355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Цвейг » Нетерпение сердца » Текст книги (страница 13)
Нетерпение сердца
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 20:07

Текст книги "Нетерпение сердца"


Автор книги: Стефан Цвейг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)

– Но… но вы же сами считаете, что можно было бы добиться значительного улучшения…

– Безусловно. Поначалу мы бы сделали большие успехи, ведь женщины удивительным образом реагируют на чувства, на иллюзии. Но подумайте сами о том, что будет через несколько месяцев, когда так называемые «психические силы», о которых вы говорили, иссякнут, искусственно подстегнутая воля ослабеет, пыл угаснет, а выздоровление, то полное выздоровление, на которое, учтите, она сейчас твердо рассчитывает, так и не наступит, – и это после долгих недель изнурительного напряжения. Прошу вас, представьте себе катастрофические последствия подобного эксперимента для впечатлительного существа, и без того уже совершенно измученного нетерпением! Ведь речь идет не о том, чтобы достигнуть незначительного улучшения, а о чем-то более основательном; об отказе от длительного и испытанного метода, где главное – терпение, во имя дерзкой и рискованной поспешности! Как она сможет потом доверять мне, другому врачу, любому человеку, если узнает, что ее умышленно обманули? Нет, лучше правда, какой бы жестокой она ни была; в медицине нож хирурга часто оказывается самым гуманным средством. Только не откладывать! С чистой совестью я не взял бы на себя ответственность за такое молчание. Подумайте сами! Хватило бы у вас мужества на моем месте?

– Да, – ответил я, не раздумывая, и тут же сам испугался вырвавшегося у меня слова. – То есть… – осторожно добавил я, – только тогда, когда ее состояние хоть немного улучшится, я признался бы ей во всем… Простите, господин доктор… Это довольно нескромно с моей стороны… но в последнее время у вас не было возможности, как у меня, постоянно наблюдать, насколько необходимо этим людям что-то такое, что помогло бы им продержаться, и… конечно, ей нужно сказать правду, но только когда она сможет ее вынести… не теперь, господин доктор, умоляю вас… только не сейчас… только не сразу.

Я запнулся. Его откровенно любопытный взгляд смутил меня.

– Но когда же?.. – произнес он задумчиво. – И прежде всего, кто из нас должен это сделать? Ведь рано или поздно сказать надо, а разочарование будет тогда во сто крат опаснее, более того, оно будет смертельно опасным. Вы действительно взяли бы на себя такую ответственность?

– Да, – твердо ответил я (скорее всего эта внезапная решимость была вызвана страхом, что иначе мне сейчас же придется ехать туда вместе с ним). – Эту ответственность я беру на себя целиком и полностью. Я убежден, что надо временно оставить Эдит надежду на полное, окончательное выздоровление, это ей очень поможет. Если потом окажется необходимым объяснить, что мы… что я обещал, быть может слишком много, то я честно признаюсь ей в этом; и я уверен, она все поймет.

Кондор пристально посмотрел на меня.

– Черт возьми, – пробормотал он, – вы на себя много берете! Но самое странное то, что своей верой вы заражаете всех – сначала их, а теперь, боюсь, и меня. Ну что ж, если вы действительно готовы взять на себя ответственность за то, что вернете Эдит душевное равновесие в случае кризиса, тогда… тогда это, конечно, меняет дело… тогда, пожалуй, можно рискнуть и подождать несколько дней, пока ее нервы немного успокоятся… Но уж, коль вы берете такое обязательство, господин лейтенант, вам нельзя идти на попятный. Мой долг – серьезно предостеречь вас. Мы, врачи, перед операцией обязаны предупредить всех, кто имеет отношение к больному, об опасностях, которые ему грозят, а обещать девушке, у которой столько лет парализованы ноги, что в очень короткий срок она будет совершенно здорова, – означает вмешательство не менее ответственное, чем хирургическое. Поэтому подумайте хорошенько, на что вы решаетесь. Нужно затратить очень много сил, чтобы вернуть веру человеку, однажды обманутому. Я не люблю неясностей. Прежде чем я откажусь от своего намерения – сегодня же честно объяснить Кекешфальве, что метод профессора Вьенно нельзя рекомендовать Эдит и что, к сожалению, они должны запастись терпением, – я хочу знать, могу ли я на вас положиться. Могу ли я быть уверенным, что вы меня потом не подведете?

