Текст книги "Семейный экипаж"
Автор книги: Станислав Романовский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Глава четвёртая
ВЕЛИКОЕ ДВИЖЕНИЕ
Сидя на вершине пятисотлетней лиственницы, орёл-могильник слышит, как из её корней, припадающих к родникам тысячелетий, проталкиваются и текут светлые соки жизни – по стволу, по ветвям, по малым веточкам, и жажда жизни охватывает его, как приступ радости. Он громко хлопает крыльями, так что они роняют перья, и, озирая окрестности, видит, что в степи затевается Великое Движение.
Оно было и прежде, на заре его юности, когда снимались с якорей, казалось, целые материки: катились тьмы кибиток, покрытых пахучими кошмами; осторожно, словно с завязанными глазами, ступали степенные верблюды; и тьмы и тьмы всадников в бронзовых сёдлах сходились в сражениях. После сражений оставалась дочерна вытоптанная земля, выстланная телами убитых воинов, и тогда хищные птицы и шакалы отъедались так, что не могли ни летать, пи ходить, а только сидели и грузно отпрыгивали или отползали в сторону, когда, отыскивая сына, мужа или брата, по нолю ходили скорбные женщины и заглядывали в лица воинов:
«Он?..»
Очнувшись от воспоминаний, на склоне лет орёл видит новое Великое Движение, куда более протяжное, чем прежде.
По грудь в колосьях, куда ни взгляни, плывут красные железные кони, грохочущие от страсти, и выстилают степь телами поверженной пшеницы.
Что она им сделала?
Старый орёл слетает с лиственницы. Он поднимается всё выше и выше, туда, где воздух прохладнее и звонче, чтобы увидеть, где нынче кончается Великое Движение. Ведь в былые времена любая битва была обозрима. Надо только подняться как можно выше, и ты увидишь: посреди мира мечется битва, а по краям его стелется млечная степь.
А сейчас?
Внизу повсюду плывут красные кони, и несть им числа и предела. А если с отдыхом полететь в один конец, столько хватит сил?
Где он – очерченный предел Великого Движения?
Орёл не знает, что оно размахнулось от одного солёного океана до другого, и не одолеть ему эти просторы. Орёл ещё не постиг, что на этой земле выстрадано самое прекрасное, чего достиг человек за нелёгкую историю свою, – сотворение Жизни, сотворение Хлеба.
Ночью Великое Движение не затихает. В темноте храпят железные кони. Светятся их огненные очи, гаснут и опять светятся ярче прежнего. Мучимый стариковской бессонницей, орёл срывается с лиственницы и поднимается к звёздам, что осыпали небо от росистых хлебов, не тронутых сталью, до вершины небесного купола. Звёзды приближаются, крупнеют и перестают моргать. А внизу, теперь уже беззвучные, мигают и переливаются тьмы земных звёзд.
Это идёт Великое Движение, и красные кони, светом очей своих освещая путь, выстилают степь ворохами хлеба.
Звёздное небо и звёздная земля смыкаются, как створки раковины. Орёл-могильник парит между ними, и холодный огонь касается его крыльев.
«Прежде в ночи горело множество костров, – вспоминает он. – Только я не помню, чтобы верхние огни смыкались с нижними».
Он находит лиственницу и сидит нахохлившись, пока золотая звенящая корона солнца не поднимается над степью, над Великим Движением, и, осиянные ею, окутанные хлебной горячей пылью, по дорогам бегут голубые тяжеловозы. Они с краями полны крупным, как золотые яйца, снесённые Жар-птицей, зерном пшеницы. Их бег плавен: они боятся обронить хотя бы одно зёрнышко, и в беге этом есть нечто от возвращения орлицы к родному гнезду – с добычей, не с пустом, в пору орлиной молодости.
Орёл-могильник провожает голубых коней взглядом, а иногда летит за ними, сопровождая до скально-серого огромного зернохранилища, на вершине которого в иную погоду отдыхают облака, ибо пет других вершин в этой ровной, как глинобитный пол, степи.
Он летит и слышит храп железных коней и людские голоса:
– Рыба – вода. Ягода – трава. А хлеб всему голова!
– Как это писали в старинных книгах? «Если зерно пшеничное, упав в землю, не умрёт, то останется одно. А если умрёт, то принесёт много зёрен!»
– Богатый нынче урожай, что там говорить!
– Убрать бы вовремя.
– Стараемся!
– И мы, и дети наши.
– Что же, на жатве ни один серп лишним не бывает.
Старый орёл тяжело опускается на пшеничный валок и поводит головой в серебряной шапочке.
«Раньше сталью поражали воинов. А теперь сталью срезают стебли. Чего люди находят в них? – думает старый орёл. – Стало быть, находят нечто, неведомое мне. Люди никогда ничего не делают зря. Кто-кто, а я-то это знаю».
Крючковатым клювом, истёртым до воскового блеска, орёл-могильник ворошит пшеничные стебли под ногами. Подсыхающий валок хлеба не сопрелой пышен и благоуханен, и ноздри орла ощущают сухую, благодатную прохладу между землёй и стеблями, где идёт еле уловимый желанный ток воздуха… Раскрыв клюв, орёл жадно ловит этот ток и неохотно взлетает, слыша близкий грохот красного копя.
На крупе коня в кибитке, прозрачной, как кокон, орёл-могильник видит женщину в рубахе, белой от соли. А рядом с ней – маленький мальчик, тот самый, с которым они когда-то беседовали на такыре.
У этого мальчика в чёрных глазах живёт и никогда не умрёт таинственная мудрая Душа.
Плавно набирая высоту, орёл с приязнью глядит в эту Душу.
Мальчик машет ему рукой и кричит невыспавшимся голосом:
– Не узнал?.. Здравствуй, приятель!
Глава пятая
ПРОБУЖДЕНИЕ
В субботу на воскресенье мама взяла Нурлана на полевой стан, а сама уехала на комбайне убирать хлеб, пообещав вернуться засветло.
Мальчик обошёл стан и его окрестности: кирпичное здание, где в спальне, как в поезде, койки в два этажа, где жаром пышет кухня, а в столовой повариха Алевтина трижды кормила его. Он навестил артезианский колодец в акациях и баньку-землянку на берегу реки, где на выстывших половицах прыгала лягушка.
Что ещё?
Стан обступили некошеные хлеба, ещё бронзовато-зелёные, и каждый колос, гранёный и неподвижный, окутан туманцем, словно дыханьем своим.
В безветрии слышен негромкий свист:
«Фью… Фью…»
Нурлан идёт на него. У грядки свежевырытой рыжей земли столбиком стоит суслик и, прижав лапы к песочному брюху, смотрит на солнце.
В круглых выпуклых глазах суслика – тихое изумление, и от изумления он издаёт зябкий свист:
«Фью… Фью…»
Нурлан смотрит на солнце и тоже удивляется ему. Какое оно нынче ярко-жёлтое, сплюснутое и по краям схваченное румянцем!
Нурлан бежит на берег реки – поближе разглядеть солнце и постараться задержать его закат.
Как?
Да уговорить его по-доброму. Пусть погостит до приезда мамы.
У кромки обрыва мальчик останавливается и замирает. Внизу лежит просторная вода в окружении камышей и тростников с серебряными бунчуками, и в эту воду, белую с червонными отсветами, загляделось солнышко, готовясь спуститься в камыши, как гладкая золотая утка, и свить из них гнездо.
Нурлан любуется солнышком, когда оно вьёт гнездо из камышинок и серых тучек, и забывает уговорить его остаться, пока не приехала мама. Над ним загораются звёзды, и самая большая из них светится голубым алмазом с отколотым краешком…
В степи сразу холодеет, и то тут, то там, то далеко, то близко гудят комбайны, и нежно пахнет пшеничной пылью.
Мама, наверное, приехала!
Нурлан бежит мимо артезианского колодца на перекрёстке дорог и останавливается. У обочины лежит белый, как камень, череп быка с одним рогом и глядит на мальчика глубокими глазницами.
Нурлан пятится, не разбирая дороги. бежит к стану и попадает в руки матери. Вся она пахнет хлебом, свежестью вечерней степи и, радуясь встрече, высоко подбрасывает сына, так что звёзды приближаются к глазам, сбегаются в пучок, а потом рассыпаются в разные стороны. Только одна – синий алмаз с неровными углышками – ныряет было в пшеницу, выныривает и утверждается на небосклоне.
– Солнышко ты моё! – говорит мама сыну и вдыхает его тепло. – Как я по тебе соскучилась! Ты ел?
– Я всё время ел!
Ему почему-то сразу хочется спать. Глаза слипаются, и мальчик, не сопротивляясь и не стыдясь, что всё видят взрослые мужчины, даёт маме взять его на руки, отнести на стан, раздеть и уложить на кровать. Рядом мама ставит термос и наказывает:
– Захочешь пить – пей. Отвар шиповника… Я у Алевтины буду ночевать. Спокойной ночи, сынок!
– Угу…
Утопая в прохладных простынях, Нурлан спит и не спит и слышит через дверь, как разговаривают за ужином комбайнеры. Мальчику чрезвычайно нравится раскатистый голос бригадира Ивана Пантелеевича Семибратова – средневекового рыцаря, который тогда на школьной сцене приветствовал королеву:
Шелка на дорогу: идёт Королева.
Victoria mea!
Сейчас он говорит другие, порой более загадочные слова:
– Этот Инкогнито из города так и не показывался?
Или:
– Ох, и не нравится мне барометр! Прыгает, как Брумель…
Слушая его голос, Нурлан с наслаждением думает о королеве и засыпает.
Среди ночи Нурлан просыпается, оттого что кто-то сильно кашляет во сне. По кашлю мальчик догадывается, что это – приезжий из города. Нурлан вспоминает большую фотографию, настолько большую, что она не помещается в домашнем альбоме и постоянно выскальзывает на пол.
На ней много народа – выпускников техникума, и лица очень похожи в ожидании птички, которая вот-вот выпорхнет из фотоаппарата. В верхнем ряду девочка с удивлённо вздернутой губой – это мама. Она как будто меньше других и мало походит па сегодняшнюю маму, но это всё-таки она, на веки вечные оставшаяся в третьем ряду. А рядом с ней – человек с волнистыми, укладкой, волосами и уверенным взглядом. Нурлан знает, что он сватался к маме и готов был ехать с пей на край света. Фамилия этого человека – Руденко. Сейчас он лежит на верхней койке, и его душит кашель.
Нурлан чувствует на себе чей-то взгляд. Это в окно заглядывает луна. У неё застывшая улыбка.
Кашель наверху утихает. С верхней койки безвольно свешивается большая волосатая рука.
И луна, и рука кажутся Нурлану очень страшными. Он хочет закричать «мама!», но кругом все дышат медленно, спокойно, без храпа, и, подлаживаясь под дыхание взрослых, человек засыпает.
Он просыпается в совершенной тишине. Все постели смяты и пусты.
В спальне никого пет. В окне несутся чёрные, как уголь, тучи, подсвеченные снизу угарным огнём.
Луна или пожар?
Из-за двери проникает узкий, как лезвие, луч света и доносятся голоса.
Покачиваясь ото сна, Нурлан идёт к лучу и видит в столовой за столом незнакомого человека в мокрой кожаной фуражке. Кто он, откуда, как его фамилия, Нурлан не знает. Перед ним бутылка бордового вина и два стакана.
– Алевтина, посиди со мной! – обращается незнакомец в пустое раздаточное окошко.
Оттуда слышится сердитый голос поварихи:
– Ты нынче не больно умный.
– Посиди – умный буду, – обещает незнакомец.
– Люди в ночь по тревоге пошли работать. Руденко – инженер… простуженный! – поехал хлеб убирать. Тоже из города… А ты пьёшь, как последний пьяница. Ты ещё ни одного зёрнышка не поднял! Знаешь, как тебя главный назвал?
– Как? – настораживается человек.
– Инкогнито. А я бы тебя ещё не так назвала!
Дальше Нурлан не слушает он видит термос, забытый у кровати. Мама в спешке забыла взять его на ночную жатву.
Термос с горячим отваром шиповника!
Один на двоих. Другого у них нет.
«Мамочка, ну что же это ты, а?»
Одевшись, Нурлан взваливает термос на плечо, словно снаряд, выходит в столовую и хочет тихонько проскользнуть мимо пьяного Инкогнито. Однако Инкогнито замечает его и, показывая пальцем па раздаточное окошко, спрашивает про повариху душевным шёпотом:
– Её Алей или Аней зовут?..
Не отвечая, Нурлан выбегает па волю. Ветром его больно толкает в грудь и едва не сбивает с пог. Он бежит в затишье, за торец здания, и, отдышавшись, прислушивается.
Глава шестая
БЕРЕГИНЯ
По степи с перекатным гулом катился ветер. При свете далёкой молнии мальчик увидел, что ветер несёт по воздуху сорванные колосья, пыль и полову. А пшеница мечется туда-сюда.
Вспышка молнии озарила раздорожье, череп быка с тёмными глазницами и одним рогом, и мальчик, не испугавшись, побежал по правой дороге и свернул на тропинку в хлебах, где, по его предчувствию, была мама.
Справа, как пароход в огнях, по грудь в пшенице плыла железная громадина. Мамин комбайн!
Напрямик бежать к машине нельзя, и не потому, что не пробиться Нурлану через пшеничную густель.
А потому, что грешно хлеб топтать.
Только в обход!
Тропинка вывела его на толоку – на землю, ископыченную пастьбой, – и, запнувшись о копытный след, Нурлан упал, не выпуская из рук термоса.
На шею повыше воротника рубахи упала большая холодная капля. Нурлан встал и, прихрамывая, пошёл по толоке на голос комбайна. А кругом падали редкие звучные капли… Случаются в степи такие вот странные дожди: в горячих токах воздуха летят ледяные капли, как из погреба, готовые вот-вот обернуться градом.
Тяжело ступая, Нурлан поднимался по склону, по которому струились белые ковыли. Полыхнула молния, и одновременно с ней грохнул гром, рассыпавшись на подгромовники. Сердце Нурлана не успело отмякнуть от страха, как близко от него разорвалась вторая молния и осветила каменную бабу-берегиню, её широкое лицо, узкие прорези глаз, крупные руки, покойно сложенные на животе.
Нурлану было жутковато и всё-таки отрадно смотреть на неё, словно он встретил в степи живую душу, а не камень. Мальчик подумал о том, что за многие сотни лет в изваяние не попадала ни одна молния и, стало быть, около берегини можно переждать грозу.
Нурлан ощупал всё ещё тёплый от дневного жара камень… Берегиня была несколько наклонена назад над луной, где скопились сухие стебли и листья. Мальчик забрался в эту лунку, как в гнёздышко, положил в головах термос и закрыл глаза.
Промокнуть он не успел. Настоящий дождь да с градом пошёл только сейчас. Градины прыгали вокруг, били, как пули но камню!.. Крошки льда и мелкие капли изредка кропили лицо мальчика. А там, в лунке, было тепло и сухо.
Град налетел и укатил куда-то. Сквозь зажмуренные веки Нурлан видел вспышки молний. Из края в край степи гремела гроза, а дождь падал всё реже и реже.
Из укрытия Нурлан подставил дождю открытую ладонь и долго ждал, когда в неё упадёт капля.
Выглянула луна, и в её свете влажно заблестели ковыли. С термосом, как с малым ребёнком на руках, Нурлан выбрался из укрытия.
Берегиня, вымытая чисто-начисто, загадочно улыбалась мокрым лицом, и в каменных ладонях её, как гроздь незрелого винограда, белели градины. Она обсыхала под слабым ветром, неожиданно тёплым, и смотрела куда-то поверх Нурлана.
Он уходил от неё, оскальзываясь на градинах, оглядывался и задерживался на берегине взглядом с благодарностью за приют от непогоды, пока она не пропала из глаз.
Под курганом Нурлан увидел комбайн, неподвижный, как дом, с выбитыми стёклами и без единого огня. Сердце его сжалось. На борту комбайна, как на борту боевого истребителя во время войны, были нарисованы пятиконечные звёзды: два ряда полных, а третий только начат.
Это был мамин комбайн.
А мамы не было.
Где она?
У нескошенной пшеницы, далековато от машины, Нурлан увидел человека, с головой накрывшегося мокрым плащом, и пошёл к нему.
Плащ открылся, и, как свет в окошке, Нурлан увидел прекрасное смуглое лицо матери, в каплях дождя, в шелушках от солнца, и тёмный огонь ее глаз под длинными ресницами. Вместе с термосом она втянула сына под плащ, пахнущий дождём, хлебом и солидолом, и, целуя в глаза и лоб, шептала:
– Мальчик мой!.. Мальчик мои маленький!.. Большой мой мужчина! Как ты нашёл меня? Зачем? Нельзя так в твои годы… Ты шёл ко мне, чтобы напоить меня горячим отваром? Нёс такую тяжесть?.. Спасибо!.. Только больше так не делай, ладно? Ты меня любишь? Ой, что я спрашиваю! Глупая. Любимый мой!.. Ты не боялся молний? Ты ещё маленький, поэтому не боялся. А мне казалось, что все они падают в меня!.. Я остановила комбайн, а сама бегом сюда. Я такая трусиха! Я боюсь грозы…
– Мама, грозы больше нет!
Она выглянула из-под плаща, выпрямилась, подставила небу лицо и, поёжившись, воскликнула:
– Свежо-то как!..
Вместе с сыном мама обошла комбайн и сказала с грустью:
– Я машину не успела от града отвернуть… У меня все стёкла выбило. Просо, конечно, побило. Овсам досталось. Они тоже – метёлочками… Пшеница устояла: она собраннее. Вот мы её и будем убирать!
Она достала железный шприц с маслом, легко скользнула под железное днище машины, чтобы смазать его. За ней скользнул Нурлан. Здесь было сухо. И в узком пространстве между стернёй и днищем загостился жаркий день. Отсюда комбайн представляется Нурлану сильным, добродушным, но беззащитным существом.
В степи сыро и холодно, а здесь, под машиной, хорошо, как в шалашике. Кругом дышит нива. Мальчику кажется, что он слышит, как, ни на миг не давая себе передышки, спеют хлеба: в земле пробираются их корешки, наверху шевелят усами колосья, потрескивают колосковые чешуи и зёрна с краями полны ярой животворящей силы!..
Мальчик с тихой радостью вдыхает живое маслянистое тепло машины вместе с запахом чернозёма, стерни, корневищ, всего того, чем пахнет земля в страдную пору. Ему хочется сказать комбайну, как доверчивому усталому слону, слова утешения.
– Нурлан, где ты? – слышит он высоко голос матери.
Мальчик вылезает на лунный свет, по железным ступеням, как матрос по трапу, вбегает в кабину, где прибирается мама. Она вынимает осколки стекла из железной рамы, а они сыплются и звенят.
А мама заметает их в жестяной совок и замирает с веником в руках.
Замирает и Нурлан.
Кто это?
В выбитом окне нарастает обвальный грохот, от которого дрожит земли. Светло-песчаное стадо сайгаков, осиянное луной, несётся мимо и видится ветром, обретшим очертании диких животных, или их душами.
Сайгаки – древние антилопы, современницы мамонта; у них рога – как лиры; носы – как хоботы; в лёгоньких копытах, которым сносу нет, говорят, есть дырочки для воздушного охлаждения, и в них свистит воздух. Но сейчас ничего этого разобрать нельзя, и они мчатся, как лучики к рассвету или туча стрел, предназначенных не для убийства, а для жизни. Сайгаки бегут по кругу, такому широкому, что Нурлан и мама не видят его, потрясённые зрелищем скорее полёта, чем бега.
Вольная стая степных антилоп, сотни сердечек, и каждое стучит по-своему, как бы ни были они похожи в немыслимо быстром беге. От кого бегут они? Кто с сотворения земли гонится за ними? А может, уже никто?..
Их появление и исчезновение восторгом отозвалось в душе Нурлана, и, понимая, что виновница этого дива – мама, что она позвала его в степь и благодаря ей он впервые в жизни увидел сайгаков, о которых много слышал, мальчик предлагает великодушно:
– Мама! А не выпить ли нам шиповника?
Не спуская глаз с поля, мама отвинчивает крышку термоса, зубами вынимает пробку, наливает в крышку дымящийся отвар и подаёт сыну.
– По старшинству! – кричит Нурлан и с великой радостью видит, как мама до дна осушает крышку и собирается опять её наполнить.
– По старшинству! – снова кричит Нурлан.
Но мама говорит озабоченно:
– Мотовило не крутится. Посмотри, что там у него, сынок.
Нурлан спешит выйти, но мама просит его:
– Погоди.
И подаёт крышку термоса, где в густом коричневом, как гречишный мёд, отваре плавает луна. Нурлан с наслаждением выпивает подряд две крышки и, отдуваясь, долго спускается по лестнице в поле.
В граблинах мотовила Нурлан видит большую чёрную корягу. Вся она переплетена стеблями пшеницы и стоит в них, как щука в водорослях.
Выволакивая корягу из мотовила, Нурлан говорит громко, чтобы слышала мама:
– Ах, какая рыбина попалась!
Коряга – холодная, скользкая, и мальчик вскрикивает, оттого что ему кажется, будто она шевелится.
Нурлан относит её подальше от комбайна, опускает на землю и наказывает:
– Лежи.
Когда он идёт к маме, то, не удержавшись, оборачивается. Толстоголовая чёрная коряга блестит в стерне и смотрит на Нурлана бугорками-сучочками. При лунном свете они видятся сонными и хитрыми, а корешки под ними похожи па сомовьи усы.
«Никак, щука сомом стала?» – про себя ахает Нурлан.
А вслух произносит грозно:
– Лежи. Лежи… Ничего!
Не оборачиваясь, прибавляет шагу и бегом поднимается в кабину.
Идёт-гудёт комбайн, как красный зубр, мотовилом подминает стебли пшеницы, на ходу, на плаву обмолачивает их, отрясает зёрна от соломы и половы, и в свете фар, словно золотой пчелиный рой, словно пчёлы при медосборе, брезжат пшеничные колосья. Взлетают, но далеко улетать не собираются и опускаются навстречу своей судьбе.
Птица с широкими крыльями долго не может выбраться из светового коридора, пока не догадывается свернуть в сторону, в мягкую хлебную мглу.
Нурлан крепко спит на коленях у матери.
Глава седьмая
ВЗРОСЛЫЙ РАЗГОВОР
В ночи за зерном приезжает дежурная автомашина и кузовом становится под шнек – красный железный рукав комбайна. Мать Нурлана выпрямляется, поправляет волосы и следит, как, шурша, течёт лунное окатное зерно.
Поток иссякает, но шофёр не спешит уезжать, спрашивает:
– У вас… град был тоже с голубиное яйцо?
– Да.
– У нас просо положило. Гектаров шестьдесят… Ты не простудишься, Галя?
– Нет.
– У тебя же все стёкла выбиты. Сквозняки ходят!.. Давай я починю. Нет, серьёзно! Или ты не боишься? А я обладаю редчайшей способностью при сорокаградусной жаре находить сквознячок и простужаться!.. Сегодня всю ночь кашлял. Сейчас отпустило… Почему ты молчишь?.. Ты всё-всё позабыла?
– Да.
– Всё-всё?.. Гм… На уборку меня не посылали. Оставляли в городе. А я ради тебя… чтобы только взглянуть на тебя!., приехал в эту степь. Меня она звала давно… Разве ты не помнишь, как мы смотрели в телескоп на звёзды?
В разбитое окно женщине видно, как через всё небо, теперь уже чистое, без туч, течёт Млечный Путь – великая, искрящаяся река с синими и чёрными омутами, со сверкающими островами и полуостровами, с пылающим звёздным стержнем. Река эта начинается из нескошенной пшеницы и, омыв всё небо, впадает в пшеницу же, и чем дальше смотришь на неё, тем видится она ближе. Имя её Млечный (Молочный) Путь – как и имя всей Галактики, переводимое с древнегреческого на русский «молоко», – очень родное, крестьянское. Млечный Путь начинается от земли, на которой пасутся коровы и кумысные кобылицы. На ней мать кормила грудью младенца, когда он был совсем маленький и не мог ходить.
– Тише, – просит женщина шофёра.
– Что?..
– Я говорю: тише. У меня на коленях спит сын.
– Можно мне взглянуть на него?..
Женщина отвечает не сразу:
– Взгляни.
Водитель, стараясь не греметь железом, на цыпочках поднимается в кабину и, задержав дыхание, долго-долго глядит на Нурлана. Мальчик дышит ровно: полные губы полуоткрыты; глаза зажмурены. Он спит так сладко, что, пожалуй, пет выше счастья, чем сидеть рядом и оберегать сон ребёнка.
– Насмотрелся? – спрашивает женщина. – А теперь иди.
Водитель говорит шёпотом:
– Он мог быть наш…
Женщина обрывает его, приложив палец к губам, тише, мол, и произносит тихо, раздельно и устало:
– Ты в чём-то меня винишь? В чём? Я любила тебя, а ты не замечал меня. Когда я заболела, ты пи разу по пришёл ко мне в больницу. Ты объяснил это тем, что стеснялся меня. Даже робел. Смешное объяснение, правда? Или грустное? Бывает, наверное, больных стесняются, да всё равно навещают. Жалеют! Жалеют… Потом ты признался мне в любви. Но было поздно: я полюбила другого. Он мой муж и отец моего ребёнка. Я никогда не разлюблю его.
– Ты говоришь это с вызовом…
– Не выдумывай, – мягко обрывает женщина. – Прошу тебя – иди.
– Сейчас.
Водитель задерживается взглядом на мальчике, покорно спускается по трапу, садится в кабину автомашины, говорит негромко, как бы сам себе:
– Поехал. – И прибавляет громче: – Тебе что-нибудь привезти, Галя?
– Ничего… Ничегошеньки!
– Гм… «Ничегошеньки»… Я всегда буду приезжать туда, где ты. Даже если состарюсь…
Женщина включает скорость, и комбайн, вздрогнув, как спросонок, принимается за работу – та-та-та…
Нурлан не просыпается, а только говорит во сне нечто невнятное. Мама наклоняется к нему.
Некоторое время автомашина на малом ходу идёт рядом с комбайном, а потом сворачивает к дороге и, набирая скорость, скрывается из виду.
«Что было, то прошло, – мысленно говорит себе мать Нурлана. – Я люблю мужа и сына и буду любить их всегда.
Скоро из армии придёт мой муж, и мне будет не стыдно посмотреть ему в глаза. Я так соскучилась по нему. До слёз соскучилась!»
Женщина поворачивает к себе зеркальце в кабине, близко видит своё отражение, любуется им, пальцами убирает слёзы и опять любуется. Роговым гребнем, что достался ей от прабабушки, купленным в прошлом веке у коробейника, она расчёсывает волосы. Мягкие, струистые, они тихо потрескивают, как на огне…