Текст книги "Верная река"
Автор книги: Стефан Жеромский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
Он шарахнулся от нее.
– Ах, значит, любовь!.. – рассмеялся он. – Вы любите этого воина?
– Нет. Только выполняю свой долг.
– Неужели? А почему же столько смиренной мольбы и такой экстаз в глазах?
– Потому что я так чувствую.
– Повстанцы, – произнес он назидательно, – объявили войну огромной державе. Молокососы! Безумцы! И гибнут тысячи людей, потому что это война. Вы понимаете?
– Понимаю.
– Так вот! Раз это война, то один человек не может приковывать к себе все наше внимание.
– Да, это так, но я должна спасти человека, которого привела ко мне судьба. Он пришел прямо с поля битвы к нашему крыльцу, сам не зная, куда идет.
– Поэтому он стал единственным?
– Наденьте же шубу, господин доктор, возьмите с собой инструменты и пойдем, ведь время не ждет.
– Так вы думаете, что я поеду?
– Я без вас отсюда не уйду.
Доктор с улыбкой смотрел в ее глаза, такие искренние, такие изумительно красивые, на белый лоб, видневшийся из-под меховой шапочки, на алые губы и белоснежные щеки, на которые в натопленных комнатах возвращался румянец. Доктор смутился.
– Вы хотите меня погубить. Я не могу ехать. За мной наблюдают, возможно следят. Я не могу!
– Вы должны поехать!
– В самом деле? Даже должен?
– Должны.
– Потому что вы велите?
– Не я, сам бог велит спасти несчастного воина. Все, что было в моих силах, я сделала. Больше я ничего не могу. Если бы я сама могла справиться, то не просила бы вас и не целовала бы вам руки. Вы доктор, а я простая женщина. Я приехала к вам, так как найти в ране пулю – это дело врача.
– Скажите, какие веские доводы! А каков будет гонорар? – спросил он, нагло глядя ей в глаза.
– Никакого.
– Вот так поощрение!
– Идемте же, господин доктор!
– Я пойду только с условием, что получу вознаграждение, притом по моему усмотрению.
Она смело и довольно насмешливо взглянула ему в глаза и повторила свое:
– Идемте же, время не ждет!
Доктор пожал плечами и ушел в кабинет. Там он возился довольно долго, что-то открывал, закрывал, приводил в порядок и, наконец, появился в передней в шубе и валенках.
– Вы меня буквально похищаете из дому. Если нас по дороге схватят, я погиб, – сказал он ей из-за двери.
– Я вас везу в еврейскую корчму к одной больной девушке. Никто не может винить врача, если он едет к больному.
– Ну еще бы! При таких обстоятельствах и в такое время… Я знаю, чем это пахнет – ездить сейчас ночью к больному в деревню.
Они осторожно вышли с заднего крыльца, миновали базарную площадь и теми же темными как преисподняя переулками добрались до лошадей. К счастью, никто их не заметил и не увел.
Обрадованная панна Саломея снова взнуздала лошадей, покрыла ковром сидение для доктора и предложила ему сесть в сани.
– А где кучер? – спросил он.
– Я, – ответила она.
– Что такое? Не поеду!
– Вы опять за свое!
– Вы же не умеете править.
– Сейчас вам придется отказаться от своих слов.
Она села на облучок и по пустырям, задворкам шагом выехала на предместье, оттуда – в поле. Теперь она гнала лошадей по знакомой дороге. Весело мчалась она через дремучий лес. Доктор Кулевский, старый холостяк и известный дамский угодник, старался использовать необычную ситуацию. Он то хотел сесть рядом с ней на облучок и помогать ей править, то пытался укрыть от холода своего очаровательного возницу. Но возница пригрозил, что выбросит его из саней и оставит в лесу на съедение волкам, если он не будет спокойно сидеть на своем месте. Часа через полтора сани подкатили к усадьбе в Нездолах.
Панна Саломея была осторожна. Она объехала стороной корчму и внимательно вгляделась, нет ли непрошеных гостей в усадьбе. К счастью, везде было темно. Старые высокие тополя глухо напевали с детства знакомые мелодии. Услышав стук в окно, Щепан отомкнул дверь и пошел стеречь разгоряченных, взмыленных лошадей, от которых валил пар. Он повел их в сарай, разнуздал, дал сена, прикрыл сарай и вернулся в дом. Доктор сразу приступил к осмотру больного. Вначале он осмотрел раны под глазом, на голове, затем на спине и между ребрами и, наконец, дошел до злополучного бедра. Там он обнаружил едва набухающий нарыв и решил, что его необходимо вскрыть.
Щепан ушел во двор караулить, а панне Саломее пришлось подавать и держать таз, приносить теплую воду, полотенце и корпию. Безжалостно взрезав нарыв, доктор стал зондом искать пулю в глубине раны. Больной, которого резали живьем, корчился от боли. Операция совершалась при тусклом свете сальной свечи. Доктор мучился, напрягал все усилия, стараясь обнаружить своими инструментами пулю, и пришел в ярость, когда увидел, что это ему не удается. Он пытался раз, другой, третий, четвертый, десятый – все тщетно. Князь то терял сознание от боли, то кричал под ножом, – наконец стал, защищаясь, драться и бить по лицу доктора и панну Саломею. Врач вынужден был отступиться. Постель была залита кровью, пол, мебель, посуда – все было в крови. Кулевский умело наложил повязку на бедро, перевязал остальные раны и заявил, что уезжает. Сказал, что надо ждать. Больной должен лежать в постели.
Панна Саломея приказала Щепану подать лошадей. Она была глубоко опечалена. Ее усилия не увенчались успехом. Она вскочила на облучок и, когда хирург уселся, погнала во весь опор по той же дороге.
Как тягостна была эта поездка! Сколько безнадежности было в ней! К тому же и доктор дурно вел себя и довольно нагло добивался своего гонорара. Устав отталкивать его, возмущенная, преисполненная отвращения и душевной муки, она доставила эскулапа в город. Он вышел из саней среди поля, вдали от заставы, и осторожности ради отправился к своим пенатам пешком. Панна Брыницкая попрощалась с ним и во весь дух помчалась домой. Под утро, когда было еще совсем темно, она вернула Ривке краденых лошадей и сани.
Тем временем, в отсутствии панны Саломеи, Щепан обмыл больного, сменил окровавленную постель и белье и оттер все пятна на полу и мебели. Одровонж стонал во сне. Панна Саломея легла спать, измученная телом и душой, исполненная внутреннего холода и презрения.
VII
В одну из ближайших ночей уставшая после дневных трудов и бессонницы Саломея заснула крепко, как никогда. Больной повстанец, не выходивший из полубессознательного состояния, дремал в темной комнате. Его беспокоили мимолетные сны, полные чудовищных видений и кошмаров.
Цокание конских копыт за стенами дома вывело его из этого забытья. Князь явственно слышал, что кто-то подъехал верхом к дому, осторожно пробирается вдоль стен, и что под самым окном лошадь переступает с ноги на ногу. Каждый удар копыт в мерзлую землю отдавался у него в ушах, в мозгу, в душе. Горячечному воображению представилось во мраке фигура темного всадника. И вдруг раздался тихий, осторожный, но настойчивый стук в окно. Услышав этот стук, больной начал будить панну Мию, звать ее все громче и громче. Но она продолжала крепко спать, и ему пришлось встать и приковылять на своей больной ноге к ее постели. Он прикоснулся рукой к ее свесившейся голове и слегка потянул за волосы, чтобы разбудить. Она очнулась и одно мгновение сидела молча, стараясь прийти в себя. Он шепнул ей на ухо, что стучат. Она сообразила это сама и стала напряженно прислушиваться. Одровонж понял, что должно быть случилось что-то ужасное, ибо у нее стучали зубы и она начала пугливым шепотом молиться. Потом она вскочила с постели, продолжая шептать молитву, накинула на себя теплую одежду и трясущимися как в лихорадке руками зажгла свечку в фонаре. Птицей влетела в холодный зал и с подавленным криком выбежала во двор. Больной приподнялся на кровати, высматривая, что там происходит, и не придется ли ему снова прятать свою княжескую милость в сарае. Он услышал радостный крик девушки в сенях, а мгновение спустя при свете внесенного в гостиную фонаря увидел, что его покровительница повисла на шее высокого старика, который баюкал ее в своих объятьях. Их безмолвный восторженный поцелуй длился бесконечно долго. Когда, наконец, пришелец опустил панну Мию на пол, Одровонж увидел его лицо. Это был высокий седоусый мужчина, одетый в отороченную мехом куртку, барашковую шапку и высокие сапоги. Князь догадался, что это отец Саломеи. Старик Брыницкий, весь еще в снегу и с оледеневшими волосами, смотрел на дочь. Он что-то шептал не то ей, не то себе, гладя ее по голове рукой, с которой не успел снять простой крестьянской рукавицы. Свет фонаря упал в глубь спаленки. Бросив туда взгляд, старик вдруг увидел человека в постели дочери, и в глубоком недоумении указал на него рукой. Панна Саломея начала быстро, не переводя дыхания, рассказывать историю раненого – его приход сюда после битвы под Малогощем, все злоключения, события, обыски и свою поездку в город.
Старик Брыницкий слушал с недоверием, угрюмо и нетерпеливо. Пока она рассказывала, он вошел в спальню, снял шапку и, высоко подняв фонарь, стал бесцеремонно рассматривать раненого. Тот, приподнявшись на локте, приветствовал отца своей спасительницы бессмысленной улыбкой.
– Где же это вас, камрат, так изранили?
– Под Малогощем.
– Так это вас там наш почтенный соотечественник Добровольский вместе с Голубовым и Ченгерием пощупали? Да, не очень-то вам повезло.
– О, да!..
– И раны такие серьезные, что для лечения понадобилась девичья кровать?
– Панна Саломея была столь великодушна, что поместила меня здесь, когда я пришел.
– Что же это за раны? Я в ранах издавна разбираюсь, у меня большой опыт. Может быть, мне удастся успокоить ваши нестерпимые боли.
Он грубо откинул одеяло и стал осматривать раны на голове, под глазом, на спине, груди и в бедре… Это был, однако, не лечебный осмотр, а скорее проверка достоверности самого факта. Раны не растрогали старого солдата. Он вскользь посоветовал что-то прикладывать, – а пулю все время искать, надрезая место вокруг раны даже самому… И наконец в заключение заявил:
– Если вас здесь найдут, так не только все в пепел обратят, но и вас не помилуют. Не лучше ли уйти в лес и там лечиться. Хвоя вытягивает жар. Грязь, если на ней спать, исцеляет огнестрельные раны. И пуля скорее бы вышла, – ее земля притягивает.
– Я сам этого хочу. Вот только бы мне стать на ноги.
Брыницкий присел на диван и смотрел на гостя налившимися кровью глазами. Панна Саломея села у ног отца и целовала его руки, даже ремни и поношенную, всю в снегу и грязи куртку.
– Вот сапоги на мне рваные. Промокают, черт бы их побрал! Пусть-ка Щепан поищет мне ту, другую пару, хотя она тоже старая, а все же получше этой. Пусть только хорошенько смажет их салом.
– Салом… – шепнула она с горечью.
– Нет сала?
– Ни кусочка.
– Ну что же делать! Натяну и так. А сколько недель портянок не менял. Поищи мне рубашек, девочка. Какие найдутся, заберу. Переоденусь, и пойду.
– Опять?
– Ну, а как же, пташка моя маленькая?
– О господи!
– Тяжело нам, птичка… Плохие времена настали. Придут и еще хуже… Перетерпим! Было ведь и похуже… В Сибири, девочка… Ну, ну, ничего! Голову выше!
– Я все жду-жду, тоскую!..
– Как раз столько же времени, птичка, сколько я тоскую по тебе! Когда отряд двинулся в эти края, я даже задрожал! Мы держались возле святой Екатерины – а теперь, говорят, в Самсоновские леса пойдем. Сделали небольшой крюк на Костомлоты, на Стравчин… Ну, тут я уже не выдержал. Вскочил на коня – и к тебе!
Вошел Щепан. Ему было велено принести высокие сапоги. Он уставился на пана Брыницкого, всматривался в лицо, будто впервые его увидел, хотя они оба прожили в этом доме не один десяток лет.
– Что ты уставился на меня? – проговорил старый управляющий. – Стереги!
– Я-то стерегу. Было бы что.
– Кое-что осталось все-таки.
– Скоро, видно, будут пахать на этом месте.
– Может, и будут. Только еще неизвестно – кто. А ты жди!
– Я-то жду. Жаль только, что последний.
– Не умничай – это не твое дело. Обидел я тебя когда?
– Будто я упомню, кто меня обижал. Конечно, нет.
– Лучше состряпай мне что-нибудь поесть. Мяса жареного кусок…
Старый повар печально вздохнул.
– Ох уж и повар я, повар… Кончится ли все это когда-нибудь?
– Только не хнычь. Кончится! – сурово сказал Брыницкий.
– Господ нет. Вести-то какие-нибудь есть о них?
– Ничего не знаю. В лесу только ели шумят, а вестей никаких не слыхать.
Брыницкий поманил пальцем Щепана, подзывая его поближе. Оба вышли в сени, и там управляющий стал громко шептать на ухо повару.
– Кто он такой, вон тот, что лежит тут?
– А кто ж его знает. Барышня зовет его «князем».
– До этого мне, как до прошлогоднего снега… Разбойник?
– По глазам не видать, чтобы разбойник.
– Слушай-ка! Знаешь, о чем я хочу спросить?
– Ну, знаю.
– Так как же?
– Сдается., что он ее не тронул.
– Говори правду, черт тебя побери.
– Да разве усмотришь за девкой, ежели бы они сговорились? Или кабы ее тянуло к нему, кто тут может помешать? А только сдается мне, что вроде ничего между ними не было. Он лежит ведь как бревно, а тяжелый, холера, – как несешь его в сарай, что твой жеребец. Князь, что попал в грязь!
– Щепан!
– Э?…
– Береги мое дитя… – простонал в глухое ухо повара старый управляющий.
– Уж я и сам без ваших просьб глаз с них не спускаю…
– Если бы она сама – ну, попущение божие! Но если ты заметишь, что он ее насильно или как-нибудь хитростью хочет взять, тащи последний кол из забора и лупи его по башке! Без разговоров! Все равно как если бы моей рукой бил!
– Ладно.
Они вернулись в холодную гостиную. Здесь Брыницкий с наслаждением надел чистое белье и другие сапоги. Щепан сварил и принес свою неизменную кашу, поставил большую миску в комнате раненого и роздал всем деревянные ложки, а сам встал в сторонке. Но Брыницкий сунул ему в руку ложку и велел есть вместе со всеми. Старый повар смутился и долго отказывался: «Что за новые порядки – с господами ужинать? Такого еще не было с тех пор, как мир сотворен – истинная правда, чтобы свинья с пастухом запанибрата!..» И все же он сел на корточки у табурета, где стояла миска, и стал торжественно, скромно, словно священнодействуя, вкушать кашу с хозяевами. Тянулся со своей постели к миске и больной князь.
После ужина Брыницкий прилег соснуть на диванчике в комнате раненого. Панна Мия опустилась на колени у его изголовья. Старик обнял свою единственную дочь. Они дремали, просыпались, шептались, умолкали и снова продолжали повесть о своих днях и ночах. Тут переплетались советы, наставления, просьбы… Они тихо, от всего сердца, молились вместе. Старый солдат вспоминал о походах, об отступлениях, о ночевке в логовах, о поражениях… Перечислял места, обильно орошенные кровью… Вонхоцк, Сухеднев, Святой Крест… И опять сначала…
Князь прислушивался к его рассказу и дополнял подробностями о своем отряде. Так шептались они в темноте всю ночь. Уже перед самым рассветом старик позвал Щепана и приказал подать лошадь, стоявшую в конюшне. Он обнял дочку, прижал ее к груди в мучительном, бесконечном поцелуе. Потом велел ей вынести и приторочить к седлу всякие узелки и мелочи. Едва она вышла, он подошел к больному и пожал ему руку.
– Ну, товарищ, мне пора! Желаю вам выздороветь, и дай бог встретиться на свободе.
– Дай боже!
– А поправишься, девочке моей помоги, посоветуй, защити.
Князь кивнул.
– Если же ее обидишь, – простонал старик, – берегись! Найду тебя живой или мертвый…
С этими словами он исчез за дверью. Слышен был тихий девичий плач. Потом глухой, ровный топот копыт.
VIII
Однажды под вечер одного из мартовских дней к крыльцу дома в Нездолах подъехала пароконная бричка. Из нее вышли два путешественника – один лет пятидесяти, другой помоложе. Старший с перекинутой через плечо большой кожаной сумкой был одет как странствующий купец или ремесленник. На младшем были тонкие сапоги и городской костюм, но он казался помощником или секретарем своего спутника. Едва они поднялись на крыльцо, бричка тотчас уехала. Никто не успел заметить, из какой усадьбы она была. Приезжие вошли в дом и, не встретив никого у входа, уселись за стол в первой большой гостиной. Все это произошло так быстро, что обитатели Нездольской усадьбы не успели ни спрятать раненого, ни встретить и приветствовать гостей. Лишь спустя несколько минут к ним вышла панна Саломея. Гости учтиво поклонились и сказали, что просят ночлега, пищи, а завтра утром лошадей, чтобы добраться до одного из соседних мест. Молодая хозяйка объяснила, что лошадей здесь нет, и с пищей дело обстоит очень плохо, так как дом совершенно разорен. Она может предложить им только ночлег – неприхотливую постель на диване и на кушетке вот в этой же комнате. Гости снова поклонились и стали деликатно расспрашивать о положении вещей в имении. Панна Саломея, привыкшая за последнее время к грубости, угрозам, нападениям, грабежам и даже сжатым кулакам, удивилась такой вежливости. Тронутая ею, она объявила, что может угостить их лишь одним блюдом – неизменной кашей, которая изрядно приелась и, к сожалению, тоже на исходе. Те двое расспрашивали обо всем – как зовут хозяев и теперешних обитателей усадьбы, а также о подробностях разграбления имущества, о сожженных строениях, об отношениях хозяев с крестьянами и прислугой, о прохождении воюющих сторон, о ночлегах, постоях, о том, как ведут себя русские войска и соотечественники. Старший из гостей пришелся очень по душе панне Саломее. У него были серые, глубокие, искренние, необыкновенно умные глаза – и очень зоркие, хотя и очень усталые; густые, коротко остриженные волосы с проседью. Высокий, сухощавый, хорошо сложенный, слегка сутулый, он был ей как-то удивительно близок – словно отец или брат. Когда на вопрос, кто живет в усадьбе, она разъяснила, что одна здесь со старым поваром, он умолк и задумался. Однако он был спокоен, как человек, которого ничто не могло ни удивить, ни испугать. Только взгляд его стал внимательнее, ласковее и доброжелательнее. Младший из прибывших был более суров и менее сдержан. Он осматривал обстановку комнаты и собеседницу недоверчиво, хотя молчал и со всем соглашался. Старший из путешественников еще долго допытывался о различных подробностях, – так долго, что панна Брыницкая, наученная отцом осторожности и бдительности по отношению к людям незнакомым, стала значительно сдержаннее. Он, по-видимому, понял это и оценил, даже одобрил ее сдержанность. Он стал спрашивать иначе. Под предлогом, что ей необходимо распорядиться относительно их ночлега, панна Саломея ушла из освещенной фонарем большой гостиной в темную спальню, где лежал раненый. Дверь осталась открытой. Одровонж едва слышным шепотом подозвал ее, пригнул ее голову к своим губам и почти беззвучно шевеля губами сказал ей на ухо:
– Тот высокий пожилой господин в первой комнате это важная персона – эмиссар Национального правительства. [12]12
Национальное правительство, образованное повстанческим руководством в марте 1863 г., было высшим органом восстания. Состав правительства менялся несколько раз, отражая внутреннюю борьбу в повстанческом лагере.
[Закрыть]Его зовут Губерт Ольбромский.
Панна Саломея оглянулась и в тусклом свете фонаря увидела профиль этого человека. Он склонил усталую голову на руку, облокотившуюся о стол, и внимательно слушал, что шептал ему младший.
– А второй кто? – спросила она.
– Этого по фамилии не знаю, но также где-то его видел. Тоже какая-то персона.
– Старший очень славный.
– Это большой человек.
– Вы его знаете?
– В лицо и по деятельности знаю очень хорошо. Видел его в Париже.
– Что же он там делал?
– Организовывал, разъезжал в качестве эмиссара.
Они шептались едва слышно, и все же их беседа обратила на себя внимание гостей. Оба умолкли и пристально всматривались в темноту. Через некоторое время младший, взяв фонарь, быстро направился к двери темной спаленки. Они увидели раненого. Младший держал в руке наведенный пистолет.
– Кто вы такой? – резко спросил он.
– Я повстанец, Юзеф Одровонж.
– Из какого отряда?
– Из кавалерийского отряда, которым командовал Лянгевич. [13]13
ЛянгевичМарьян Мельхиор (1827–1887). – Один из руководителей восстания 1863 г. До этого преподаватель польской эмигрантской школы в Кунео (Италия). С начала восстания – начальник отрядов, действующих в Сандомирщине, осуществлял общее командование в битвах под Вонхоцком, Малогощем и т. д. 10 марта 1863 г. либерально-шляхетским крылом повстанческого лагеря провозглашен диктатором, но уже 19 марта, теснимый царскими войсками, Лянгевич перешел австрийскую границу, был интернирован и заключен в тюрьму. Освобожденный через два года, Лянгевич поселился в Турции, где и умер.
[Закрыть]
– Что вы здесь делаете?
– Ранен в битве под Малогощем. Лечусь здесь с милостивого разрешения панны Саломеи.
Ольбромский и его товарищ суровыми глазами смотрели в лицо князя. Поочередно расспрашивая его о разных подробностях и убедившись, что он говорит правду, они что-то шепнули друг другу и вернулись в гостиную. Не дожидаясь обещанной каши, они достали из кармана плаща бутылку водки, хлеб, сухую колбасу и принялись закусывать. В то же время они обратились к молодой хозяйке с просьбой дать им чернила и перо. С трудом отыскала она среди всякой рухляди эти давно заброшенные письменные принадлежности и подала им. Они принялись что-то писать. Старший сосредоточенно диктовал, а младший записывал. Затем секретарь прочитывал продиктованное вслух, а Ольбромский делал замечания и поправки. Покончив с этим, они стали просматривать какие-то бумаги, списки, отчеты, что-то чертили на складных картах, измеряли циркулем и делали пометки в длинных реестрах. Глаза их были прикованы к работе, черты лица заострились, стали суровыми и выражали полную, без остатка, поглощенность делом. Окончив работу, они тщательно осмотрели двери и окна. Младший взял фонарь и вышел, чтобы осмотреть весь дом и черный ход во двор, откуда можно было скрыться в сад. Губерт Ольбромский сидел в большой гостиной. Он зажег восковую свечу, которая была у него в сумке, и, подперев руками голову, принялся читать какую-то бумагу. Вошла панна Брыницкая с теплыми одеялами. Ольбромский обратился к ней:
– Простите, если я спрошу вас об одной подробности. Вы сказали, что ваша фамилия Брыницкая, не правда ли?
– Да.
– А в вашей семье не было родственника, солдата революции?
– Мой отец сражался в революцию.
– Высокий, крепкий, с пышными усами? Лицо худощавое. Неразговорчивый… Зовут его Антонием.
– Имя моего отца Антоний.
Ольбромский улыбнулся, но глаза его затуманились. Он заговорил, как бы о чем-то маловажном, случайном:
– Видите ли… Когда я был маленьким мальчиком, мне было десять лет перед той революцией, арестовали моего отца – его звали Рафал, – за какие-то прежние дела с Махницким. [14]14
МахницкийКазимеж (1780–1844) – польский политический деятель. Юрист по профессии. Близкий друг выдающегося польского патриота-революционера Валериана Лукасинского, Махницкий был одним из руководящих членов образованного в 1822 г. Лукасинским «Патриотического общества» – тайной национально-освободительной организации в Королевстве Польском. После раскрытия Общества царскими властями и суда над его деятелями Махницкий за недоказанностью обвинения был освобожден. Принял участие в восстании 1830–1831 гг. Умер в эмиграции.
[Закрыть]Я учился тогда в школе и был один на свете, один в городе, который казался мне огромным, как мир. В том самом месте, где я жил на квартире, находились казармы конно-егерского полка. Я познакомился с одним военным, звали его – Брыницкий Антоний. Он приходил утешать меня, зная, что мой отец заключен в далекой крепости. Этот военный брал меня с собой в казармы, сажал на свою или на любую лошадь, на какую мне вздумается. Стараясь развлечь меня, показывал разную военную амуницию, сабли, ружья, пули и порох, патронташи, седла, уздечки и шпоры. Носил меня на руках и не спускал с колен. Рассказывал чудесные военные истории. Сколько уже лет прошло! Где только я не побывал, чего не повидал за это время, а каждое его слово помню, будто дело было вчера. Где теперь ваш отец?
– В повстанческом отряде.
Утвердительно кивнув головой, Ольбромский спросил:
– Может, командует каким-нибудь отрядом? Какая у него кличка?
– Отец служит простым повстанцем.
Он кивнул головой. Улыбнулся ей.
– А ваш отец где? – спросила она, ободренная его ласковым взглядом.
– Моего отца в давние годы, во время галицийской резни, [15]15
Галицийская резня– так современники называли крестьянское движение в феврале 1846 г. в Западной Галиции (Австрия). На февраль этого года в Галиции готовилось польское национально-освободительное восстание. Австрийские власти, используя антагонизм между польскими крестьянами и помещиками, не препятствовали стихийному выступлению крестьян, поощряя и направляя его против готовящейся к восстанию шляхты. Во время крестьянского движения было разгромлено множество имений и убито около двух тысяч помещиков и членов их семей.
[Закрыть]жестоко замучили подстрекаемые австрийцами крестьяне у деревни Стоклосы на речке Вислока. Они живьем перепилили его пополам, когда он приехал в те края из далекой Франции воевать в последний раз за свободу. Все это произошло на моих, его сына, глазах. Такова трагедия польской шляхты…
Он улыбнулся при этих словах умной печальной улыбкой.
На миг он отвернулся и еще раз повторил:
– Так вы дочь Антония Брыницкого! У вас даже есть сходство в глазах, губы тоже его. Мы любили с ним друг друга в те времена, хотя он был такой рослый солдат, а я – маленький школьник.
Он взял ее руку, пожал и сказал:
– Пошли тебе бог счастья, милая девушка! Пошли тебе господь все хорошее.
Панне Саломее хотелось поблагодарить его за это пожелание, но она не знала как. Слова застряли у нее в горле. Она подняла на этого человека бесстрашные, строгие глаза.
– Что с вами? – спросил он.
– Я одна здесь! – с рыданием вырвалось у нее. – Отец был несколько дней назад и опять ушел!
– Такая уж судьба.
– Такая судьба?! А кто в этом виноват?
– Кто виноват?
– Вы!
Он взглянул на нее внимательно и спокойно. Девушка почувствовала, что совершила не только огромную бестактность, но и жестокость. Не понимая, что делает, она соскользнула со стула на пол и очутилась у его ног. Он хотел поднять ее, но она схватила его за руки и заглянула в самую глубину его глаз.
– Послушайте! – воскликнула она.
– Я вас слушаю.
– Что вы делаете?
– А что?
– Восстание…
– Это восстание!
– Растолкуйте же мне, как вам велит ум и совесть. Я простая и глупая… Ничего не могу понять.
– Все скажу, все, что только сам знаю.
– По совести?
– По совести.
Она взглянула ему в глаза и поняла, что услышит правду. И бросила ему в лицо:
– Кто ж из вас осмелится утверждать, что мы побьем тех, кто приходит сюда по ночам терзать нас, беззащитных людей? А если вы не можете побить их, то кто из вас посмел разнуздать в них дикость, которую они принесли с собой с жестокого севера? Есть ли в вас силы, равные их варварству, силы, способные подавить это зло?
Ольбромский молчал. Рыдая, она обвиняла:
– Солдаты жгут усадьбы, добивают раненых на поле боя. Крестьяне вяжут повстанцев…
Изменившимся суровым голосом он прервал ее:
– Вы предпочитаете их варварство ранам и смерти? Тогда варварство будет вечно властвовать над вами.
– Оно и так властвует, хотя столько ран…
– Польский народ очутился между двумя жерновами – Германией и Москвой. Он должен сам стать жерновом, или будет размолот на муку Германии и Москве. Выбора нет. Об этом и говорить нечего.
– Так во что же верить? Во имя чего жить?
– Закали в себе мужественное сердце.
– А на что оно нужно? – простонала она в отчаянии.
– Поздно спрашивать об этом и поздно отвечать.
Между тем, осмотрев службы, тропинки и заросли вокруг дома, вернулся в комнату младший из приезжих. Панна Саломея тотчас вышла. Оба гостя разделись и, положив под изголовье заряженное оружие, улеглись.
Ночь была тиха в эту предвесеннюю пору. Мягкие дуновения проносились над землей и, казалось, проникали в жилье. Больной был раздражен. Присутствие двух начальствующих лиц его стесняло, и телесные страдания докучали ему тем больше. Он извивался в постели, тяжко вздыхая. Из комнаты рядом доносился громкий храп эмиссаров. Оба спали как убитые. Панна Саломея долго не могла уснуть. Тяжкий кошмар навалился на сердце. После разговора с Ольбромским тоска по отцу терзала ее сильнее чем когда бы то ни было. Смутная грусть наполняла душу. По временам на нее нападал беспредметный ночной страх и шевелил волосы на голове. Панна Саломея часто приподнималась на постели и прислушивалась. Это вечное ночное ожидание врага породило в ее душе ненависть к людям. Она должна была быть все время начеку, бодрствовать, ждать коварных вторжений. В эту ночь страх еще увеличился. Добавилось беспокойство за старшего гостя. Этот человек стал ей дорог с первого взгляда, и она боялась, как бы с ним не случилось чего-нибудь дурного. Она хотела, чтобы эта бесконечная ночь скорей миновала и гости благополучно отправились в свой дальний путь к свободной отчизне. Она пыталась и сама уснуть, но никак не могла. По временем она дрожала как осиновый лист. Страх бился в ней, как набатный колокольный звон. Она прислушивалась в смертельной муке. Ей чудилось, что «тот» бродит по дому. Настороженный слух улавливал какие-то, быть может, не существующие шорохи. Что-то пронеслось по соседним комнатам… Кто-то вздохнул… В глухой тишине словно кто-то предостерегает… Заскрипели половицы. Какой-то отдаленный треск… Не дверь ли, покрытая засохшим лаком, заскрипела? Словно кто-то пытается крикнуть, но не может… Вот-вот загрохочут бочки, подброшенные к потолку.
Опершись на руку, она слушала.
Глубоко уснул даже раненый повстанец. Утихли в глубоком сне и приезжие господа.
Устремленные в пустоту глаза Саломеи, казалось, различали облик Доминика. Он стоит в открытых дверях, зажав рукой рот, будто подавляет в себе крик. Кричать не хочет, а уйти не может. Холодное дуновение проносится по комнате, поднимает волосы на голове, пробегает мурашками по телу Саломеи…
Она закрыла голову платком, глаза – волосами и в ужасе приникла к подушке, чтобы не видеть. И вдруг к ней неожиданно слетел сон и дал блаженные долгие часы отдыха. Она будто провалилась в бездонную черную пропасть. Когда она опустила голову на подушку и накрылась платком, чтобы не видеть призрака, была еще ночь. И вот через мгновение ее широко раскрытые глаза видят уже светлое утро, белые оконные стекла в сумеречном свете комнаты… Канарейка щебечет утреннюю песенку… Но что это? Что за грохот? Доминик швыряет бочки?… Опять грохот! Опять! Господи!
Девушка приподнялась на постели. Опять грохот! Она очнулась совсем и поняла. Бьют из всех сил прикладами в три окна фасада. Она вскочила и покачнулась спросонок как пьяная. Что делать? Кого звать? Все спят! Грохот раздавался со всех сторон дома. Крик, хорошо знакомый, леденящий кровь в жилах, пронизывающий до мозга костей:
– Отпирай!
Дверь из кухни приотворилась. На цыпочках вбежал Щепан – бледный, трясущийся, страшный в своем испуге. Он оттолкнул рукой девушку, и указал на повстанца. Сам бросился в большую гостиную и стал трясти спящих там гостей. Он обеими руками тянул их за волосы, бил кулаком в грудь, изо всех сил раскачивал их головы. Наконец удалось разбудить обоих. Они вскочили и прислушались. Громкий стук в дверь заставил их встать на ноги. Они мигом натянули брюки и сапоги. Младший успел накинуть куртку. Старший так и не нашел свою. Едва он успел перекинуть через плечо кожаную сумку, как сорвали ставни, стекло вылетело с треском и звоном, и солдаты, толкая друг друга, стали ломиться в гостиную. Все выходы были уже заняты. Щепан побежал с эмиссарами на половину Доминика. Он отпер дверь и втолкнул туда обоих. Миновав большой зал с бочками, они вбежали в меньшую комнату. Тихонько стали открывать окно. С этой стороны фундамент был выше, достигая до половины этажа. Открыв ставни, закрывающиеся изнутри, они увидели двух солдат, которые как раз подсаживали друг друга, чтобы добраться до окна. Ольбромский и его спутник отступили в глубь комнаты, за выступ стены, и тщательно осмотрели пистолеты. Щепан оставил их и бросился обратно. Вдвоем с панной Саломеей они на тюфяке вынесли раненого князя через сени и опустили его в большой чан в старом зале. Сделав это, они сами укрылись в спальне Доминика. Они видели младшего гостя, который притаился в оконной нише, подстерегая солдат. Вдруг в открытом окне появилась фуражка. Спутник Ольбромского выпалил солдату, лезущему в окно, между глаз, приставив пистолет ко лбу, лишь только тот поднялся над подоконником. Солдат рухнул навзничь. Второй выстрел повалил на землю другого драгуна.