– Безусловно.

– Хорошо! – Кондор резко отодвинул от себя бокал. Ни один из нас так и не выпил ни капли. – Или, вернее, будем надеяться, что все кончится хорошо, потому, что мне, признаться, не по душе эта отсрочка. Скажу вам, что я сделаю, не слишком отступая от правды. Я посоветую ей провести курс лечения в Энгадине, но растолкую, что метод Вьенно еще далеко не проверен, и добавлю, что им нечего ждать чуда. Если же, несмотря на это, они, веря вам, будут тешить себя бессмысленными надеждами, то тогда уже настанет ваш черед – вы дали мне свое согласие – улаживать дело, ваше дело. Возможно, я иду на некоторый риск, доверяя больше вам, чем своей врачебной совести, – ну, это я беру на себя. В конце концов, мы оба одинаково желаем несчастной добра. – Кондор поднялся. – Как мы договорились, я рассчитываю на вас в том случае, если наступит кризис отчаяния; будем надеяться, что ваше нетерпение достигнет большего, чем мое терпение. Итак, подарим бедной девочке еще несколько недель счастливой уверенности! И если за это время у нее наступит улучшение, то это будет вашей заслугой, а не моей. Все! Пора идти. Меня ждут.

Мы вышли из погребка. Фиакр ждал у дверей. В последний момент, когда Кондор уселся, мои губы дрогнули, готовые окликнуть его. Но лошади уже тронули. Экипаж умчался, а вместе с ними то, чего уже нельзя было вернуть.

Три часа спустя я нашел в своем столе в казарме записку, написанную второпях и доставленную шофером:

«Приходите завтра как можно раньше. Ужасно много новостей. Только что здесь был доктор Кондор. Через десять дней мы уезжаем. Я страшно счастлива. Эдит ».


Надо же было случиться, чтобы как раз в этот вечер мне попала в руки та книга. Должен признаться, вообще-то я читал мало и редко, и на расшатанной полке в моей конуре стояло шесть-семь томов военных уставов: альфа и омега нашего бытия, да десятка два классиков, в которые я так и не заглянул, хотя таскал с собой после училища по всем гарнизонам, быть может, лишь для того, чтобы пустые казенные комнаты, где мне приходилось жить, обрели хоть какую-то видимость домашнего уюта; вперемежку с ними стояли наполовину разрезанные, плохо отпечатанные и переплетенные книжки, доставшиеся мне совсем обычным путем. В нашем кафе время от времени появлялся маленький сгорбленный лоточник с удивительно печальными, слезящимися глазами; с навязчивостью, против которой невозможно было устоять, он предлагал нам почтовую бумагу, карандаши и дешевые бульварные книжонки, как, например, любовные приключения Казановы, «Декамерон», воспоминания оперной певицы или сборник армейских анекдотов; очевидно, он рассчитывал, что так называемая «галантная литература» найдет спрос у кавалеристов. Из жалости – вечно эта жалость! – а также, быть может, желая оградить себя от его меланхолической назойливости, я изредка покупал три-четыре замызганные книжки, и они валялись на полке без употребления.

Но в тот вечер, усталый и взволнованный, не в силах ни спать, ни сосредоточиться на чем-либо серьезном, я решил полистать какую-нибудь книгу, надеясь отвлечься и в конце концов уснуть. Думая, что замысловато наивные сказки «Тысячи и одной ночи», которые я еще смутно помнил с детства, окажутся лучшим снотворным, я взял их с полки, улегся и начал читать в том особом состоянии полудремы, когда лень перелистывать страницы подряд и, чтобы не утруждать себя, предпочитаешь пропускать неразрезанные. Кое-как осилив первую сказку о встрече Шахразады с царем, я стал читать дальше. Натолкнувшись на необыкновенную историю о юноше, который встречает лежащего посреди дороги хромого старика, я неожиданно вздрогнул: слово «хромой» отозвалось во мне острой болью, заныл какой-то нерв, пораженный внезапной ассоциацией, как ударом тока. В сказке старик умоляет юношу, чтобы тот взял его на плечи и понес дальше, сам он не может больше сделать ни шагу. И юноша, охваченный жалостью (дурак, зачем ты поддался жалости? – подумал я), наклоняется и сажает хромого себе на спину.

Но этот беспомощный с виду старец на самом деле – джинн, злой дух; едва взобравшись на плечи юноши, он тут же голыми волосатыми ногами цепко обвил его шею. Оседлав своего благодетеля, беспомощный старик не дает ему передышки; безжалостный снова и снова погоняет милосердного. И несчастный вынужден нести джинна, куда тому захочется, отныне у него нет собственной воли: он вьючный осел, раб злого погонщика; и пусть у него от усталости подгибаются ноги, а во рту пересохло от жажды, он должен, одураченный собственной жалостью, бежать все вперед и вперед, неся на плечах свою судьбу – злобного, беспечного, коварного старика.

Я больше не мог читать. Сердце бешено колотилось, словно хотело выскочить из груди. Я вдруг с невыносимой ясностью увидел этого изворотливого старика, увидел, как он, лежа на земле, смотрит снизу вверх полными слез глазами, моля милосердного о помощи, а затем садится на него верхом. У него, у этого джинна, седые, расчесанные на пробор волосы и очки в золотой оправе. С быстротой, которая бывает лишь во сне, когда картины и образы молниеносно сменяют друг друга в самых причудливых сочетаниях, старик из сказки приобрел в моем воображении черты Кекешфальвы, а сам я превратился в несчастного юношу, которого он беспрестанно погонял; я почти физически ощутил, как он сжал мне горло. Книга выпала из моих рук, я лежал в холодном поту, прислушиваясь к гулким ударам сердца; даже во сне свирепый погонщик гнал меня все-дальше и дальше, неведомо куда. Проснувшись на рассвете со слипшимися от пота волосами, я чувствовал себя измученным и разбитым, как после изнурительного марша.

Не помогло и то, что с утра мы выехали на учения и я добросовестно и внимательно исполнял служебные обязанности; едва я вечером отправился по неизбежному пути, как снова ощутил на своих плечах незримую ношу, ибо взбудораженная совесть подсказывала мне, что ответственность, которую я взвалил на себя, совсем иного рода и неизмеримо тяжелее прежней. Когда я той ночью, на скамье в саду, подал старику надежду, это было только преувеличением, но не умышленным обманом; невольно, даже против воли поддавшись жалости, я лишь не сказал всей правды, но не солгал. Теперь же, когда мне известно, что о скором выздоровлении не может быть и речи, я должен буду все время притворяться, хладнокровно, упорно, расчетливо; я должен буду, не моргнув глазом, лгать так уверенно, как лжет закоренелый преступник, задолго до злодеяния придумавший способ оправдаться. Тут только я начал понимать, что в самом худшем, что случается на свете, повинны не зло и жестокость, а почти всегда лишь слабость.

Мой опасения сбылись, когда я пришел к Кекешфальвам; едва я вступил на террасу, меня встретили восторженными приветствиями. Я нарочно принес Эдит цветы, чтобы в первую минуту отвлечь от себя внимание. Но уже после бурного: «Боже мой, зачем вы принесли цветы? Ведь я же не примадонна!» – она нетерпеливо усадила меня рядом и начала говорить без передышки с какой-то лихорадочной поспешностью. Доктор Кондор – «этот чудесный, бесподобный человек!» – снова вселил в нее мужество. Через десять дней они отправляются в Швейцарию, в Энгадин, – разве можно сейчас, когда все пошло на лад, терять хотя бы один день? Она всегда говорила, что за дело брались не с того конца, что от одной электризации, массажа и этих дурацких аппаратов толку мало. Давно пора, еще немного – и было бы поздно, ведь дважды, что греха таить, она пыталась наложить на себя руки, – дважды, и оба раза безуспешно. В конце концов, жить так, как живет она, нельзя: ни минуты наедине с собой, ни шагу без помощи других, вечно за тобой шпионят, вечно надзирают, и к тому же сознание, что ты всем только в тягость, всем опротивела. Да, давно пора, давно! Но теперь я увижу, как быстро пойду на поправку. Стоит лишь правильно взяться за дело. Что ей все эти глупые признаки улучшения, если от них ей не легче! Она должна выздороветь полностью, иначе о каком здоровье может быть речь? Ах, уже одна мысль о том, как это будет чудесно, как чудесно!..

И так далее и тому подобное: это был водопад слов, бурный, клокочущий, неиссякаемый. Я сидел подле нее, как врач, который слушает горячечный бред больного и недоверчиво считает лихорадочный пульс, глядя на неподкупную секундную стрелку и с тревогой усматривая в пылкой восторженности несомненное клиническое доказательство душевного расстройства. И всякий раз, когда веселый смех, подобно легкой пене, взлетал над стремительным потоком ее слов, что-то мучительно сжималось во мне, ибо я знал то, чего не знала она: она обманывает себя, а мы обманываем ее. И, когда она наконец остановилась, я почувствовал испуг, словно, проснувшись ночью в поезде, не услышал стука колес.

– Ну, что вы на это скажете? – продолжала она. – Почему у вас такой глупый, пардон, испуганный вид? Почему вы молчите? Неужели вы ни капельки не радуетесь за меня?

Я был застигнут врасплох. Теперь или никогда. Говорить так, чтобы она поверила, – сердечным, задушевным тоном. Но я – всего-навсего жалкий новичок во лжи – еще не владел искусством сознательного обмана.

– Как вам не стыдно? – насилу выдавил я из себя. – Я просто растерялся… Должны же вы понять, что у меня… как говорится, от радости язык отнялся… Разумеется, я страшно рад за вас.

Мне самому было противно слушать, как фальшиво и холодно прозвучали мои слова. Очевидно, она почувствовала мое замешательство, ибо ее поведение резко изменилось. Сияющее лицо омрачилось досадой, как у человека, которого внезапно разбудили, не дав досмотреть приятный сон; глаза, только что сверкавшие воодушевлением, стали жесткими, брови изогнулись, точно туго натянутый лук.

– Я что-то не заметила, чтобы вы особенно радовались!

Я знал, что она права, и все же попытался ее успокоить:

– Но детка…

– Не смейте твердить мне все время «детка»! – взорвалась она. – Вы же знаете, что я этого не выношу. Намного ли вы старше меня? В конце концов, разве я не имею права удивиться, что вы все принимаете как должное, а главное, не очень… не очень… мне сочувствуете? А почему бы вам и не радоваться? Ведь вы получаете отпуск – наше «заведение» временно закроется. Никто не помешает вам преспокойно сидеть в кафе и дуться в карты, вместо того чтобы играть скучную роль милосердного самаритянина. Еще бы, как тут не радоваться, для вас теперь настают золотые деньки!

Ее слова, откровенные до грубости, прозвучали как удар, который я болезненно ощутил своей нечистой совестью. Итак, я выдал себя с головой. Чтобы перевести разговор – я знал, как опасно раздражать ее в такие минуты, – я попытался перейти на непринужденно-шутливый тон.

– Золотые деньки? Ну и понятия же у вас! Золотые деньки для нас, кавалеристов, в июле, августе, сентябре, когда нам больше всего задают жару и допекают разносами! Разве вы не знаете? Сперва подготовка к маневрам, потом поход в Боснию или Галицию, а затем маневры и большие парады! Издерганные офицеры, загнанные рядовые – сплошная муштра с подъема до отбоя. И так до конца сентября…

– До конца сентября?.. – Она вдруг задумалась, казалось, какая-то мысль неотступно занимает ее. – Но в таком случае когда же вы приедете? – добавила она.

Я не понял. Я в самом деле не понял, о чем она говорит, и наивно спросил:

– Куда приеду?

Ее брови снова гневно взметнулись.

– Да не задавайте все время таких дурацких вопросов! Навестить нас! Меня!

– В Энгадин?

– А куда же еще?

Тут только до меня дошло, что она имеет в виду. Действительно, что могло быть смехотворнее предположения, будто я, бедный армейский офицер, который купил ей цветы на последние семь крон и для которого поездка в Вену была уже своего рода роскошью, хотя билет обходился нам в половину стоимости, будто я ни с того ни с сего могу позволить себе путешествие в Энгадин!

– Вот теперь-то мне ясно, – рассмеялся я, на этот раз вполне искренне, – как вы представляете себе военную службу. Кафе, бильярд, променады, а вздумалось побродить по свету, – надел штатское, и «честь имею!». Ничего нет проще такой прогулочки! Прикладываешь два пальца к козырьку и говоришь: «Адье, господин полковник, мне что-то надоело играть в солдаты! До скорого, когда будет настроение, вернусь!» Ничего себе, хорошенькое представление у вас об армейской каторге! Известно ли вам, что если наш брат захочет отлучиться хоть на часок, он обязан доложить по всей форме, щелкнув каблуками, и «покорнейше» изложить свою просьбу? Да, да, столько церемоний ради одного-единственного часа. Ну, а для целого дня надо, чтоб у тебя по меньшей мере умерла тетка. Хотел бы я видеть лицо полковника, если б в разгар маневров я пришел к нему и доложил, что мне взбрело в голову взять отпуск и поболтаться недельку в Швейцарии. Вы б услышали тут такие выражения, каких не найти ни в одном приличном словаре. Нет, милая фрейлейн, вы слишком просто все себе представляете.

– Ах, что там! Все это легко, было бы желание! Не разыгрывайте из себя такого уж незаменимого! Кто-нибудь другой прекрасно управится с вашими оболтусами. А что касается отпуска, то папа устроит все за полчаса. У него куча знакомых в военном министерстве, одно слово сверху – и вы получите то, что попросите. Кстати, и вам самому не повредит повидать что-нибудь еще, кроме манежа и плаца. Итак, никаких отговорок, это решено! Отпуск вам устроит папа.

Глупо, конечно, но ее пренебрежительный тон раздражал меня. Видно, чувство сословной чести уже крепко засело во мне за долгие годы службы, ибо я почувствовал что-то унизительное в том, как молоденькая, совсем неопытная девушка распоряжалась генералами из военного министерства, словно они состояли в услужении у ее отца, – ведь для нас это были боги. Однако, несмотря на раздражение, я продолжал держаться того же непринужденно-шутливого тона.

– Ну ладно. Швейцария, отпуск, Энгадин – не возражаю! Очень хорошо, если, судя по вашим словам, мне подадут все это на подносе и мне не придется унижаться. Но было бы также весьма желательно, чтобы ваш достойнейший папа вместе с отпуском выцарапал в министерстве и путевое пособие для господина лейтенанта Гофмиллера.

Теперь настал ее черед удивляться. Она угадывала в моих словах какой-то скрытый смысл, но не могла проникнуть в него. Резче изогнулись ее брови над нетерпеливыми глазами. Я понял, что должен выразиться яснее.

– Будьте же благоразумны, детка… Пардон, будем говорить разумно, фрейлейн Эдит. К сожалению, дело обстоит не так просто, как вы полагаете. Скажите, вы когда-нибудь задумывались над тем, во что обходится подобная эскапада?

– Ах, вот что вы имеете в виду! – нисколько не смутившись, воскликнула она. – Не думаю, чтоб очень дорого. Самое большое – несколько сот крон. Разве это имеет значение?

Тут я не смог больше сдержать свое негодование… Она задела мое самое больное место. Кажется, я уже упоминал, сколько мучений доставляло мне сознание, что среди офицеров полка я принадлежу к тем, у кого нет ни гроша за душой, и вынужден жить исключительно на жалованье да на скудные подачки тетки; даже в кругу приятелей меня всякий раз коробило, когда о деньгах говорили так пренебрежительно, будто они валяются под ногами. Да, это было мое больное место. Здесь я был беспомощен. Здесь я хромал на обе ноги. Но более всего меня возмущал тот факт, что именно это избалованное, капризное существо, которое само безмерно страдало от собственной неполноценности, не понимало меня. Невольно я стал почти груб.

– Всего лишь несколько сот крон? Ерунда, не правда ли? Сущий пустяк для офицера! И уж, разумеется, вы считаете неприличным, что я вообще заговорил о такой безделице! Низко, мелочно, не правда ли? Но вы хоть раз задумывались над тем, на какие гроши мы перебиваемся? Как лезем из кожи, чтобы свести концы с концами?

Оттого, что Эдит продолжала глядеть на меня сощурившись и, как я по глупости полагал, презрительно, меня вдруг охватило желание показать ей всю глубину моей бедности. Однажды она проковыляла на костылях по комнате, чтобы этим зрелищем отомстить нам за наше завидное здоровье, а теперь я с нескрываемым злорадством решил обнажить перед ней все убожество моего зависимого существования.

– А знаете ли вы вообще, какое жалованье получает лейтенант? – накинулся я на нее. – Вы когда-либо задумывались над этим? Так вот: на двести крон он должен прожить целый месяц, и прожить не как-нибудь, а «сообразно своему званию». Он должен заплатить за стол, за комнату, портному, сапожнику да еще выкроить на «сообразные званию» развлечения. А не дай бог что случится с конем! И вот, если он экономно ведет свое хозяйство, у него остается несколько геллеров, чтобы провести вечерок в том райском уголке, которым вы меня вечно попрекаете: там, за чашкой кофе с молоком, он обретает истинное блаженство, если только все тридцать дней дрожал над каждым грошом, как обыкновенный поденщик.

Теперь я понимаю, как глупо, как преступно было то, что я дал волю своей злости. Это семнадцатилетнее дитя, выросшее в полном уединении, эта хромая девочка, прикованная к постели, – могла ли она знать цену деньгам, иметь понятие о жалованье, о нашей блистательной нищете? Но я был как одержимый: мной овладело неодолимое желание отомстить кому-то за бесчисленные маленькие обиды, и я молотил без разбору, наотмашь, как бьет ослепленный гневом человек, не отдавая себе отчета в том, сколь тяжкие удары наносит его рука.

Наконец, случайно подняв глаза, я понял, до чего жестоки были мои слова. Обостренное, как у всех больных, чутье подсказало ей, что она, сама того не желая, задела мне самое уязвимое место. Предательский румянец – я видел, как она, пытаясь овладеть собой, быстро прикрыла рукой лицо, – залил ее щеки; вероятно, какая-то мысль заставила ее покраснеть.

– И вы… вы покупаете мне дорогие цветы?

Этой минуте, тягостной для нас обоих, казалось, не будет конца. Мне было стыдно перед ней, а ей передо мной. Мы, сами того не желая, обидели друг друга и теперь боялись заговорить. Во внезапно наступившей тишине слышался даже мягкий шелест листьев; внизу во дворе кудахтали куры, и время от времени откуда-то издалека доносился легкий шум катившейся повозки. Но вот Эдит взяла себя в руки.

– Надо же быть такой дурой – принять всерьез подобную чепуху! И еще расстроиться из-за этого. Нет, я действительно дура! Да какое вам дело, сколько стоит поездка? Уж если вы к нам приедете, то, разумеется, как гость. Неужели вы думаете, папа допустит, чтобы вы, согласившись приехать к нам… еще несли какие-то расходы? Что за нелепость! А я-то уши развесила… Итак, ни слова больше об этом, говорят вам – ни слова.

Но тут я не мог пойти на уступки. Ибо ничто, я уже говорил об этом, не претило мне больше, чем мысль превратиться в нахлебника.

– Нет, вы выслушайте меня. Я хочу, чтоб не было никаких недоразумений. Итак, коротко и ясно: я не стану отпрашиваться в отпуск, не позволю платить за себя. Мне не нужны поблажки. Мое место в строю рядом с товарищами, я не желаю быть исключением и отказываюсь от всяких протекций. Не сомневаюсь, что у вас и вашего отца самые лучшие намерения, но не всем блага жизни подносятся на блюдечке… Не будем больше говорить об этом.

– Итак, вы не хотите приехать?

– Я не сказал: не хочу. Я вам ясно объяснил, почему не могу этого сделать.

– Даже если вас попросит об этом отец?

– Даже тогда.

– И даже… даже если я попрошу вас? Если я по-дружески очень попрошу вас?

– Не надо, Эдит. Это было бы бесполезно.

Она опустила голову. Но ее губы вздрагивали, и я знал, что это предвещало грозу. Бедное избалованное дитя, желания которого были законом для всего дома, натолкнулось на сопротивление, и это было для нее ново. Ей сказали «нет», и это ее ожесточило. Быстрым движением она схватила со стола принесенные мною цветы и швырнула их за балюстраду.

– Ну ладно, – проговорила она сквозь зубы. – Теперь я знаю, чего стоит ваша дружба. Хорошо, что я ее проверила. Только потому, что ваши приятели в кафе будут зубоскалить, вы сочиняете столько отговорок! Только оттого, что боитесь подмочить свою репутацию в полку, вы отравляете радость друзьям!.. Ну ладно! Хватит! Не стану больше вас упрашивать. Ладно! Не хотите – не надо!

Я чувствовал, что ее волнение все еще не улеглось; с упорством снова и снова повторяя это «ладно», она приподнялась в кресле и вцепилась обеими руками в подлокотники, будто готовясь к нападению. Внезапно она повернулась ко мне.

– Ладно. Вопрос исчерпан. Наша покорнейшая просьба отклонена. Вы не приедете к нам. Не хотите приехать. Это вас не устраивает. Ну что ж, как-нибудь переживем. Обходились же раньше без вас… Но мне еще хотелось бы знать… Вы скажете правду?

– Разумеется.

– Только честно! Дайте мне честное слово!

– Если вы так настаиваете на этом, даю честное слово.

– Ладно. Ладно. – Она без конца повторяла это жесткое, резкое «ладно», словно отрубала им что-то, как ножом. – Ладно! Успокойтесь, я больше не настаиваю на высочайшем визите. Мне хотелось бы знать только одно – вы дали мне слово! – только одно… Итак, вы не желаете к нам приехать, потому что вам это неприятно, потому что вас это стеснит… или же еще по каким-нибудь причинам – мне все равно! Что ж, ладно… С этим покончено. Но теперь скажите мне честно, откровенно: зачем вы вообще бываете у нас?

Я ждал какого угодно вопроса, только не этого, и, чтобы выиграть время, смущенно пробормотал:

– Но… но ведь тут все очень просто… для этого не надо никакого честного слова…

– Вот как? Очень просто? Тем лучше! Говорите!

Я был приперт к стене. Самое простое – сказать правду, но я понимал, что нужно обдумать каждое слово. И вот я заговорил с наигранной непринужденностью:

– Только не ищите каких-либо таинственных побуждений, милая фрейлейн Эдит. Вы достаточно долго знакомы со мной и знаете, что я не из тех, кто любит копаться в себе. Клянусь вам, я ни разу не задумывался, почему хожу к тем или другим и почему одни люди мне нравятся, а другие нет. Честное слово, уж не знаю, глупо это или умно: я бываю у вас потому лишь, что мне просто нравится здесь и я нигде больше не чувствую себя так хорошо. Похоже, что жизнь нашего брата кавалериста вы представляете себе как-то уж очень по-опереточному: для вас это нечто лихое и беззаботное, не служба, а сплошной праздник. Но так кажется только со стороны, на самом деле все выглядит куда прозаичней, да и так называемая солдатская дружба зачастую только видимость. Когда десятки людей тянут одну лямку, кто-то из них всегда налегает сильнее, а там, где речь идет о продвижении по службе и повышении в чине, впереди идущему можно легко наступить на пятки. Все время приходится быть начеку, чтоб не сболтнуть лишнего; никогда не знаешь, довольно ли тобой начальство; в воздухе постоянно пахнет грозой. Слово «служба» происходит от «служить», а служить – значит быть зависимым. К тому же казарма и кабачок никогда не заменят дома; никто там никому не нужен, ни до кого никому нет дела. Конечно, с приятелями иной раз бывает весело, но все же чувства окончательной уверенности недостает. Зато когда я прихожу к вам, вместе с саблей я расстаюсь со всеми своими опасениями, и когда я вот так, не спеша, болтаю с вами…

– Ну? Что тогда? – нетерпеливо выкрикнула она.

– Тогда… быть может, мое признание покажется вам несколько дерзким, но… тогда я внушаю себе, что я у вас желанный гость, что здесь я свой, что здесь во сто крат более «дома», чем где-либо еще. И всякий, раз, когда я вот так на вас гляжу, мне кажется…

Я невольно запнулся, но она с прежней горячностью спросила:

– Ну, так что же вам кажется?

– …что кому-то здесь, в отличие от моих приятелей, далеко не безразлично, существую я или нет… Разумеется, я понимаю, что дело не в моей персоне, порой меня удивляет, как это я еще не надоел вам… Часто – вы даже не представляете себе, как часто, – я со страхом думаю, не наскучил ли я вам. Но потом я вспоминаю, как одиноко вам в этом большом пустом доме и как вы радуетесь, если кто-нибудь заходит навестить вас. Это и придает мне всегда мужества… Всякий раз, видя вас на террасе или в комнате, я внушаю себе: все-таки хорошо, что я пришел, иначе она просидела бы в одиночестве целый день. Неужели вам это не понятно?

