ухватилось за воду, за море, за мое одеяло – с меня и стаскиват.
Я за воду, за край ухватился, тут межень прошла; вода прибыла, я море опять на себя натянул, мне по спать надо, я ведь недоспал.
Солнце вверх пошло, меня пригрело. Я выспался так хорошо, что до сих пор устали не знаю.
Старики-говорят: один в поле не воин. Я скажу – один в море не хозяин. Кабы в тогдашне время мог я с товарищами сговориться, дак мы бы всем работящим миром подняли бы море краем вверх, поста вили бы стоймя и опрокинули бы на землю. Смыли бы с земли всех помыкающих трудящими, мешающих налаживать жизнь в общем согласье.
Да это еще впереди.
Теперь-то мы сговоримся.