Текст книги "Последняя пристань"
Автор книги: Станислав Вторушин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
– Скажи мне, только правду, – попросил Евдоким, – когда было лучше: раньше, единоличником, или сейчас – в колхозе?
Спиридон глубоко затянулся табачным дымом и пристально посмотрел в глаза Евдокиму, словно хотел прочитать, с какой целью он задал этот вопрос. Выпустив дым, не произнес, а скорее обронил:
– Раз колхозы создают, значит в них должно быть лучше. – И, сделав паузу, добавил: – А Лукьяныча, старика-отшельника, который до тебя здесь жил, я знал хорошо. Чудной был старик, но добрый. Из всей скотины держал только собаку. Рыбу ловил, лис добывал, тем и кормился. Из его лис многие бабы и сейчас еще воротники носят. Я его спрашивал: не скучно жить одному? А он отвечал: когда скучно будет, в деревню приду. Однажды и вправду пришел, да тут же и помер. Остался ночевать в избе у Ефимова, тот всех к себе пускал. Полез вечером на печку, только поставил ногу на лавку, а его и повело в сторону. Упал на пол и был готов в одночасье. Легкая это была смерть! Ефимов его и похоронил. – Спиридон снова сделал паузу и, посмотрев на Евдокима, продолжил: – Это хорошо, что ты поселился в его избе. Теперь к тебе ездить буду. С хорошим человеком всегда есть о чем побеседовать.
Евдоким понял, что о колхозных делах Спиридон говорить не хочет. Видно, нелегко ему, да и, правду сказать, похоже, боится. Неужели везде так?
Он еще раз окинул взглядом берег реки, луг, за которым в дальней дали синели горы. Где-то в той стороне было его родное село Олениха. Интересно, какой хлеб поспевает сейчас там, подумал Евдоким. И сразу же перед глазами встало поле, шелест колосьев на легком ветерке и особый аромат пшеничного зерна, когда разотрешь колос на ладони и, отвеяв шелуху, попробуешь его на вкус. У Канунникова шевельнулось сердце, но не от жалости к себе, а к своей пашне. Ему показалось, что она должна быть заброшенной.
Спиридон докурил «козью ножку», поплевал на огонек и, резко поднявшись, сказал:
– Пора мне. Хмелю надо набрать, а то квашню ставить не на чем. Без хмеля баба домой не пустит. Здесь в забоке его черт-те сколько. Будешь в Луговом, заезжай.
Он попрощался и, рывком заскочив на телегу, понукнул коня. Обогнув небольшое озерко, лежащее метрах в трехстах от избушки, Спиридон вместе с телегой исчез в кустах тальника. Очевидно, там и рос хмель, о котором Канунников даже не знал.
Рассказ Шишкина посеял в душе Евдокима, и без того не находившего себе места, тревогу. Он долго сидел на крылечке и думал о том, почему же вдруг ни с того, ни с сего стали так безжалостно ломать деревенского мужика. Ведь жизнь только-только начала направляться. В каждом дворе появилась скотина. Хлебушек, слава Богу, два года подряд уродил. Мужик повеселел, поднял голову. Может, где-то и нужны колхозы, пусть организовывают. Но зачем всех загонять под один аршин, да еще так круто? Кто не хочет в колхоз – того в ссылку. Пашня от этого пустеет, скот мрет. Мое поле, поди, так и лежит не засеянное, заросшее сорной травой, подумал Евдоким. И у него снова шевельнулось сердце. Сколько труда вложил он в это поле, каким потом его полил! Он помнит его с тех пор, как помнит себя. И вот теперь это поле, считай, отняли. Будто лишили Родины. Какую выгоду имеет от этого власть, чего она хочет добиться этим от крестьянина?
У Евдокима стало так горько на душе, что он снова полез в карман за кисетом, скрутил самокрутку. Табак хоть немного, но успокаивает.
Изменилась после приезда Спиридона и Наталья. Однако тому была другая причина. Общительная по натуре, она тосковала по людям и от этого с каждым днем становилась все более нервной и раздражительной. Евдоким не отличался особой душевной чуткостью, но все же заметил, что с женой творится что-то неладное.
– В Луговое хоть бы съездить, что ли? – как-то сказала она.
Он промолчал. Несколько дней назад, разговаривая о своем будущем, они решили, что к избенке, так легко доставшейся им, надо прирубить просторные сени. Летом они могут служить кухней, зимой в них можно будет хранить съестные припасы. Лето перевалило на вторую половину, времени на постройку оставалось мало. Отвлекаться сейчас на какие-либо поездки не было возможности. Да и нужна ли вообще эта поездка в Луговое, что там увидит она, подумал Евдоким. Не дождавшись ответа, Наталья тяжело вздохнула, но продолжать разговор не стала.
На следующий день, взяв топор, Евдоким пошел на песчаную гриву, где рос сосняк. Выбрав пятнадцать наиболее подходящих деревьев и пометив их зарубками, он тут же начал заготовку. Срубить сосну оказалось делом нехитрым, труднее было привезти ее домой. Сырая лесина была невероятно тяжелой и ему кое-как удалось приподнять ее комель на передок телеги. Закрепив его веревкой, Евдоким, не торопя лошадь, осторожно повез дерево домой. Тащить его пришлось по лугу, в одном месте при переезде через небольшой ручей хлыст сорвался с передка.
Евдоким громко выругался и попытался сам, без помощи лошади, перетащить конец дерева на другую сторону ручья. Это оказалось не под силу. Пришлось распрягать лошадь и зацеплять хлыст вожжами. Потом, когда половина хлыста была на другой стороне ручья, снова укладывать его на передок телеги и уже затем везти дальше. Осилить все это мог только двужильный.
В этот день Евдоким привез с гривы две сосны. Наталья видела, что он еле держится на ногах, поэтому сказала:
– На сегодня хватит. Иди поешь и отдохни.
Он не послушал ее совета. Сначала распряг коня и, стреножив его, пустил пастись. Потом взял топор и начал ошкуривать привезенные домой лесины. До такого изнеможения, как в этот день, он работал только на своем поле во время пахоты.
Неделю заготавливал лес Евдоким. Еще неделя ушла у него на сруб. Сени получились добротные и просторные, по размеру они лишь немного уступали самой избе. И Евдокиму пришло в голову, что если разобрать внутреннюю стену и поставить на ее месте печь, его изба ничем не будет уступать многим деревенским домам. Но он понимал, что нынешним летом эту работу ему не осилить. Тем более, что в сенях надо было сделать еще потолок и крышу, вставить окно.
За стеклом он поехал в Луговое. Купил его на деньги, оставшиеся от прежней жизни. Было их немного и с каждым полтинником Евдоким расставался трудно. Даже на водку себе пожалел. Правда, в этот раз он привез Наталье два фунта сахару. Но это не обрадовало ее. Он все же общался с людьми, а она до сих пор жила здесь отшельницей. Однако отпустить ее в деревню одну он не решался, да и дел там у нее никаких не было. А вдвоем уехать нельзя, не на кого оставить корову.
– Вот управимся с сеном и дровами, тогда съездим, – сказал он, выкладывая на стол завернутый в холщовую тряпицу рафинад. – Без молока да без тепла зимой пропадем.
Срубив сени, Евдоким решил их не штукатурить пока не осядут, а сам принялся за сено. Покос начинался прямо за избой. Косили они вместе с Натальей. После каждого взмаха литовкой трава ложилась высоким, плотным валком, луг за спинами косарей становился чистым, словно подстриженным под машинку. Наталья старалась не отставать от мужа, но угнаться за ним было нелегко. Устав, она опиралась подмышкой на черенок литовки и, прищурившись от яркого солнца, смотрела, как Евдоким валит траву. У него был широкий размах, лезвие литовки прижималось к самой земле и трава, как подкошенное войско, с хрустом валилась на обнажившуюся стерню. Пройдя несколько шагов, он тоже останавливался и поворачивался к жене.
– Ты размах поменьше бери, – наставлял он, вытирая рукавом рубахи пот со лба. – Тогда легче будет.
И снова начинал махать литовкой, срезая траву под самый корень. Наталья несколько раз вздыхала, приноравливаясь к его ритму, и шла вслед за Евдокимом. Они косили почти с самого рассвета и до тех пор, пока солнце полностью не высушивало росу и над лугом не повисал звенящий полуденный зной. Тогда Евдоким подавал знак Наталье, откладывал в сторону обе литовки и они садились обедать.
Обедали прямо на покосе, хотя изба была рядом. Наталья приносила кринку молока и краюху хлеба, расстилала платок. Иногда она высыпала на него несколько неочищенных вареных картошек.
После полудня Наталья занималась домашними делами, а Евдоким садился в лодку проверять снасти. Рыба шла хорошо. Они вялили ее на вешалах прямо на берегу, а чтобы рыбу не засиживали мухи, разводили дымокур.
Однажды к берегу напротив избы пристала лодка с двумя мужиками. Мужики поднялись на яр и, увидев на сушилах язей, удивились:
– Всю жизнь рядом с рекой, а никогда этим добром не пользовались, – сказал один из них.
Мужики оказались жителями Омутянки, небольшого села, лежащего километрах в десяти вниз по течению Чалыша. Туда ездили хоронить бабку первые повстречавшиеся Евдокиму на этом берегу люди. Он и сейчас помнил их лица – молодых мужа с женой и мальчишку. У мальчишки были оттопыренные уши, облупленный нос и белесые, выцветшие на солнце редкие брови.
Мужики возвращались из Лугового, где договаривались об отводе покосов. Там, вроде, не отказали, но и окончательного согласия тоже не дали. Побоялись, что угодья потом могут явочным порядком отойти Омутянскому колхозу, у которого лугов было мало. Сегодня луговские обходились и без дальних покосов. Но председатель колхоза полагал, что поголовье скота в хозяйстве возрастет и тогда им без этих угодьев не обойтись.
Канунников угостил приезжих вяленой рыбой и она им очень понравилась. Очищенный от шкуры язь просвечивал насквозь. Когда его поворачивали к солнцу, можно было увидеть косточки хребта. С рыбы капал прозрачный тягучий жир. Приезжие ели и нахваливали. Потом один из них сказал:
– На покос бы такую. С квасом хороша будет.
– Я могу, – ответил Евдоким, подавшись вперед. – Только скажите сколько. Мне мука нужна.
Тут же на берегу и заключили сделку. Через несколько дней омутянские привезли ему куль муки. Не крупчатки, конечно, какая у него прежде не выводилась, но он и этой был рад. Пироги из крупчатки сами омутянские пекли только по праздникам. Канунников, не скупясь, отблагодарил их рыбой, и обе стороны остались довольны обменом. Покос длился долго и Евдоким заработал за это время еще два мешка муки.
Однажды в двух верстах от избы Канунников увидел семейство косуль: матку с двумя детенышами. Через некоторое время на этом месте он встретил их снова. Значит, и здесь не останусь без мяса, подумал он. Наверняка где-то рядом бродит рогач и еще несколько таких же семеек. И, придя домой, проверил свою берданку.
Рыба никогда не переводилась у него на столе. Выбор ее был богатым – от ерша до стерляди и осетра. Но однажды, уже по перволедью, добыча поразила и Евдокима. Проверяя самоловы, он почувствовал, что зацепил крупную рыбу. Сначала подумал, что это налим. Но тот никогда не сопротивлялся с такой силой. Эта же яростно металась подо льдом, уходила в глубину, утаскивая за собой поводок и все больше опутываясь крючками. Канунников ждал, когда она обессилит. Потом подцепил ее багром и, кряхтя и напрягаясь от натуги, вытащил из лунки. Рыбина оказалась пудовым тайменем.
– Смотри-ка, мать, кого я добыл, – сказал он Наталье, втаскивая тайменя в избу. – Из Оленихи привет нам принес.
Таймени водились в верховьях Чалыша. В нижнем течении их не было. Во всяком случае за все лето ни одного из них Канунникову поймать не удалось. А теперь оказалось, что на зиму они спускаются в низовья.
Наталья смотрела на тайменя и глаза ее затуманились влагой.
В Оленихе мужики охотились на тайменей осенними ночами с лучиной и острогой. Иногда выезжал на такую охоту и Евдоким. Сколько веселья было, когда рыбаки возвращались домой с добычей! На следующий день они обязательно собирались вместе в чьем-нибудь доме и обмывали улов. Собственно, для этого и организовывалась рыбалка. Бабы не возражали потому, что лучили рыбу после уборки хлеба, и срочных работ в деревне уже не было. Наоборот, для таких пирушек они пекли мужьям рыбные пироги. Пусть потешатся, без потехи мужик, что изнуренный работой вол.
В последнее время Наталья все чаще ощущала нужду в женском общении. Она ждала ребенка. Живот ее с каждым днем округлялся все больше и однажды, услышав толчок под самым сердцем, она испугалась. Не за себя, а за того, кто еще не появился на свет. Вдруг ему там плохо? Но посоветоваться, просто поговорить на эту тему ей было не с кем. Как ни странно, она и Евдокима-то видела все больше по ночам. Он или пропадал на рыбалке, или хлопотал по хозяйству.
В тот день, когда она почувствовала близость родов, ей стало особенно страшно. Она села на кровати, свесив босые ноги, и заплакала.
– Помру я, Евдоким. Хоть бы съездил в село, бабку привез, – сказала она, всхлипывая и шмыгая носом.
Он поднял на нее глаза. Наталья была бледной, с большими темными кругами под глазами. За окнами свистел буран, белая мгла заволокла всю землю. Буран шел вторые сутки. Снег стал рыхлым и одолеть двенадцать верст до Лугового было делом нешуточным. К тому же, кроме Спиридона Шишкина, Канунников никого там не знал.
– Кто со мной в такую падеру поедет? – с сомнением произнес он и посмотрел на Наталью.
Зрачки ее глаз расширились, лицо побледнело еще больше. Евдоким понял, что она страшно боится родов. А испуг, как известно, отнимает последние силы. Он натаскал в избу дров, подбросил их в печку. Надел валенки, взял в руки тулуп.
– Ты уж потерпи до меня, – сказал он как можно ласковее. – Если ручей не перемело, обернусь засветло.
В Луговое он добрался лишь к вечеру. К дому Шишкина взмыленная лошадь дотащилась из последних сил. Евдоким постучал ногой в ворота. Во дворе залаяла собака. Поеживаясь от летящего снега, из дома вышел Спиридон. Узнав в человеке, похожем на белое привидение Евдокима, он удивился.
– Беда случилась? – стараясь перекричать буран, спросил Шишкин.
– Беда, – ответил Евдоким.
Спиридон открыл ворота, помог завести лошадь во двор. Евдоким распряг ее, кинул из саней охапку сена.
– Жена рожать собралась, бабку надо, – сказал он, стянув шапку и отряхивая ее о колено.
– Ну дела, – покачал головой Спиридон.
В доме Шишкина было жарко. Евдоким снял тулуп, бросил его у порога. Сел на лавку рядом с печью, с наслаждением вытянул ноги, огляделся. Дом Шишкина совсем не походил на его избу. Он был уютным, обжитым, все казалось в нем обстоятельным, сделанным надолго. В углу, над чисто выскобленным столом, висели три иконы. Спиридон, видать, был смелым человеком потому, что поклонение Богу ныне сурово осуждалось.
И еще подумалось Евдокиму: в доме большое влияние имеют женщины, они всегда набожнее мужчин.
Окна дома были задернуты выцветшими, но чистенькими занавесками. У кровати на полу лежала самотканая дорожка. Такую же дорожку через открытую дверь Евдоким увидел и во второй комнате. Все это у меня уже было, подумал он и перевел взгляд на жену Спиридона, невысокую, еще молодую женщину, собиравшую на стол.
– Мне о вас Спиря говорил, – вместо приветствия сказала она. – Мы в те места иногда за хмелем ездим. Красиво там.
В избу, хлопнув дверью, вошел Спиридон.
– Вот тебе и марток, надевай побольше порток, – произнес он и передернулся, словно сбрасывал с себя холод.
Он покрутился на месте, вопросительно посмотрел на жену и снова исчез за дверью. Вернулся оттуда с бутылкой самогонки, заткнутой тряпочкой.
– Жучат нас, каторгу из-за ее, проклятой, примать приходится, а все одно пьем, – произнес Спиридон, глядя на бутылку, и виновато развел руками. – Садись.
Канунников подсел к столу. Еда была небогатой, но и не такой, как у них с Натальей. Рядом с горячей картошкой в мундирах на столе лежали соленые огурцы и пироги с капустой. На отдельной тарелке тонкими ломтиками было нарезано сало. Спиридон налил в кружки самогонки, поднял свою и произнес:
– С наследником тебя. Может, парень будет, у меня вон три девки. – И добавил, повернувшись к жене: – Жена у него рожать собралась. За повитухой приехал.
На лавке, под иконами, сидела бабка, мать Спиридона. Она посмотрела на сына и перекрестилась.
– Антихристы вы. Там человеку худо, а они пить собрались.
– Грех не выпить после такой дороги, мать, – ответил Спиридон. – На улице-то что творится. Жуть да и только.
Канунников давно не пил и хмель сразу ударил ему в голову. По всему телу прокатилось расслабляющее тепло. Сразу захотелось вот так непринужденно посидеть за столом, поговорить со Спиридоном, послушать женщин. Но надо было торопиться, тревога не отпускала душу. Дома ждала Наталья. Случись что, ни одна душа не придет ей на помощь. Евдоким хотел посоветоваться с женщинами о бабке, которую еще предстояло уговорить ехать, но Спиридон опередил его. Подняв второй раз кружку, он сказал:
– А ты, мать, собиралась бы. Моих приняла и его, поди, примешь.
Евдоким настороженно посмотрел на нее. Но, против ожидания, старуха не заставила себя уговаривать. Спросила только, сильно ли убродно ехать?
– Убродно, мать, – откровенно ответил Евдоким. – Шибко убродно. Но раз сюда добрался, значит и обратно доедем.
Бабка сходила в сени, принесла несколько мешочков с сушеной травой. Заглянула в каждый, выбрала нужную и завернула ее в чистый лоскут.
– У вас-то, поди, нет ничего, – сказала она, глядя на Евдокима. – А ну как кровь придется останавливать?
Евдоким понурил голову, о таких вещах он никогда не думал. Болеть до сих пор не приходилось, поэтому лекарством не запасался.
Пока бабка собиралась в дорогу, Шишкин уже запряг Евдокимова коня, бросил в сани охапку свежего сена.
– Дивлюсь я, – сказал он Канунникову, – какая холера заставляет тя жить на берегу. Иди к нам, мы те в Луговом хороший дом дадим. У нас их пустует много.
– С чего пустует-то? – насторожившись, спросил Евдоким.
– Кого раскулачили, кого в тюрьму посадили, кто сам сбежал, вот и пустует. Время нонче крутое до невозможности. – Он оглянулся по сторонам и, нагнувшись к уху Евдокима, шепотом произнес: – У нас позавчерась чуть председателя не забрали. Пытался за конюха заступиться.
– Опять сап? – спросил Евдоким.
– Нет. Кобыла при родах пала.
– Чего же ты меня зовешь?
– Мы живем хоть и в боязни, да все вместе. А ты там совсем один.
– Поживем, увидим, чья правда верней, – ответил Евдоким и обратился к бабке: – Ты, мать, получше в тулуп закутывайся. Иначе замерзнешь, а мне тебя надо привезти живую.
Бабка залезла в сани, улеглась на одну полу тулупа и накрылась второй.
– За матерью через неделю приеду сам, – сказал Спиридон и протянул Евдокиму руку на прощанье.
Спиридон приехал не через неделю, как обещал, а через полторы. Наталья немного недомогала и помощь старой женщины была ей лучше всяких лекарств. Спиридон открыл дверь, когда бабка купала ребенка. Рядом стояли Евдоким и Наталья с холщовой простынкой в руках. Наталья болезненно улыбалась. Спиридон обратил внимание на ее бледное, без единой кровинки лицо. Но удивило его не это, а скрытая и глубокая перемена, случившаяся с Натальей. Черты ее лица стали отточенными и в то же время более мягкими. Оно светилось нежностью и особой внутренней красотой. Спиридону показалось, что за своей женой после родов он этого не замечал.
Канунников обрадовался гостю.
– А ведь точно сын, – засмеялся он, глядя на Спиридона. – Как ты и говорил. Мишкой нарекли.
Пока Шишкин раздевался, Евдоким выскочил из избы, принес соленой осетрины. Наталья поставила на стол чашку с грибами – в осиннике недалеко от дома осенью было много груздей. Канунниковым хотелось встретить гостя как можно лучше.
– Как дома-то? – спросила Спиридона мать. – Я уже давно сбиралась сама уехать, да они не отпускают. Трудно молодым без старухи.
– Дома-то ничего, а вот в колхозе худо, – ответил Спиридон, вешая шубу на крючок у двери. Обвел взглядом стол и, достав из кармана шубы бутылку самогона, протянул ее Евдокиму. – Знаю, что у тебя нету, а новую жизнь обмыть требуется.
– За сына выпить всем надо, – обрадовался подарку Евдоким. – А тебе, мать, от нас особое спасибо. Уж не знаю, чем и отблагодарить.
Евдоким разлил самогон по кружкам, одну из них пододвинул бабке. Та едва притронулась губами к ее краю и поставила кружку на стол. Спиридон залпом опрокинул самогонку в рот и взял в руки большой кусок осетрины. Но ел нехотя, медленно двигая челюстями, и все время смотрел в окно отсутствующим взглядом. Его поведение показалось Евдокиму подозрительным. Но задавать вопросов он не стал, ждал, когда Шишкин расскажет обо всем сам.
Спиридон не заставил себя долго ждать.
– Хлеб у нас сгорел, – тяжело произнес он и опустил голову.
– Как сгорел? – не понял Евдоким.
– Дочиста. Вместе с амбаром.
– Что же теперь будет-то? – запричитала бабка. – Вся деревня по миру пойдет. Ведь нам и сеять неча. Всю пшеницу смололи.
Только теперь до Канунникова дошла вся серьезность случившегося. Если сгорит крестьянский двор – горе большое, но оно касается одной семьи. А когда погибнет колхозный амбар – это уже беда всей деревни. Через два месяца начнется посевная, а где взять семена, никто не знает.
– Господи, да как же это стряслось-то? – всплеснув руками, спросила бабка. Услышав о несчастье, она сразу почернела лицом.
– Если бы и знал кто как, все равно ничего не поправишь, – ответил Спиридон. – Полыхнул враз амбар, будто солнце посередь ночи взошло. Пока народ выскочил, сообразил в чем дело, от него уже ничего не осталось.
Праздничное настроение исчезло. В избе воцарилась давящая тишина.
– Не будет никакого толка из коллективизации, – нарушил молчание Евдоким. – Свой двор всегда надежнее.
– Чего об этом говорить, – угрюмо заметил Спиридон. – Дело сделано, назад пути нету.
Застолья не получилось. Отодвинув кружку с недопитой самогонкой, Шишкин поднялся из-за стола и засобирался домой. Все еще причитающая его мать уже натягивала на себя теплую одежду. Евдоким дал им на дорогу рыбы, помог бабке сесть в сани, а потом долго смотрел вслед отъезжающему возку.
3
Через два дня к Канунникову пожаловал председатель луговского колхоза Зиновьев. Евдоким однажды видел его, когда приезжал в деревню за стеклом.
– Решил посмотреть, как живет единоличник, – вместо приветствия произнес Зиновьев, слезая с саней.
Евдоким, отгребавший деревянной лопатой снег от крыльца, выпрямился, бросил на председателя быстрый взгляд. Ночью валил снег, а сейчас выглянуло солнце и ударил легкий морозец. Морда председателева коня обросла куржаком и, когда он моргал, с длинных конских ресниц сыпалась изморозь. У Зиновьева раскраснелось лицо, на коротких усах тоже виднелся куржак. «Не обидел председателя Бог здоровьем», – подумал Евдоким, глядя на крепкую фигуру Зиновьева, широко расставившего ноги в добротных, выше колен, белых валенках. Зиновьев, не скрывая удивления, рассматривал прирубленные к избушке новые сени.
– Заходи, посмотри, – Евдоким показал рукой на дверь.
Председатель шагнул на крыльцо, а Евдоким, глядя ему в спину, думал и никак не мог сообразить, какая нужда ни свет, ни заря погнала Зиновьева за двенадцать верст по убродному снегу на чалышский берег. Посмотреть, как живет единоличник, это только отговорка. Причина была другой, более серьезной.
Зиновьев переступил порог, поздоровался с Натальей, обвел взглядом избу.
– Сын, дочь? – спросил он, кивнув на запеленатого ребенка, лежавшего на кровати и с удивлением смотревшего на незнакомого человека.
– Сын, – ответила Наталья.
– Тоже в колхоз вступать не будет? – Зиновьев снял шапку и начал расстегивать полушубок.
– Не знаю, ему еще надо вырасти, – ответила Наталья и улыбнулась, глядя на сына.
Хозяйка дома сразу понравилась Зиновьеву. Она смотрела на него открыто, даже с вызовом, нарочито подчеркивая свою самостоятельность. И Зиновьев подумал, что будь у нее другой характер, она не смогла бы долго выдержать здесь. И еще ему бросилась в глаза ухоженность жилища. В избе было довольно уютно. Даже неровный пол, сделанный из самодельных неструганных досок, блестел чистотой. На столе, у печки – прибрано. Везде видна заботливая женская рука. «Жизнь неистребима, – думал Зиновьев. – Человек быстро приспосабливается к любым условиям».
Зиновьев пристально посмотрел Наталье в глаза. Она опустила голову, кончиками пальцев одернула кофту. Потом подошла к сыну и, повернувшись лицом к гостю, сказала:
– Вы шубу-то вешайте. Там возле двери крючок. – Бросила взгляд на Евдокима и спросила: – Может, чаю с дороги выпьете? На улице-то зябко.
– Чай всегда к месту, – ответил Зиновьев и, повесив шубу, сел к столу. – У вас, говорят, и рыбка есть?
– Ловим помаленьку, – скромно заметил Евдоким и вышел в сени за рыбой.
Он принес вяленого язя и кусок соленого осетра. Зиновьев принялся сначала за вяленую рыбу. Пока он чистил ее, Наталья навела чай, благо печь была истоплена и кипяток имелся. Заваривала она его листом смородины и сушеной малиной.
– Сахару только нету, не обессудьте, – сказала она.
– Я тоже не всегда с сахаром пью, – ответил гость и обратился к Евдокиму: – А ты чего стоишь? Садись. Неловко как-то. Гость чай пьет, а хозяин рядом стоит.
Евдоким сел. Наталья устроилась на кровати рядом с сыном. Их обоих разбирало любопытство. Они ждали, что скажет председатель, но он не торопился начинать разговор.
Попробовав язя, Зиновьев принялся за осетра. Ел он не торопясь, то и дело прихлебывая из кружки чай. Потом отодвинулся от стола и заметил:
– Неплохо единоличник живет. Так ты скоро не только против коллективизации, но и против советской власти агитировать народ начнешь.
– Какой я агитатор, – обиделся Канунников и развел руками. – Расписаться и то как следует не могу.
– А тут и расписываться не надо, – заявил Зиновьев. – Прав тот, у кого больше на столе. Сейчас больше у тебя.
– Но ежели единоличник лучше живет, зачем тогда ему колхоз? – возразил Евдоким. – Человек завсегда стремится к лучшему.
– Это ты правильно заметил. И колхозы создали для того, чтобы людям лучше было. Пока не все получается, но то, что будем жить лучше тебя, сомнений нет.
– Вот когда будете, тогда и я в колхоз вступлю.
– Тогда мы тебя не примем, – нахмурил брови Зиновьев. – Знаешь поговорку: «На чужой каравай рот не разевай!» Чтобы создать добро, нужно поработать.
Зиновьев играл из себя бодрячка, а у самого скребли на душе кошки. Дела шли хуже некуда. Беда была не только в пожаре, он лишь усугубил ее. Зиновьев словно попал в заколдованный круг и не знал, как оттуда выбраться. Началось все уже с самой организации колхоза.
Зиновьева прислали в Луговое из района, где он работал в земельном отделе райисполкома. Решение об этом было для него крайне неожиданным.
Еще несколько месяцев назад о немедленной всеобщей коллективизации не было и речи. Она началась после приезда Сталина в Сибирь. Вождя сильно напугало невыполнение плана по хлебозаготовкам. Крестьяне не хотели сдавать зерно по ценам, установленным государством.
В середине января Сталин выехал в Сибирь. 18 января он провел заседание Сибирского крайкома ВКП(б) совместно с представителями заготовительных организаций в Новосибирске. Через четыре дня Сталин выступил на совещании, посвященном выполнению плана хлебозаготовок в Барнауле. А 23 января произнес речь на заседании Рубцовского окружного комитета ВКП(б), в которой тоже говорил о хлебозаготовках. Все его речи сводились к трем основным пунктам.
Во-первых, любой ценой не только выполнить, но и перевыполнить план хлебозаготовок. Во-вторых, широко и повсеместно применять против кулаков статью 107 Уголовного кодекса РСФСР, предусматривавшую уголовное наказание за отказ сдавать хлеб государству по установленным ценам и его полную конфискацию. Откуда Сталин взял, что в каждом кулацком хозяйстве упрятано по 50–60 тысяч пудов хлеба, никто не мог понять. Все провалы со сдачей он объяснял тем, что прокуроры и судьи живут на квартирах у кулаков и поэтому прикрывают их. «Что касается ваших прокурорских и судебных властей, то всех негодных снять с постов и заменить честными, добросовестными советскими людьми. Вы увидите скоро, что эти меры дадут великолепные результаты и вам удастся не только выполнить, но и перевыполнить план хлебозаготовок».
Но, говорил Сталин, этим дело не исчерпывается. Гарантии того, что со стороны кулаков не повторится хлебный саботаж, нет. Чтобы избежать этого, необходимо развернуть строительство колхозов и совхозов. И это был третий, и главный, пункт его программы решения хлебного вопроса. После отъезда Сталина и началась массовая коллективизация крестьян. Зиновьев сам принимал в ней участие.
Обычно людей не спрашивали, хотят они вступать в колхоз или нет. За несколько дней их предупреждали о том, что в деревне будет собрание. Его проводили районные уполномоченные, иногда вместе с сотрудниками ГПУ. На собрании записывали желающих вступить в колхоз. Тех, кто не вступал, считали кулаками или подкулачниками. Их раскулачивали и ссылали.
«Была ли в этом жестокость?» – часто задавал себе вопрос Зиновьев. И сам же отвечал: конечно, была. Но без нее не может обойтись ни одна революция. И если светлое будущее, за которое уже положено столько человеческих жизней, требует новых жертв, на них надо идти, не задумываясь. Тем более, что Сталин дал точные указания в отношении того, какую политику проводить в деревне. Вскоре после возвращения из Сибири на объединенном пленуме ЦК и ЦКК в апреле того же 1928 года он сказал: «Кто думает вести в деревне такую политику, которая всем нравится, и богатым и бедным, тот не марксист, а дурак, ибо такой политики не существует в природе». А в начале 1929 года на объединенном заседании Политбюро ЦК и Президиума ЦКК, где он давал отпор группе Бухарина и правому уклону в партии, заявил: «Кулак есть заклятый враг трудящихся, заклятый враг нашего строя».
Сразу же после этого выступления в райкоме партии и райисполкоме прошло совещание, на котором решали, кого считать кулаком. Мнение было единодушным: того, кто не хочет вступать в колхоз. Зиновьев участвовал в этом совещании и его позиция не отличалась от остальных. Но одно дело, когда речь идет о кулаке, как об отвлеченном понятии, и совсем другое, когда это касается конкретного человека, смотрящего тебе прямо в глаза. Один такой взгляд Зиновьев, наверное, не забудет до конца жизни. И случилось это в Луговом уже в пору его председательства.
Луговое оказалось одним из последних сел, не охваченных коллективизацией. И когда председатель райисполкома, вызвав к себе Зиновьева, спросил, почему в деревне еще не создан колхоз, тот ответил:
– Не можем найти председателя.
– Вот ты туда и езжай председателем, – заявил глава районной народной власти. – Портить сводку темпов коллективизации я не позволю никому. – И, уже смягчившись, добавил: – Деревня там хорошая, наладишь дело, вернешься в район.