Ее реакция была совершенно неожиданной. Взгляд серых глаз застыл, как если бы зрачки от моих слов окаменели. Ее пальцы, напротив, беспокойно зашевелились, они ощупывали ручки кресла и барабанили по гладкому дереву, сперва тихонько, а затем все сильнее и сильнее. Рот искривился в легкой гримасе, и она отрывисто произнесла:

– Понимаю вас! Вполне понимаю… Сейчас… сейчас, мне кажется, вы действительно сказали правду. Вы изъяснились учтиво, очень учтиво, хотя и весьма замысловато. Однако я поняла вас, отлично поняла… Вы приходите, как вы объяснили, потому, что я так «одинока», или, проще говоря, оттого, что я пригвождена к проклятому креслу. Значит, вы только из-за этого каждый день таскаетесь сюда, только как милосердный самаритянин навещаете «бедного больного ребенка» – так, кажется, все вы зовете меня за глаза? Знаю, знаю. Стало быть, ходите только из жалости. Да, да, я вам верю – к чему вам теперь отрицать это? Ведь вы так называемый «добрый человек» и охотно позволяете моему отцу считать вас таковым. «Добрым людям» жалко всех побитых собак и шелудивых кошек, отчего бы им не пожалеть и калеку?

Она судорожно выпрямилась.

– Но благодарю покорно! Я не нуждаюсь в подобной дружбе из милосердия… Да, да, и не делайте, пожалуйста, такой сокрушенной физиономии! Я понимаю, вы расстроились оттого, что выболтали правду. Еще бы, признались, что ходите сюда потому лишь, что вам меня «жалко», – точь-в-точь, как говорила та служанка, только она сказала это прямо, по-честному. Вы же, как «добрый человек», выражаетесь намного тактичнее, намного «тоньше», вы говорите обиняками: потому, что я мол, торчу здесь в одиночестве целый день. Только из жалости, я уже давно чувствую это всеми косточками, только из жалости приходите вы ко мне, да еще хотите, чтобы вами восторгались за такую самоотверженность. Но должна вас огорчить: я не терплю, чтобы мне приносили жертвы! Я ни от кого не приму их, и меньше всего от вас… я запрещаю вам это! Слышите, запрещаю!.. Неужели вы действительно думаете, что я не могу обойтись без вас с вашими «соболезнующими», слезливыми взглядами и «тактичной» болтовней? Нет, слава богу, не нужны вы мне все… Уж как-нибудь справлюсь с собой сама, переживу все одна. А когда станет невмоготу, я сумею от вас избавиться… Вот! – Она неожиданно повернула руку кверху ладонью и показала мне. – Видите шрам? Однажды я уже пробовала, но по неловкости не сумела добраться до вены тупыми ножницами; все вышло страшно глупо, они прибежали вовремя и успели перевязать меня, не то бы я давно уже избавилась от всех вас и вашей омерзительной жалости! Но в следующий раз я сделаю это лучше, будьте спокойны! Не думайте, что я совершенно беспомощна против вас! Лучше сдохнуть, чем принимать сожаления! Вот! – Она вдруг засмеялась, и ее пронзительный смех, как пила, разрезал тишину. – Смотрите! Мой предусмотрительный отец забыл об одной вещи, когда строил для меня башню… Он заботился лишь о том, чтобы я могла любоваться отсюда прекрасным видом… «Солнце, побольше солнца и свежего воздуха», – сказал доктор. Но какую отличную службу она мне когда-нибудь сослужит, эта терраса, им всем и в голову не приходило – ни отцу, ни врачу, ни архитектору… Взгляните-ка туда… – Внезапно приподнявшись, она отчаянным толчком перебросила свое тело и впилась обеими руками в перила террасы. – Здесь четыре, нет, пять этажей, а внизу каменные плиты… вполне достаточно… И, слава богу, в руках у меня хватит силы перелезть через это, ходьба на костылях укрепляет мускулы. Один только рывок – и я навсегда избавлюсь от вашего проклятого сожаления… тогда всем будет хорошо – отцу, Илоне и вам, – всем, кому я отравляю жизнь! Вот видите, как это легко, стоит лишь чуть-чуть нагнуться, и…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю