355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Стефан Цвейг » Взгляд в зеркало моей жизни » Текст книги (страница 4)
Взгляд в зеркало моей жизни
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:10

Текст книги "Взгляд в зеркало моей жизни"


Автор книги: Стефан Цвейг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 4 страниц)

Когда он в соседней комнате как раз собрался приготовить на ночь постель, появилась – к ее чести надо признать, довольно смущенная – сиделка и заявила, что в силу новых нацистских законов она, к сожалению, не сможет остаться на ночь у одра умирающей. Мой родственник – еврей, и она, будучи женщиной в возрасте до пятидесяти лет, не имеет права остаться на ночь под одной с ним крышей, даже рядом с умирающей, ведь, по логике Штрайхера [32]32
  Штрайхер Юлиус(1885–1946) – нацистский политический деятель, один из наиболее оголтелых пропагандистов антисемитизма; использовал для этого, в частности, основанную им (1923) газету «Der Stürmer».


[Закрыть]
, первой мыслью еврея должно быть поползновение надругаться над чистотой германской расы. Разумеется, сказала она, это предписание ей ужасно неприятно, но она вынуждена подчиняться законам. В результате мой шестидесятилетний родственник был вынужден вечером покинуть дом для того, чтобы с моей умирающей матерью могла остаться сиделка; теперь, возможно, понятно, что я вздохнул с облегчением оттого, что ей больше не придется жить среди подобных людей.

* * *

Падение Австрии внесло в мою личную жизнь изменение, которое я сначала рассматривал как совсем пустяковое и чисто формальное: я утратил тем самым мой австрийский паспорт и должен был испросить бумагу, заменяющую паспорт человеку без родины. Часто, в своих космополитических мечтаниях я тайно представлял себе, как бы это было прекрасно, насколько это, по существу, соответствовало бы моему внутреннему побуждению – быть человеком без родины, не быть обязанным ни одной стране, но принадлежать всем без исключения. Но снова мне пришлось признать, сколь ограниченна наша земная фантазия и что лишь тогда поймешь сокровеннейшие чувства, когда выстрадаешь их сам. В ту только минуту, когда после долгого ожидания на скамье просителей в коридоре я был впущен в английскую канцелярию, я постиг, что означает этот обмен моего паспорта на бумагу иностранца. Ибо на свой австрийский паспорт я имел право. Каждый австрийский чиновник консульства или офицер полиции был обязан тотчас выдать мне его, как полноправному гражданину. Английскую бумагу, которую я получил, мне пришлось выпрашивать. Это было унизительное одолжение, и, кроме того, одолжение, которого меня, в любой момент могли лишить. За ночь я вновь опустился на одну ступеньку ниже. Вчера еще зарубежный гость и в некотором роде джентльмен, который здесь спускал свой иностранный капитал и выплачивал налоги, я стал эмигрантом, «refugee» [33]33
  Беженец, эмигрант ( англ.)


[Закрыть]
. Я оказался в куда менее почитаемой, если даже не позорной категории. Кроме того, всякую иностранную визу по этому листу бумаги отныне надо было особо вымаливать, поскольку во всех странах с подозрением относились к тому «сорту» людей, к какому стал принадлежать я, – к лишенному прав человеку без родины, которого в случае необходимости нельзя было выдворить и препроводить назад, как других, когда он становился обременительным, задерживаясь чересчур долго. И мне все чаще приходилось думать о словах, сказанных мне за несколько лет до этого: «Раньше человек имел только тело и душу. Теперь он еще нуждается в паспорте, иначе к нему не будут относиться как к человеку».

И в самом деле, ничто, возможно, не свидетельствует о падении человечества после первой мировой войны более очевидно, чем ограничение личной свободы перемещения человека. До 1914 года земля принадлежала всем. Каждый отправлялся, куда хотел, и оставался, там сколько хотел. Не было никаких разрешений, никаких санкций, и я снова и снова получаю истинное наслаждение, видя, как удивлены молодые люди, когда узнают, что до 1914 года я путешествовал в Индию и Америку, не имея, паспорта и даже вообще не имея понятия о таковом. Ехал куда и когда хотел, не спрашивая никого и не подвергаясь расспросам, не было необходимости заполнять ни одну из той сотни бумаг, которые требуются сегодня. Не было никаких разрешений, никаких виз, никаких оправок; те же самые границы, из-за патологического недоверия всех ко всем превращенные сегодня таможенниками, полицией, постами жандармерии в проволочные заграждения, были чисто символическими линиями, через которые человек переступал так же просто, как через меридиан в Гринвиче. Только после войны началось искушение мира национализмом, и явным проявлением этой духовной эпидемии нашего столетия явилась ненависть к иностранцам или, по меньшей мере, страх перед чужеродным. Повсюду отгораживались от иностранца, повсюду его игнорировали. Все те унижения, придуманные раньше исключительно для преступников, теперь распространялись до и во время поездки на каждого путешественника. Надо было фотографироваться справа и слева, в профиль и anfase, волосы стричь коротко, чтобы было открыто ухо, нужно было оставлять отпечатки пальцев, сначала только большого, а затем всех десяти, сверх того надо было предъявлять свидетельства, справки о состоянии здоровья, справки о прививках, свидетельство полиции о благонадежности, рекомендации, надо было предъявлять приглашения и адреса родственников, нужны были моральные и финансовые гарантии, нужно было заполнять и подписывать анкеты в трех, четырех экземплярах, и, если хоть одной бумаги в этой кипе недоставало, дело шло насмарку.

Это кажется мелочами. И на первый взгляд может показаться мелочным с моей стороны само их упоминание. Но этими бессмысленными «мелочами» наше поколение безвозвратно, бессмысленно растрачивало драгоценное время. Если подсчитать, сколько анкет я заполнил за эти годы, заявлений во время каждого путешествия, налоговые деклараций, валютных свидетельств, справок о пересечении границы, разрешений на пребывание, разрешений на выезд, заявлений на прописку и выписку, сколько часов отстоял в приемных консульств и органов власти, перед каким числом чиновников высидел, сколько выдержал опросов и обысков на границах, тогда начнешь понимать, как много от человеческого достоинства потеряно в этом столетии, в которое мы, будучи молодыми людьми, веровали как в столетие свободы, грядущей эры мирового гражданства. Как много отнято у нашей производительности, у творческих сил, нашего воображения из-за этих бесполезных и вместе с тем унижающих душу мелочей! Ибо за эти годы каждый из нас изучил больше служебных распоряжений, чем умных книг, первый шаг в чужом городе, в чужой стране вел уже не в музеи, не в окрестности, как некогда, а в консульство, полицейский участок, чтобы получить «разрешение». Те, кто раньше читал наизусть стихи Бодлера и горячо спорил на интеллектуальные темы, встречаясь теперь, ловили себя на том, что говорят о письменных показаниях под присягой и визах и рассуждают, подавать ли прошение на длительную визу или визу туриста; знакомство с мелкой сошкой в консульстве, которая может ускорить дело, в последнее десятилетие стало куда полезней, чем дружба с «каким-нибудь» Тосканини или «каким-нибудь» Ролланом. С душой, рожденной свободной, приходилось постоянно чувствовать, что являешься объектом, а не субъектом, что прав у тебя нет никаких, а все лишь милость властей. Тебя постоянно допрашивали, регистрировали, нумеровали, проверяли, изобличали, и я – неисправимый представитель более свободной эпохи и гражданин пригрезившейся всемирной республики – но сей день воспринимаю каждую из этих печатей в моем паспорте как клеймо, каждый из этих вопросов и обысков как унижение. Это мелочи, всего лишь мелочи, я знаю, мелочи – для времени, когда ценность человеческой жизни падает еще быстрее, чем ценность валюты. Но, только отметив эти маленькие симптомы, более позднее время сможет установить правильный клинический диагноз духовной атмосферы и духовной сумятицы, которая охватила наш мир между обеими мировыми войнами.

Возможно, прежде я был слишком избалован, или из-за этих резких перемен последних лет мое восприятие постепенно болезненно обострилось. Всякая форма эмиграции сама по себе неизбежно вызывает определенное нарушение равновесия. Перестаешь – и это надо пережить, чтобы понять, – держаться прямо, когда не чувствуешь больше под ногами родной почвы, становишься менее уверенным, более недоверчивым по отношению к себе самому. И я, не раздумывая, признаюсь, что с того дня, когда я начал жить е этими бумагами или паспортами, я никогда более не чувствовал себя самим собой. Что-то свойственное моему природному, изначальному «я», оказалось навсегда утрачено. Я стал более сдержанным, чем это было мне свойственно, и меня – бывшего космополита – не покидает чувство, что теперь мне следовало бы благодарить особо за каждый глоток воздуха, который я отнимаю у другого народа. Трезво размышляя, я, разумеется, понимаю всю нелепость подобных причуд, но разве разуму когда-нибудь удавалось победить чувство! Мне не помогло то, что почти полстолетия я приучал мое сердце биться как сердце «citoyen du monde» [34]34
  Гражданина мира ( франц.)


[Закрыть]
. Нет, в тот день, когда я утратил мой паспорт, я – в пятьдесят восемь лет – обнаружил, что со своей родиной теряешь больше, чем кусок застолбленной земли.

* * *

Политический горизонт в Англии оставался пасмурным с того дня, как Гитлер напал на Австрию, и даже те, кто тайно прокладывал ему дорогу, надеясь тем самым купить мир для собственной, страны, теперь начинали задумываться. С 1938 года во всех городах и селах не было больше ни одного разговора – как бы далеко ни отстояла его тема вначале, – который бы, в конце концов, не сводился к неизбежному вопросу: можно ли и как избежать войны или хотя бы ее отсрочить. Когда я оглядываюсь назад, на все эти месяцы постоянного и нарастающего страха перед войной в Европе, то вспоминаю в основном лишь о двух или трех днях подлинной уверенности, о двух или трех днях, когда еще раз, в последний раз, появилась надежда, что туча пройдет мимо и снова можно будет дышать мирно и свободно, как некогда. Поразительно, что эти два или три дня были именно теми, которые сегодня считаются самыми роковыми в новейшей истории: дни встречи Чемберлена и Гитлера в Мюнхене.

Я знаю, что сегодня неохотно вспоминают об этой встрече, на которой Чемберлен и Даладье оказались вынужденными капитулировать перед Гитлером и Муссолини [35]35
  …Сегодня неохотно вспоминают об этой встрече, на которой Чемберлен и Даладье оказались вынужденными капитулировать перед Гитлером и Муссолини. – Речь идет о мюнхенском соглашении 1938 г., заключенном 29–30 сентября 1938 г. премьер-министром Великобритании Н. Чемберленом, премьер-министром Франции Э. Даладье, фашистским диктатором Германии А. Гитлером и фашистским диктатором Италии Б. Муссолини. Предусматривало отторжение от Чехословакии и передачу Германии Судетской области, а также удовлетворение территориальных притязаний к Чехословакии правительств Венгрии и Польши. Предопределило захват Германией всей Чехословакии (1939) и способствовало развязыванию второй мировой войны.


[Закрыть]
. Но так как я здесь намерен следовать правде, то должен сказать, что для каждого, кто эти три дня находился в Англии, они тогда казались прекрасными. Ситуация в те дни: сентября 1938 года была исполнена драматизма. Чемберлен только что вернулся из своей второй поездки к Гитлеру, куда ездил затем, чтобы в Годесберге безоговорочно согласиться с Гитлером в том, чего тот требовал от него ранее в Берхтесгадене. Но то, что Гитлер считал достаточным несколько недель тому назад, уже не могло насытить его истерию власти. Политика умиротворения и «try and try again!» [36]36
  Пытайся снова и снова! ( англ.)


[Закрыть]
самым жалким образом провалилась, эпоха веры в добро закончилась в Англии в одну ночь. Англии, Франции, Чехословакии, – всей Европе оставалось лишь смириться перед императивным стремлением Гитлера к власти – или же преградить ему путь с оружием в руках. Англия, казалось, решилась на крайность. Теперь вооружались уже не тайком, а открыто и демонстративно. Вдруг появлялись рабочие и прямо в парках Лондона, в Гайд-парке, в парке Риджент и против германского посольства рыли укрытия от грозящих бомбардировок. Флот был мобилизован, офицеры генерального штаба постоянно летали между Парижем и Лондоном туда и обратно, чтобы согласовать последние решения; иностранцы, стремившиеся своевременно оказаться в безопасности, брали штурмом корабли, идущие в Америку; с 1914 года Англия не знала подобной встряски. Люди выглядели более серьезными и сосредоточенными. На здания и на многолюдные улицы смотрели с тайной мыслью: не посыплются ли уже завтра на них бомбы? А во время последних известий люди стояли или сидели подле радио. Неприметно и все же ощутимо в каждом человеке, не отпуская ни на секунду, сказывалось невероятное напряжение, охватывавшее всю страну.

Затем состоялось то историческое заседание парламента, на котором Чемберлен уведомил, что он еще раз попытался прийти к соглашению с Гитлером, в третий раз предложив ему встретиться в Германии в любом месте, чтобы спасти мир от угрозы войны. Ответа на его предложение пока не последовало. И вот в разгар заседания – приходившего весьма драматично – пришло то известие, которое подтверждало согласие Гитлера и Муссолини провести совместную конференцию в Мюнхене, и в этот момент – возможно, единственный случай в истории Англии – английскому парламенту изменила его выдержка. Депутаты, повскакав с мест, кричали и аплодировали, галереи гремели от ликования. Уже многие годы почтенное здание не сотрясалось так от взрыва восторга, как в эти минуты. Чисто по-человечески было отрадно видеть, как искреннее воодушевление, вызванное надеждой на то, что мир еще можно спасти, преодолело обычно столь искусное умение англичан сдерживать свои чувства. Но политически этот взрыв был огромной ошибкой, ибо своим бурным ликованием парламент, страна обнаружили, как сильно ненавидели они войну, на какие жертвы они готовы были пойти ради мира: на любой отказ от собственных интересов и даже от собственного престижа. С самого начала, поэтому о Чемберлене поговаривали, что он отправился в Мюнхен не для того, чтобы отстаивать мир, а чтобы его выпрашивать. Но никто тогда даже не предполагал, чем это обернется. Потом еще два, три дня томительного ожидания, три дня, когда весь мир, казалось, затаил дыхание. Рыли в парках убежища, работали на военных заводах, устанавливали зенитные орудия, раздавали противогазы, составляли планы эвакуации детей из Лондона и проводили тайные приготовления, назначения которых – каждого в отдельности – никто не понимал, но все знали, для чего они проводятся. Каждое утро, день, вечер, ночь проходили в ожидания газеты, сообщений по радио. Снова как бы возвратились те дни июля 1914 года с их ужасающим, изматывающим нервы ожиданием «да» или «нет».

А затем вдруг, словно невероятным порывом ветра, нависшая туча развеялась, на душе полегчало, с сердца упал камень. Стало известно, что Гитлер и Чемберлен, Даладье и Муссолини пришли к полному согласию: более того – что Чемберлену удалось заключить с Германией соглашение, которое гарантировало мирное урегулирование между этими странами всех возможных конфликтов в будущем. Казалось, что это решающая победа непреклонной воли в общем-то незначительного и ничем не примечательного государственного деятеля, и все сердца в этот первый час благодарно раскрылись навстречу ему. И вот по радио передали послание «peace for our time» [37]37
  Мир нашему времени ( англ.)


[Закрыть]
, которое возвестило нашему уже немало испытавшему поколению, что ему позволено пожить мирно еще, побыть беззаботным, потрудиться над созданием нового, лучшего мира, и всякий лжет, кто задним числом пытается отрицать, что мы yе были опьянены этим магическим известием. Ибо кто мог подумать, что вернувшийся домой в проигрыше способен вызвать триумфальное шествие? Если бы широкие массы населения Лондона в то утро, когда Чемберлен возвратился из Мюнхена, знали точный час его прибытия, сотни тысяч устремились бы в аэропорт, чтобы приветствовать его и выразить свое восхищение человеку, который, как мы все считали тогда, спас мир Европы и честь Англии. Затем вышли газеты. На помещенных в них фотографиях Чемберлен, строгое лицо которого обычно имело сходство с головой встревоженной птицы, гордо улыбаясь, размахивал, выходя из самолета, тем историческим листом, который устанавливал «peace for our time» и который он привез домой своему народу как самый драгоценный дар. Вечером эту сцену показывали уже в кино; люди вскакивали со своих мест и, ликуя, кричали – чуть ли не обнимая друг друга в порыве этого возникшего братства, которое отныне должно было воцариться в мире. Для каждого, кто тогда находился в Лондоне и вообще в Англии, это был необычайный, окрыляющий душу день.

В такие исторические дни я люблю бывать на улицах, чтобы лучше, более осязаемо почувствовать атмосферу, чтобы, в полном смысле слова, подышать воздухом времени. В парках рабочие приостановили рытье убежищ, улыбаясь и переговариваясь, их окружили люди, ибо, благодаря «peace for our time» бомбоубежища оказались ненужными; я слышал, как два молодых человека шутили на отличном кокни: дескать, теперь есть надежда, что из этих убежищ соорудят подземные общественные туалеты, ведь в Лондоне их явно не хватает. Каждый с готовностью смеялся вместе со всеми, люди выглядели посвежевшими, воскресшими, как растения после грозы. Они держались более уверенно, чем еще за день до этого, расправив плечи, и в их обычно столь холодных английских глазах появилось оживление. Дома казались освещенными ярче с тех пор, как стало известно, что им больше не угрожают бомбы, автобусы казались наряднее, солнце ярче, жизнь многих тысяч счастливее и надежнее благодаря этим вдохновляющим словам. И я ощущал, как они окрыляют меня самого. Я ходил без устали, быстрее и раскованней, и меня тоже увлекала с собой поднимающаяся волна новой надежды. На углу Пиккадилли ко мне внезапно кто-то подскочил; Это был английский государственный чиновник, с которым я едва был знаком, отнюдь не экспансивный, скорее замкнутый человек. В другое время мы, как обычно, вежливо поклонились бы друг другу и ему никогда не пришло бы в голову заговорить со мной. Но теперь он с блестящими глазами остановил меня. «Что вы скажете о Чемберлене? – сказал он, сияя от радости. – Никто в него не верил, а он все же сделал свое дело. Он не уступил и тем самым спас мир».

Так думали все; то же чувствовал и я в тот день. И следующий день тоже был днем счастья. Хором ликовали газеты, на бирже резко подскочили валютные курсы, из Германии впервые за многие годы послышались дружелюбные голоса, французы предложили воздвигнуть Чемберлену памятник. Но его была лишь последняя яркая вспышка пламени перед наступлением кромешной тьмы. Уже в ближайшие дни просочились скверные подробности того, сколь безоговорочной была капитуляция перед Гитлером, сколь позорно предали Чехословакию, которую торжественно заверяли в помощи и поддержке, а на следующей неделе было очевидно, что капитуляции Гитлеру уже недостаточно, что он – едва успела высохнуть подпись на договоре – уже нарушил его во всех пунктах. Не стесняясь, Геббельс объявил всему миру, что в Мюнхене Англию приперли к стене. Великий свет надежды погас. Но он светил в течение одного-двух дней и согревал наши сердца. Я не могу и не хочу забыть о тех днях.

* * *

В силу давней демократической традиции английские правящие круги не могли или не хотели признавать, что у них под боком выработана и пущена в ход техника преднамеренно циничного аморализма и что новая Германия отвергла все когда-либо действовавшие в международных отношениях и в рамках права нормы, как только они показались ей обременительными. Англичане все еще верили и надеялись, что Гитлер сначала ринется на других – желательно на Россию! – а тем временем можно будет прийти к какому-либо соглашению с ним. У нас же, у каждого, стоял перед глазами образ погибшего друга, замученного пытками товарища, а потому был более жесткий, более острый, более холодный взгляд. Мы – объявленные вне закона, гонимые, лишенные прав, – мы знали, что никакой повод не будет чрезмерно нелеп, чрезмерно лжив, когда речь идет о грабеже и господстве.

* * *

Наступило лето 1939 года, давно позади уже был Мюнхен с его кратковременной иллюзией передышки, «peace for our time»; уже Гитлер, вопреки клятвам и торжественным заверениям, напал на изувеченную Чехословакию и захватил ее, уже был захвачен Мемель, германская пресса в исступлении требовала Данциг с польским коридором. В Англии наступило горькое прозрение от ее снисходительного попустительства. Даже простые, неискушенные люди, которые лишь неосознанно чувствовали отвращение к войне, начали выражать резкое негодование. Каждый из обычно столь сдержанных англичан заговаривал сам – портье, охранявший наш многоквартирный дом, мальчик-лифтер в лифте, горничная, прибиравшая в комнате. Никто из них отчетливо не понимал, что происходит, но каждый помнил об одном, неопровержимо очевидном, что Чемберлен, премьер-министр Англии, чтобы спасти мир, трижды летал в Германию и так и не смог ублаготворить Гитлера. В английском парламенте вдруг послышались твердые голоса: «Stop aggression!» [38]38
  Остановить агрессию! ( англ.)


[Закрыть]
, повсюду ощущались приготовления к предстоящей войне. Снова светлые аэростаты – они еще выглядели невинными серыми детскими игрушечными слонами – начали зависать над Лондоном, опять рылись бомбоубежища и тщательно примерялись выданные противогазы. Положение стало столь же напряженным, как и год назад, а возможно, еще напряженнее, потому что на этот раз за правительством стояло уже не наивное и доверчивое, а решительное и протестующее население.

В те дни я оставил Лондон и перебрался в Бат […] В работе недостатка не было. Многие годы я беспрерывно накапливал материал для большого, двухтомного жизнеописания Бальзака и его творчества, но никак не хватало решимости приняться за столь объемную, рассчитанную на длительный срок работу. Но именно отсутствие мужества в данный момент дало мне мужество приступить к ней. Я перебрался в Бат – и не случайно, потому что этот город, где писали многие из тех, кто прославил английскую литературу, прежде всего Филдинг, более достоверно и проникновенно, чем любой иной город Англии, создает перед застывшим взором иллюзию другого, более мирного столетия – восемнадцатого. Но как же мучительно контрастировал этот мягкий, наделенный столь нежной красотой ландшафт с гнетущим беспокойством мира и моих мыслей! Точно так же, как июль 1914-го был наилучшим из всех, что я помню в Австрии, столь же вызывающе изумительным был этот август 1939 года в Англии […]

И снова я не хотел верить в плохое. Снова я, как всегда, готовился к летней поездке. На первую неделю сентября 1939 года в Стокгольме был назначен конгресс Пен-клуба, и шведские товарищи пригласили меня – поскольку я не представлял больше никакой нации – в качестве почетного гостя; каждый день, каждый вечер в ходе конгресса был заранее расписан гостеприимными хозяевами до минуты. Я давно, уже заказал билет на корабль, но тут, опережая друг друга, появились угрожающие сообщения о предстоящей мобилизации. По всем законам разума мне следовало бы теперь быстро собрать свои книги, свои рукописи и покинуть Британские острова как потенциальную воюющую страну, ибо в Англии я был иностранцем, а в случае войны – тотчас же иностранцем-неприятелем, которому грозило всякое ограничение свободы. Но что-то необъяснимо восставало во мне против спасения бегством. Отчасти это было упрямое нежелание бежать снова и снова, так как судьба все равно догонит повсюду, отчасти это была уже подступившая усталость. «Такими время встретим мы, какими нас оно застигнет», – вспомнил я слова Шекспира. Если ты ему нужен, то, на шестом десятке, нет смысла сопротивляться ему далее! Над твоей лучшей, твоей прожитой, жизнью оно ведь уже не властно. И в итоге я остался. Прежде всего, я хотел по возможности упорядочить свое гражданское состояние, и так как у меня было намерение вступить во второй брак, то решил не терять ни мгновения, чтобы из-за интернирования или других непредвиденных обстоятельств не быть разлученным надолго со своей спутницей жизни. Таким образок, я отправился в то утро – это было 1 сентября, пятница, – в нотариальную контору в Вате, чтобы оформить свой брак. Служащий принял наши бумаги, выказав невероятную благожелательность и усердие. Он, как и каждый в это время, понимал наше желание избежать проволочек. Бракосочетание должно было состояться на следующий день; он взял ручку и начал вписывать в свою книгу наши имена красивыми круглыми буквами.

В этот момент – вероятно, около одиннадцати часов – дверь соседней комнаты резко распахнулась. Молодой клерк ворвался в комнату, на ходу надевая пиджак. «Немцы напали на Польшу. Это – война!» – громко раздался его голос в тишине помещения. Словно молотом ударило меня в сердце. Но сердца нашего поколения уже привыкли к любым жестоким удара! «До войны дело еще не дошло», – сказал я, искренне убежденный. Но служащий был чуть ли не взбешен. «Нет, – крикнул он резко, – с нас хватит! Нельзя каждые шесть месяцев начинать все сначала! Пора покончить с этим!»

Между тем другой служащий, уже начавший заполнять нам свидетельство о браке, задумчиво отложил ручку в сторону. В конце концов, ведь мы иностранцы, рассуждал он, и в случае войны, автоматически становимся враждебными иностранцами. Он не знает, разрешается ли заключать брак в подобных обстоятельствах. Он сожалеет, но в любом случае ему придется обратиться за инструкцией в Лондон. Затем прошло еще два дни ожидания, надежд, страхов, два дня ужасающего напряжения. В воскресенье утром радио передало сообщение, что Англия объявила войну Германии.

* * *

Это было странное утро. Молча отходили от радио, швырнувшего в пространство известие, которому суждено пережить столетия, – известие, которому предназначено было коренным образом изменить наш мир, жизнь каждого из нас; известие, которое для тысяч тех, кто молча в него вслушивался, таило в себе смерть, скорбь и несчастье, отчаянье и угрозу для нас всех и возможно, спустя многие годы – содержание творчества. Это снова была война, война, более ужасная и разгорающаяся все шире, чем любая из бывших когда-либо на земле. Опять кончалась одна эпоха, опять начиналась другая. Мы молча стояли в комнате, вдруг ставшей тихой, как дыхание, и избегали смотреть друг на друга. Снаружи доносилось беззаботное щебетание птиц, предававшихся под теплым ветром легкомысленной любовной игре, и в золотом блеске света шелестели деревья, словно их листья, как губы, хотели нежно прикоснуться друг к другу. Она опять ничего не ведала, древняя мать-природа, о тревогах ее созданий.

Я прошел в свою комнату и собрал вещи в небольшой чемодан. Если подтвердится то, о чем меня заранее предупредил занимавший высокий пост друг, то мы, иностранцы, будем отнесены в Англии к немцам и нам следует ожидать тех же ограничений; возможно, ночью нам уже не придется спать в своей постели. Снова я опустился ступенью ниже, вот уже час больше не простой иностранец в этой стране, а enemy alien, враждебный иностранец, насильственно высылаемый обратно, туда, куда совсем не тянулась моя душа. Ибо можно ли было придумать более абсурдную ситуацию для человека, давно уже выдворенного из Германии, заклейменного как «антинемец» из-за его национальности и образа мыслей, чтобы теперь, в другой стране, в силу бюрократического указа принудительным путем причислить его к общности, к которой он как австриец никогда не принадлежал? Одним росчерком пера смысл целой жизни превратился в бессмыслицу; я писал, я думал еще на немецком языке, но каждая мысль, которую я вынашивал, каждое желание, которое я чувствовал, принадлежало странам, которые встали на защиту свободы мира.

Всякая другая связь, все бывшее в прошлом было разбито и развеяно, и я знал, что и после этой войны снова придется начинать все сначала. Ибо самая священная задача, которой я всей силой своей убежденности служил в течение сорока лет – мирное единение Европы, – оказалась неразрешимой. То, чего я страшился больше, чем собственной смерти, – война всех против всех была развязана вторично. И тот, кто целую жизнь страстно стремился к духовному и человеческому единению, ощутил себя в этот час, как никакой другой требовавший несокрушимого единства, из-за этой неожиданной изолированности бесполезным и одиноким как никогда в своей жизни.

* * *

1939. Цвейг подает прошение об английском гражданстве. Издан его роман «Нетерпение сердца».

1940. Последний раз в Париже. Цвейг выступает в театре с речью о «вчерашней Вене» и по радио с обращением «к тем, кто вынужден молчать». Поездка в США и страны Южной Америки. В ноябре в Рио-де-Жанейро – работа над книгой о Бразилии.

1941. Переезд в США. Работа над книгой воспоминаний «Вчерашний мир». Переселение в Цетрополис – городок в Бразилии. Написана «Шахматная новелла» – последнее произведение Цвейга.

1942, 22 февраля. Стефан Цвейг и его жена Лотта уходят из жизни, приняв снотворное.

* * *

Это несчастье случилось на следующий день после карнавала в Рио-де-Жанейро. В тот день Стефан Цвейг и Лотта еще раз приехали в город, чтобы посетить адвоката и оформить новое завещание, согласно которому семья Лотты получала определенную часть наследства. Для общественности Цвейг оставил другое завещание – «ДЕКЛАРАЦИЮ».

«Прежде чем я по доброй воле и в здравом уме уйду из жизни, хочу выполнить последнюю обязанность – сердечно поблагодарить эту замечательную страну Бразилию, которая оказала мне радушный прием и предоставила для моей работы такие хорошие условия. С каждым днем я все больше и больше учился любить эту страну и нигде не смог бы так основательно заново перестроить свою жизнь, после того как мир моего языка стал потерянным для меня и моя духовная родина – Европа самоуничтожилась. И вот после 60-ти прожитых лет у меня появились особые силы, чтобы ещё раз все начать заново. Они были почти полностью исчерпаны за долгие годы скитаний вне Родины.

Итак, я считаю, лучше своевременно и честно закончить жизнь, для которой высшей ценностью на Земле являлась духовная работа, постоянная радость и личная свобода.

Я приветствую всех моих друзей. Может быть, они смогут после долгой ночи увидеть рассвет. Я же, более нетерпеливый, иду впереди них».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю