Текст книги "Возвращение Амура"
Автор книги: Станислав Федотов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Банька у меня – по-белому, – говорил между тем Никита Федорович, помогая гостю подняться на первый полок. – Это значит: дым от каменки уходит на улицу не через дыру в потолке, а в трубу, и копоти в парной нету. Поэтому вы, голубчик, можете спокойно на полок ложиться – не замажетесь…
Куда там ложиться! Анри попробовал для начала присесть и тут же подпрыгнул, ругаясь по-французски: ему показалось, что он сел голым задом прямо на раскаленную печку. Зятья Никиты Федоровича не смогли удержаться от смеха, за что тесть незлобиво погрозил им кулаком.
– Э-э, голубчик, так не годится – не зная броду, соваться в воду. У вашего брата европейского жопки нежные, как у бабы, – могут ненароком и волдыри вскочить. Мы-то, мужики, народ привычный… Ну-ка, Андрейша, – кивнул он младшему зятю, – принеси из предбанника поджопничек, только ополосни его в кадке.
Андрейша принес белую дощечку, окунул ее в воду, налитую до краев в стоявшую в углу большую бочку, и Анри с облегчением умостился на живительной прохладе мокрого дерева – с краю полка, подальше от жерла печи. К воздуху он уже придышался и теперь с интересом наблюдал, что будет дальше.
А дальше, по его последующему мнению, началось нечто ужасное.
Алексей большим ковшом зачерпнул воды и окатил верхний полок. Никита Федорович быстренько поднялся туда и улегся на живот. Андрейша выскочил в предбанник, принес бочонок с пивом, нацедил в тот же ковш и выплеснул пиво на раскаленные камни. Полыхнула волна жаркого хлебного духа, такая горячая и упругая, что Анри буквально смело с полка на пол. А Никита Федорович и зятья только крякнули: хорош-ш-шо-о!
– А ну, сынки, поддай в четыре руки, – приказал хозяин.
На лавке под окном стояло деревянное корыто с запаренными вениками. Зятья выхватили по одному в каждую руку, встряхнули так, что горячие брызги осыпали парную, и полезли наверх, к тестю, бело-розовой глыбой горбившемуся на дымящемся полке.
Анри с замиранием сердца следил, как они усердно охлестывали, потом нежно оглаживали вениками и снова от всей души полосовали гибкими ветками быстро красневшее тело Никиты Федоровича. Ему было страшно подвергнуться такому истязанию, и в то же время в душе нарастало восхищение этим толстоватым русским купцом, который кряхтел и охал под хлесткими ударами и все-таки требовал «поддать жару» еще и еще.
Когда «экзекуция» закончилась и зятья под руки свели своего «отца родного» вниз, Никита Федорович оттолкнул их и поманил гостя за собой. Они вышли в просторный предбанник, где посреди большого стола возвышался дымящий легким парком самовар, а вокруг него толпились плошки с разными яствами и бутылки с разноцветными напитками. Анри думал, что они сейчас сядут пить и закусывать, чего ему вовсе не хотелось, но хозяин распахнул дверь на улицу и, окутанный густыми клубами пара, вышел на чистый снег.
Баня стояла на берегу небольшого лесного озерца, которое сейчас, естественно, замерзло и покрылось толстым слоем чистого снега, но в снегу была расчищена дорожка, ведущая к широкой и длинной – метров десять – проруби. Дорожка оканчивалась деревянной лесенкой, уходящей в темную воду, покрытую тонкой корочкой льда.
Выглядывая из двери предбанника и поеживаясь от приятного холода, текущего вдоль ног с улицы, Анри с тихим ужасом увидел, как Никита Федорович, скользя босыми ногами по наклонной дорожке, сбежал к проруби и бултыхнулся в воду. Во все стороны полетели искристые осколки льдинок, разбежавшиеся волны оплеснули ледяные берега, бледно-зеленая масса, напомнившая виденного однажды кальмара, двинулась под водой к дальнему концу проруби.
Никита Федорович вынырнул с шумом-плеском, ухнул и поплыл обратно вразмашку, высоко вскидывая руки и молотя по воде ногами. Выбрался по лесенке на лед, помахал руками, несколько раз присел и поспешил к бане, ступая по краю дорожки, где было не так скользко.
Мимо Анри вывалились на улицу распаренные зятья и один за другим тоже ринулись к проруби.
– Ух-х, здорово! – широко улыбаясь, произнес Никита Федорович и подмигнул Анри. – Ну, как, гостенек, рискнете али слабо?
Анри взглянул поверх его еще дымящей паром головы на большущий рубленый дом – главное жилище заимки, – стоявший неподалеку на взгорке, и увидел на балконе второго этажа три женские фигурки в цветных полушубках – сестры Мясниковы в ожидании своей очереди баниться любовались купанием мужчин. Им овладело озорство и мальчишеское желание предстать перед Анастасией не хуже сибиряков.
– А кто будет меня стегать? – спросил он.
– Как кто? – удивился Никита Федорович. – Конечно, я.
– Ну, тогда, как у вас говорят, – была не была?
– Была не была! – захохотал хозяин и потащил гостя в парную.
5
Анри опять лежал на широкой деревянной кровати в отведенной ему комнате на втором этаже, утопая в пуховой перине, и наслаждался тишиной и покоем. В большое окно с крестовым переплетом, делившим проем на шесть прямоугольников, закрытых разноцветными стеклами – не витраж, но все-таки приятное глазу разнообразие, – сеяла неяркий свет воцарившаяся на звездном небе круглая луна. Цветные угловатые пятна лежали на светлой портьере, прикрывавшей умывальный уголок при входе, на рукотканых половиках, разбежавшихся от двери по всей комнате, – по ним славно ступать босыми ногами! Было так тихо, что хорошо слышался скрип снега под лапами собак, бегавших по двору, – их выпускали ночью охранять от волков хозяйственный двор с овцами, коровами, лошадьми. Умные стражи понапрасну не лаяли и возни не устраивали.
И снова Анри не спалось. Его все еще не отпускали впечатления прошедшего дня – они были столь ярки, что даже сейчас, спустя несколько часов, он чувствовал под сердцем острые иголочки удовольствия от их экзотичности. Помнится, такое же радостное чувство он испытал, когда плыл на паруснике через Средиземное море, направляясь к месту службы в Алжир. Из кубрика, где разместился его взвод, он вышел на палубу и увидел огромный багряный шар, стоявший точно на линии, разделяющей море и небо. От борта к солнцу по легкой ряби волн убегала золотая дорога, а над этой дорогой черными полумесяцами взлетали и тут же исчезали в кипени золота, чтобы через мгновение взлететь снова, неугомонные дельфины. Ему тогда захотелось петь и смеяться – просто так, от избытка красоты и радости.
Анри блаженно потянулся, вспомнив, какими глазами посмотрела на него Анастасия, когда он, прошедший огонь от веников в руках Никиты Федоровича, ледяные воды проруби и медные трубы восторга сибиряков отчаянностью француза, возвращаясь из бани, встретился со всей женской частью семейства, направлявшейся на смену мужчинам. В глазах Насти сияла восхищенная влюбленность; он сразу понял, что она видела его обнаженного, мускулистого, когда, выскочив из парной, он кубарем прокатился по сугробам до проруби, нырнул, поплескался и потом гордо шагал обратно, донельзя довольный собой. С пылу-жару он тогда совершенно забыл о том, что его могут видеть чьи-то нескромные глаза. А когда вспомнил, мысленно махнул рукой: ну и пусть смотрят – ему как мужчине стесняться нечего.
В предбаннике они выпили по чарке кедровой настойки, вкусом и цветом напоминавшей хорошо выдержанный коньяк, закусили необыкновенно вкусными пирогами с осетровой вязигой, а вернувшись в дом, где на первом этаже, в большом зале, был накрыт стол для обеда, приступили к основательной трапезе, в которой чего только не было – начиная от остро пахнущей соленой черемши и тушеного папоротника с мясом и грибами до кабанятины с черносливом под винным соусом. А до чего была вкусна хрусткая квашеная капуста с белесой от морозности клюквой! А малосольные – это в конце-то зимы! – крепенькие огурчики, а соленые грузди и рыжики под стаканчик водки, такой холодной, что стекло на глазах покрывается налетом изморози… Деревянная миска с белой нельмовой от души наперченной строганиной соседствовала с хрустальной салатницей, полной черной рассыпчатой икры, в которую была попросту воткнута серебряная ложка – ешь не хочу! А уж когда прислуживающий за столом юркий паренек Васятка внес блюдо с горой дымящихся пельменей, от которых сразу же пошел одуряющий запах, и в рот, уже уставший принимать разносолы и вкуснятины, вмиг набежала вязкая слюна, Никита Федорович поднялся во весь свой немалый рост и взял в руки большой серебряный ковш с двумя ручками. Васятка тут же наполнил его из бочонка желтоватой жидкостью.
– Господин Легран, – торжественно начал он, – голубчик вы наш, гость дорогой. Мы знаем, что европейцы – народ хлипкий, к морозу и жаре малостойкий, вы же показали себя более чем достойно, а потому я предлагаю выпить с нами самогона-первача и побрататься с сибиряками. Потому этот старинный ковш и зовется братиной. Нас здесь четверо – за каждого по глотку, ну и братский поцелуй в придачу. Как, не побрезгаете? – И протянул ковш через стол.
– Почту за честь. – Анри встал и принял тяжелую братину, ощутив пальцами резной рисунок по серебру.
В нос ему ударил аромат разнотравья, в котором совершенно потерялась легкая дымка алкоголя. Анри уже доводилось пробовать русский самогон, и тот ему не понравился своим сивушным амбре. Не вызывал удовольствия и свой, отечественный кальвадос – тоже самогон, только яблочный, который с легкой руки крестьян Кальвадоса гонят теперь по всей Франции. Этот же «первач», как назвал напиток Никита Федорович, прямо-таки колдовски заманивал хлебнуть полным ртом. Хотя Анри предполагал, что крепость его может превзойти все ожидания.
Тем не менее он хлебнул. И тут же понял, что останавливаться нельзя, иначе на второй и последующие глотки просто не хватит мужества, и довел процедуру до конца – со всеми объятиями и поцелуями. Братаясь с хозяином, Анри почувствовал, что ноги его стали вдруг ватными и подкосились. Никита Федорович, держа гостя аккуратно под мышки, усадил его на стул и почти насильно заставил проглотить несколько горячих пельменей с уксусом.
– Ничего, ничего, голубчик, сей момент все образуется. Головка прояснится, и слабость уйдет. Это с непривычки, это ненадолго… – приговаривал он, подцепляя вилкой очередной пельмень и отправляя его в рот гостя. Заметив струйку сока, стекшую тому на подбородок, Никита Федорович самолично промокнул ее крахмальной салфеткой.
Анри уклонялся, бормотал извинения, ему хотелось сползти на пол, стать на четвереньки и хотя бы таким образом добраться до дивана или кровати, чтобы провалиться в спасительный сон, но это, как он понимал краем сознания, ему вряд ли удастся. И не потому, что не пустит хлебосольный хозяин, названый «брат», а просто – не хватит сил.
Есть ему совершенно не хотелось, но Никита Федорович все твердил «надо, голубчик, надо», все запихивал в него скользкие, но такие вкусные комочки теста с мясом, и Анри вдруг почувствовал: а ведь и верно, в голове яснеет, окружающие лица и предметы теряют расплывчатость и серый налет, становясь с каждой минутой более четкими и вновь обретая нормальные цвета. Вот и руки-ноги стали слушаться почти как прежде, так что Анри в какой-то момент перехватил руку Никиты Федоровича, вынул у него из пальцев вилку и вместо очередного пельменя подцепил на нее истекающей рассолом квашеной капусты и с удовольствием захрумкал белой сочной нарезкой, освежающей рот и, кажется, саму душу.
Тарелка наваристой стерляжьей ухи, а вернее сказать, юшки, потому что подали почти чистый рыбный бульон, покрытый золотистыми пятнами жира, завершила благое дело отрезвления. Прикончив ее, Анри повеселел, и это сразу же уловили его новые «братья».
– Наш человек! – с какой-то даже гордостью за гостя, выдержавшего суровые испытания, молвил Никита Федорович, и застолье огласилось дружным мужским смехом.
Отсмеявшись, Анри почувствовал, что нужно, просто необходимо пойти к себе, иначе он оплошает, заснув прямо за столом, да еще перед возвращением женщин из бани. Поэтому он встал и направился к лестнице на второй этаж, приготовившись настаивать на своем, если его вздумают удерживать. Новоназваные «братья» тоже встали, однако никто гостю не препятствовал – они просто проводили «брата», чтобы он ненароком не оступился.
Прежде чем раздеться и лечь, Анри подошел к окну и открыл его – хлебнуть свежего воздуха. Из окна открывался прекрасный вид на скальные «перья», на заснеженные языки тайги между ними; ярко-белое, искрящееся под солнцем пространство слепило глаза, вытаивало слезы…
Анри глянул ниже и… обнаружил на идеально чистом снежном холсте три обнаженные женские фигуры: две на краю проруби – своими формами достойные кисти Рубенса, чьи картины довелось ему лицезреть в Лувре, а третья, выходящая из воды, до восторженной жути напомнила пятнадцатилетнюю Катрин и одновременно – Коринну. Острыми глазами он охватил все подробности – и небольшую изящно очерченную грудь, и необычайно гармоничные линии рисунка тонкой талии, без напряжения переходящей в неширокие бедра и ниже в стройные ноги, и темный от воды треугольник волос между ними. Анри судорожно сглотнул и почувствовал себя тем самым четырнадцатилетним мальчишкой, спрятавшимся на груше под окном служанки. Он мог бы в таких же подробностях полюбоваться на старших сестер, но они его совершенно не интересовали, а за Настей его взгляд следовал вплоть до дверей бани, за которой скрылись купальщицы. Девушка и сзади была безупречно хороша и даже более чувственна.
И тут как-то разом на него навалилась неимоверная усталость, и он рухнул сразу и на постель и в сон.
Он проспал, как был, одетый, часа четыре и проснулся в самый раз к ужину, чувствуя себя превосходно. Сходил в туалет – теремок в углу двора, умылся и к столу вышел свеженький, как огурчик. Так сказал, завидев гостя, веселый Никита Федорович.
Оказывается, после бани и полуденной трапезы спали все. Только встали на час раньше Анри. Видимо, почитая после «братания» гостя за «своего», чувствовали себя свободно и оделись по-домашнему – мужчины в халаты, женщины в капоты. Только Настенька по-прежнему была в платье, но тоже сменила его на более простое, без дорогой отделки. Голубое в белый горошек, в меру декольтированное – вырез прикрывала белая в голубой горошек шемизетка, – оно шло ей чрезвычайно. Анри отметил это с особенным удовольствием, представляя теперь, какова она под платьем. Сам Анри тоже остался в сюртуке, хотя мог облачиться в расшитый турецкими мотивами шлафрок, любезно предложенный – висел на спинке стула в спальне – хозяином.
За ужином их с Настей, как и в первый раз, усадили рядом. Жених с невестой, усмехнулся про себя Анри. Ему не нравилось такое неприкрытое давление, оно вызывало у него глухой внутренний протест и сопротивление, хотя собственно против девушки он не имел ничего. Даже больше того. Если бы не Катрин, – с грустным сожалением думал Анри, – то и давить на меня было бы не нужно.
Катрин… Не проходило дня, чтобы Анри не думал о ней. Нет, страстью он уже давно не пылал, но и любовь не угасала. А самым главным было то, что перед его отъездом в Алжир они поклялись быть верными своей любви; он не сомневался, что Катрин стала жертвой известия о его смерти, но в глубине души продолжает его любить, и Анри не мог стать клятвопреступником. В нем очень прочно укоренилось и жило чувство долга, воспитанное традициями дворянской чести, и это чувство тоже питало память о Катрин. На нем, на чувстве долга, успешно сыграл и виконт Лавалье, когда, уже после разговора в Люксембургском саду, давал капитану Дюбуа подробные инструкции. Кстати, эти инструкции позволяли ему натурализоваться в любом удобном месте с тем, чтобы стать резидентом на многие-многие годы. «Любовь разведки не знает границ времени и пространства, – довольно цинично пошутил Лавалье. – Главное достоинство разведчика – высокая потенция. – И, заметив ироническую усмешку Дюбуа, добавил: – К добыванию нужной информации». Породниться с купеческой семьей, ведущей торгово-промышленные операции по всей Сибири, – для разведки идеальное прикрытие, но… Катрин, Катрин и еще раз Катрин – ее переступить он не мог.
…Анри стало невыносимо жарко под периной, он потянулся всем телом и даже застонал сквозь стиснутые зубы – до того ему захотелось женской ласки. Перед крепко зажмуренными глазами поплыли цветные пятна, а затем сквозь них неясным рисунком проступило миловидное девичье лицо. Кто это – Коринна?.. Катрин?.. Мадия?.. Да нет, Анастасия, Настя… или как ее называет Никита Федорович?
– Настенька, – вслух произнес Анри, не открывая глаз. И повторил врастяг, словно пробуя непривычное слово на вкус: – На-асте-ень-ка-а…
– Я здесь, милый… – прошелестел ветерком ответный нежный шепот, и, прежде чем Анри очнулся от грезы, горячие мягкие губы закрыли его рот, а пушистые волосы упали ему на лицо.
Глава 191
Мартовским вечером небольшой обоз во главе с Иваном Васильевичем Ваграновым вошел в большое сибирское село Китой. До Иркутска оставалось чуть больше семидесяти верст встречь могучей Ангаре.
Временами, когда тракт, после городка Усолье-Сибирское, выходил ближе к великой реке, могучесть ее хорошо была видна с крутого берега. Даже крепкие морозы не могли обуздать неукротимый нрав единственной дочери Байкала: большие дымящиеся паром промоины зияли по всей ширине русла. Казалось, огромная хищная птица гналась за убегавшей под снежным пологом добычей, раз за разом пытаясь ее схватить, но снова и снова промахивалась и оставляла на белом рваные следы своих гигантских когтей.
Вагранов поежился от воображенной картины, усмехнулся над своей впечатлительностью, однако возникшее при виде Ангары тревожное чувство не оставило его, несмотря на самоиронию.
Остановились, как всегда, на постоялом дворе; их в Китое было два – на «московской» и «иркутской» сторонах села. Вагранов выбрал тот, что был ближе к цели путешествия. Можно было, конечно, над этим посмеяться, но три месяца унылого движения по бесконечному тракту высосали из него все силы, и потому его радовало даже такое наивное – хоть на одну версту! – приближение к концу дороги.
Отужинав в трактире, Иван Васильевич приготовился было ко сну, как вдруг в дверь осторожно постучали.
– Войдите, – откликнулся поручик и сел на кровати. Подумалось мельком: кому это он мог понадобиться на ночь глядя?
Вошел хозяин постоялого двора – высокий объемистый мужчина; потная лысина во всю голову отблеском отразила свет масляной лампы, горевшей на столе; пегая борода торчала врастреп.
– Ваше благородие, дозвольте обратиться? – поклонился хозяин.
– Что случилось, Евстратий Кузьмич? – Вагранов успел познакомиться с ним при поселении и уже знал, что тот из потомственных солеваров, сумел подкопить деньжат да и спроворил вторую китойскую гостиницу. Стал старостой села и очень ценил, когда к нему обращались по имени-отчеству.
– Дозвольте, я присяду? Как-то стоймя навроде бы невместно о деле говорить.
Вагранов кивнул на стул, но Евстратий Кузьмич покосился на невзрачное деревянное сооруженьице, выдвинул из-под стола массивный табурет и со вздохом облегчения опустился на него, вынудив сиденье недовольно скрипнуть под своим немалым весом.
– Так в чем же дело?
– Дело, ваше благородие, навроде бы непростое, – рассудительно начал хозяин. – С одной стороны, што особенного – ну, утоп человек и утоп. Под лед ушел, навроде бы с концом. А вот с другой… поскольку дамочка не нашенская, тоись, навроде бы не расейская, то и заниматься нам ей не с руки…
– Что, какая-то иностранка утонула? – перебил Иван Васильевич, внезапно ощутив противный холодок пониже сердца. Нет, не случайно он затревожился при виде полыней на Ангаре, ой, не случайно.
– Да не-е, – досадливо махнул рукой Евстратий Кузьмич. – Утопли, кажись, двое русских, а дамочку спасли. Верней, она сама выкарабкалась, а опосля другой седок отогрел ее и к нам доставил.
– Вот что, Евстратий Кузьмич, – строго сказал Вагранов, – давай рассказывай все по порядку. А то скачешь с пятого на десятое – ничего не разобрать.
В конце концов из сумбурного рассказа хозяина сложилась более или менее понятная картина.
В пароконном возке ехали в Иркутск два человека – пожилой мужчина и молодая женщина. Музыканты. Везли с собой струнный инструмент, на котором играла женщина. При переезде небольшой речушки по намороженному зимнику перед возком проскочил волк. Лошади испугались, рванули в сторону и провалились в промоину, присыпанную снегом. Ямщик, возок с мужчиной и лошади ушли под лед, а женщину спасли. Спутник ее успел вытолкнуть из возка наружу, а тут, на счастье, почти следом шла кибитка. Ее седок оказался весьма проворным и умелым, вытащил тонущую на лед и доставил в Китой, а сам ускакал дальше. Женщина сильно застудилась и уже вторую неделю не встает с постели: сначала жаром полыхала, а теперь от тоски мается. Плачет – очень ей напарника-музыканта жалко, и инструмент ее утонул, что теперь делать – не знает. Евстратий Кузьмич все исправнику обсказал, тот в Иркутск, в полицейское управление, доложил, а оттуда вот уже десять дней никакого ответа.
– А где эта женщина сейчас? – спросил Иван Васильевич, уже нисколько не сомневаясь, что чудом спасшаяся – та самая Элиза Христиани, которую он встретил на переправе через Волгу и на концерт которой в Самаре с большим трудом прорвался на следующий вечер.
– Как где? – искренне удивился Евстратий Кузьмич. – У меня, тутока, в десятом нумере. Денег у нее навроде бы нету, утопли вместе с напарником – он был у нее энтим… престарием…
– Импресарио, – поправил Вагранов, слышавший это итальянское слово на спектакле заезжей труппы в Туле.
– Вот-вот, – подтвердил хозяин, – имперстарий… Тьфу, язык сломаешь!
– А чего ты от меня-то хочешь?
– Дак, ваше благородие, вы – лицо навроде бы близкое новому нашему генералу, мебеля его везете, замолвите тамока словцо – пущай што-то изделают для дамочки иностранной. Помочь человеку – это мы завсегда, но ведь и ей уже невмоготу, и я навроде бы убытки несу.
– Я могу ее увидеть?
Ежедневно по многу часов мотаясь в седле, Иван Васильевич частенько возвращался мыслями к встрече с французской виолончелисткой и постепенно в душе его крепло убеждение, что история его отношений с этой милой девушкой не закончена. Он знал, что она после Самары продолжит гастроли в больших городах Урала и Сибири, и надеялся, что судьба вновь сведет их дороги, а там, кто знает, как дело повернется. Он понимал, что надежды эти не имеют под собой даже зыбкого песка, потому как сам видел в Самаре, какие люди складывали к ее ногам богатейшие букеты и подарки – там были и военные, и чиновники, и купцы первой гильдии… А что он такое, кто он такой, чтобы мечтать о жене-француженке, да еще музыкантше (его покоробило это неуклюжее слово, но в русском языке не было равноценного изящному французскому musicienne)? С семнадцати лет рекрутированный в солдаты из многодетной семьи вятского крестьянина, он никогда не думал о семейной жизни. С женщинами у него, в общем, все было в порядке: особым стремлением к их любви он не страдал, а когда возникала потребность, легко находилась молодая вдовушка, без каких-либо претензий делившая постель с военным человеком. И даже производство в офицеры, давшее тридцатитрехлетнему прапорщику личное дворянство, а при повышении звания до поручика – потомственное, не заронило в него мысль об этом самом потомстве. Зачем им обзаводиться, если жалованье копеечное, едва-едва хватает сводить концы с концами, а имущества в виде дома или, паче того, какого-нибудь именьица, нет и не предвидится? Вон у Николая Николаевича, благодетеля, генерала, своего дома как не было, так и нет – все по казенным мыкается. И жениться решил, только лишь когда губернатором стал и жалованье приличное начал получать. А до того теми же вдовушками обходился: что делать – естество мужское требует!
И вот, кажется, судьба снова свела его с Элизой. И не просто свела, но и расставила их по-своему, определив девушку жертвою обстоятельств, а ему, Вагранову, явно предложив роль спасителя. То есть дала шанс проявить себя и подняться в глазах Элизы над уровнем простого неказистого поручика, каких в российской армии великое множество…
На вопрос Вагранова Евстратий Кузьмич похлопал глазами:
– Ежели вам надобно, ваше благородие… Она уже иной раз навроде бы, и встает. Так што пожалуйте в десятый нумер.
Они вместе вышли в коридор, скупо освещенный двумя масляными фонарями, повешенными на стены в разных концах, и Евстратий Кузьмич подвел поручика к такой же, как у него, дощатой некрашеной двери со старательно намалеванным чем-то черным, скорее всего углем, номером «10».
Вагранов отчего-то вдруг заволновался, оглянулся на хозяина (тот покивал бородой – дескать, все правильно) и осторожно постучал.
– Entrez! [31]31
Войдите! (фр.)
[Закрыть] – послышался слабый голос, в котором еле-еле узнавался прежний – жизнерадостный и веселый, который поручик впервые услышал в селе Рождествене и который вспоминался ему каждый раз при мысли о мадемуазель Христиани.
Вагранов переступил порог.
2
Номер Элизы, а это была именно она, ничем не отличался от ваграновского – такие же стол, стул, табурет, на окне, за которым уже давно было темно, – две занавески в цветочек. И лампа на столе была такая же, и деревянная кровать с лоскутным одеялом. Но здесь под этим одеялом лежала Элиза, и потому номер показался Вагранову убогим и унылым. «Что, не могли найти места получше?» – чуть было не сорвалось с языка, но он сумел вовремя остановиться. Девушка и так лежит здесь только из милости хозяина, условия не хуже, чем у других постояльцев, – за что ж его корить?
Отросшие кудрявые волосы Элизы разметались по сенной подушке, черты лица потеряли мягкость, пальцы рук, лежавших поверх одеяла, были в движении: левые как будто зажимали струны виолончели, правые двигали воображаемый смычок.
Глаза девушки были закрыты. Видимо, она не ждала посторонних. Наверное, приняла нас за сиделку, подумал Иван Васильевич и потихоньку кашлянул.
Реакция Элизы ошеломила его. Она открыла глаза, вскрикнула, села, протянула ему свои худые руки (он их тут же схватил) и быстро-быстро заговорила по-французски – он не понял ни слова, – по впалым щекам покатились крупные слезы.
Вагранов присел на стул возле кровати и стал гладить ее руки, приговаривая:
– Все будет хорошо, милая девочка, все будет хорошо… Успокойся, пожалуйста… Paix, s,il te plaît! – вспомнилось вдруг то же самое по-французски. Он даже не заметил, что стал называть ее на «ты».
Элиза замолчала, высвободила правую руку и погладила его по усам и небритой щеке.
– И-ван… я тьебя ждала… Я знала: ты менья найти…
До него не сразу дошли ее слова, а когда дошли, он просто им не поверил. Чтобы европейская musicienne, утонченная натура, за три с лишним месяца концертов и всеобщего восхищения не забыла мимолетной встречи с каким-то бедным офицериком, пусть и защитившим ее от похотливого бывшего легионера, – да быть того не может! Хотя, конечно, за две недели пребывания на постоялом дворе в сибирской глухомани, да еще трагически лишившись наперсника-импресарио, так можно одичать, что и едва знакомый поручик покажется сказочным принцем на белом коне.
И Вагранов усилием воли удержался от того, чтобы обнять, прижать к себе одинокое страдающее существо, защитить от любых напастей. Это у них там, в Европах, принцы да королевичи приезжают и за поцелуй получают красавицу, а у нас, у русских, Емеля-дурак или Иванушка из того же сословия сто потов прольют, добывая неизвестно что незнамо где для того лишь, чтобы рассмешить сумасбродку Несмеяну. Конечно, в сказках случаются вещи самые невероятные, но он-то живет в реальном мире и должен трезво оценивать свои шансы. И вольностей не допускать.
– Ложитесь, мадемуазель Христиани. – Иван Васильевич осторожно взял ее за плечи и опустил на подушку. Она ожидающе смотрела на него огромными запавшими глазами. Он опять погладил ее руки и повернулся к Евстратию Кузьмичу, все это время стоявшему у порога. – Мадемуазель ужинала?
– Да-да, ваше благородие, – торопливо закивал бородач, – не извольте сумлеваться.
– Хорошо. Ты иди, Евстратий Кузьмич, а я посижу с мадемуазель. Мы обсудим, как быть дальше, и я тебя извещу.
Хозяин коротко поклонился и вышел.
Они остались вдвоем.
– И-ван, – тихо сказала Элиза, – ты не рад нашей встречье?
– Что вы! Я очень, очень рад, – заторопился Вагранов. – Я страшно рад, что вы живы!
– Страшно рад? – Она смешно наморщила носик. – Ты боишься радоваться?
– Да нет, вы не поняли. У нас так говорят, когда сильно радуются.
– А я боюсь… радоваться. Я боюсь, что ты уедешь, а я останусь…
Она сказала это так жалобно, что Вагранов снова схватил ее за руки и, опустив от смущения глаза, торопливо заговорил:
– Я не оставлю вас, Элиза, вы поедете со мной в Иркутск. У меня две теплых кибитки, вам будет удобно и хорошо. А там, в Иркутске, все решим. Документы новые выправим и с деньгами что-нибудь придумаем. Все поправимо, самое главное – вы живы! Слава богу! А я вас вспоминал и ваш концерт в Самаре…
Он запнулся, осознав, что говорит не то: виолончель-то утонула, и Элизе, пожалуй, больно слышать о ней. И импресарио погиб – тоже ничего хорошего, а он еще и аккомпанировал ей на фортепьяно. Вагранов отметил тогда его мастерскую игру и от всего сердца пожалел, что не стало хорошего музыканта, – не так уж их и много в России, а в Сибири, вообще, по пальцам можно перечесть.
Пауза затянулась. Элиза молчала. Иван Васильевич поднял глаза и изумился: она спала! Лицо ее было спокойно, щеки слегка зарумянились, куда-то ушла болезненная острота скул. И дыхание стало беззвучным и глубоким.
Вагранов сидел не очень удобно, в напряженном наклоне, но ему не хотелось шевелиться – он опасался прервать покой девушки и готов был не двигаться до самого утра.
3
Вот так же, или почти так, восемь лет назад он сидел у постели подполковника Муравьева, тяжело раненного в атаке на новый замок Шамиля при осаде аула Ахульго, где грозный имам засел с пятью тысячами отборных воинов, своей «личной гвардией». Сам Иван в этой атаке тоже получил две пули, но – обе навылет, потому быстро встал на ноги и помогал, чем мог, лекарям и санитарам. И, конечно, рассказывал любопытным про то дело при Ахульго.
Осада началась, можно сказать, 12 июня 1839 года, когда семитысячный отряд русских войск под командованием генерал-лейтенанта Граббе, три недели продиравшийся через горы и непроходимые леса, начал окружение нового и старого Ахульго – двух замков на стометровой высоте почти отвесных утесов, разделенных небольшой, но бурной речкой Ашильты. За полтора относительно мирных года мятежный имам превратил аул в крепость и сделал его своей основной резиденцией. Он основательно укрепил старый замок, главной цитаделью которого была Сургаевская башня, и выстроил новый по всем правилам фортификационного искусства. Мюриды-проповедники провозглашали во всех селениях мятежного края, что Ахульго русские взять не смогут никогда, и эти заявления заметно пополняли ряды сопротивления русским войскам.