Текст книги "Клуб любителей фантастики, 1972"
Автор книги: Станислав Лем
Соавторы: Артур Чарльз Кларк,Север Гансовский,Виталий Забирко,Сергей Жемайтис,Михаил Пухов,Владимир Щербаков,Сергей Житомирский,Святослав Славчев,Георгий Островский,Александр Иволгин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Ушли, но вернутся, не пропадут. По водам отворенного ими моря поплывут корабли, на его берегу Петербург раскинет свои дворцы. Кровь этих двух молодых, хоть и многократно растворенная, влилась к нам в жилы, просочившись сквозь толщу десяти тысячелетий.
Двое свершили. А мы?.. Где оно, наше Балтийское море?
Да вот оно! Каждую секунду проливается первая струйка, начинается исток – только мы не умеем увидеть. Дыхание, жест, слово, незаметный поступок дают начало таким развитиям, которых последствия не измерит никто.
Может показаться, что первобытный охотник лишь потому приблизил конец ледника, что тогда мир менялся, был в состоянии великой передвижки.
Но мир всегда меняется, и постоянно мы на последнем, решающем рубеже своего времени. Не будем беспокоиться – ничто наше не пропадает. Человек, который сделал Балтийское море, – это вы, это я. Зависящие от всего, влияющие на все, по скрещению минутного с вечным, малого с безмерным люди идут головою в звездах. Нужно только хотеть и действовать.
Нам привычна мысль, что разум сильнее веры. Да, это бесспорно. Однако, прежде чем открыть, изобрести, начать, сделать, мы должны быть уверены в своей способности добиться успеха. Разум велик, но все-таки впереди идет вера – в себя.
1972, № 10
Сергей Житомирский
ЧЕРТОВА СТЕНА
Научно-фантастический рассказ
Наша палатка стояла на щебенке заброшенного шоссе рядом с бурной речкой, а над нами поднималась немыслимая скальная стена, знаменитая Деворишайтон – почти километровый обрыв, где не прошел еще ни один альпинист.
Ради нее мы и приехали сюда, здесь предстояло провести последние испытания адгезохода: передвижение по скалам с нулевыми и отрицательными углами.
На этот раз все было в порядке, даже гидравлика. Мы с ведущим конструктором и наладчиками еще раз проверили системы машины. Ведущий сунул в карман заполненную замечаниями записную книжку и распорядился:
– Выход на скалу в десять ноль-ноль, через тридцать пять минут.
– Кстати, – совершенно серьезно обратилась ко мне Ирина, ведавшая у нас электроникой. – Не забудь прихватить горный молоток. Глядишь, попадутся алмазы.
– Алмазы? – изумился я.
– Да. Мне кто-то говорил, будто в этих известняках много этих… кимберлитовых включений.
Она была не слишком сообразительна, эта Ирочка, и ее разыгрывали все, кому не лень. Наконец я уселся в водительское кресло.
При вождении адгезохода управлять приходится только двумя его передними ногами. Дальше в дело вступает Ирочкин «черный ящик», набитый транзисторами, и остальные лапы шагают сами – след в след.
Я бодро шлепнул по трапу левым передним копытом. Шаг, другой, третий… Машина наклонилась, спускаясь из кузова грузовика на дорогу. Тотчас же мое кресло повернулось, сохраняя вертикальное положение. Я прошел десяток метров по шоссе, повернул адгезоход к стене и поставил передние лапы на красный известняк скалы.
Теперь начиналось самое интересное: на эластичных пористых подошвах копыт выступил клей – вернее, его компоненты, которые, соединяясь, дают быстросхватывающий состав. Секунда – и подошва намертво прилипает к скале. Чтобы оторвать ее, достаточно подать растворитель.
Отыскиваешь место, куда удобнее переставить подошву, приклеиваешь ее, потом переносишь на нее весь вес машины – это контроль прочности соединения. Если копыто отскочит, приклеивай снова, а если нет, жми кнопку и жди, пока переступят другие две лапы той же стороны.
За два часа я прошел по скале больше трехсот метров. Все было хорошо. Позади остались наклонный участок, карниз, пятидесятиметровая вертикаль. Теперь надо мной нависало своеобразное каменное брюхо.
Я привстал, похлопал ладонями по прохладной шероховатой поверхности монолита, где надо было пройти, потом взглянул вниз на белую полоску реки, нитку дороги, крошечную коробочку нашей машины.
Пора. Я доложил ведущему по радио, что приступаю к переходу на отрицательный угол, и закрепил копыто чуть ли не над головой. Адгезоход запрокинулся на спину, и я оказался в полулежачем положении.
Топ, топ, топ! Машина шла по скале, как муха по потолку. «Надо отдать адгезоходу должное, – подумал я, – сегодня он ведет себя безупречно».
И тут произошло! Едва я надавил кнопку отклейки, послышался резкий свист, и откуда-то из-под сиденья ударила струя жидкости с резким запахом ацетона.
Растворитель! Я мгновенно перекрыл клапан подкачки. Но поздно. Бачок был уже пуст; из разорванного шланга стекали последние капли.
Машина застряла, прилепившись к нависшей части скалы. Я доложил вниз о происшествии и принялся менять шланг. Это мне удалось, но где было взять растворитель? А без него адгезоход не сможет отклеить своих ног от камня.
Я залез в просвет между машиной и скалой и растянулся на днище. Пожалуй, это была самая удобная поза, какую я здесь мог принять.
Первой мыслью ведущего было вызвать вертолет, чтобы он опустил растворитель на тросе. Но от этой идеи пришлось отказаться – я не смог бы дотянуться до края карниза, где будет болтаться трос. Спускаться вниз в одиночку без альпинистского снаряжения и страховки мне тоже не хотелось, тем более что до вертикальной скалы было еще метра три абсолютно непреодолимого навеса. Единственное, что оставалось, – вызывать спасателей. Так ведущий и сделал. Через полчаса он сообщил мне, что завтра с рассветом ко мне на выручку выйдет группа альпинистов. Три мастера и один разрядник. Они надеялись одолеть стену часов за двенадцать.
Я мысленно представил себе их путь. Нет, не успеть им за двенадцать часов. Самое меньшее – дня два, а то и три. Недаром эту штуку назвали «Чертовой стеной» – по-таджикски – Деворишайтон. Да, положение – хуже некуда! Проторчать два дня в подвешенном состоянии, практически без воды и пищи – перспектива не из приятных…
Прошло два часа. Внизу пообедали. Я лежал, изнывая от безделья и невеселых мыслей. Так мне и пришлось бы проваляться несколько суток, если б не Ирочка. Спасение таилось там, где я меньше всего ожидал. Неожиданно в наушниках послышался ее голос:
– Алло! Послушай, что я придумала. На тебе тренировочный костюм?
– Конечно.
– Так вот, если ты его распустишь, а нитку с грузиком опустишь к нам, мы привяжем к ней тонкую капроновую леску, потом леску потолще, потом, ну помнишь, как в сказке?
– Не продолжай. Длины не хватит, да и нить не выдержит!
– Что ты понимаешь в нитках и вязании! Говорят тебе, получится!
Машину погнали в поселок за лесками, а я соорудил из подручных средств катушку и снял блузу. Она таяла на глазах, превращаясь в длинную-длинную спасительную нитку. Потом, когда остались одни рукава, я привязал к концу нитки болтик, надел на нее листок из блокнота и начал осторожно разматывать.
Несколько раз нитка цеплялась за скалу, но все-таки настал миг, когда ее конец был пойман Ирочкой.
К этому времени машина уже вернулась. Осторожно, как удильщик, который подсек крупную рыбу, я втянул нитку обратно. Дальше все шло, как в сказке. Только там принцесса сидела в неприступной башне, и герой спасал ее, а здесь она сама пришла на помощь герою.
Скоро у меня в руках была уже леска, потом другая, потолще, потом капроновый шнур, на конце которого болталась канистра с растворителем.
Заправлять машину, висящую вверх ногами, не так просто, пришлось воспользоваться для заливки сливным краном.
И все же в половине четвертого я улегся в кресло, запустил двигатель и пошел вниз.
Вскоре испытания были закончены, к восторгу Ирочки, которой не терпелось вернуться к мужу в Москву.
А мое приключение стало достоянием «Инструкции по эксплуатации адгезохода». Там сказано: «На машине должен иметься канат, длиной не меньший, чем высота подъема машины над легкодоступной местностью».
И последнее. Альпинисты все-таки прошли Деворишайтон. Придя в наш лагерь и выяснив, что спасать уже никого не надо, они не отказались от восхождения. Оно заняло трое суток.
1972, № 11
Владимир Щербаков
МОСТ
Рис. Ю. Макарова
Научно-фантастический рассказ
Скрипнул полоз саней. На улице раздались знакомые, казалось, голоса. Шаги на ступеньках полусожженной школы. Негромкий разговор.
В гулком пустом классе, где раньше нас было больше, чем яблок на ветке, камень разбитой стены ловил мое дыхание. Светлый иней оседал на красных кирпичах. Я считал эти летучие языки холода, выступавшие как бы из самой стены. Где-то хлопнула уцелевшая дверь. Голоса приближались. И я понял, что это не сон.
Наверное, втайне я ждал их. Даже в коротком забытьи, когда мороз сжимал тело в пружину, я услышал бы их и узнал. Хотелось пойти им навстречу, но волосы примерзли к полу и нельзя было поднять голову. Тогда я крикнул. Меня нашли.
…Сани и тулуп были так удобны и теплы, что я не сразу уснул, бессознательно стремясь продлить эту минуту, минуту встречи. В одной руке я держал ломоть хлеба, заслонивший пол-улицы, в другой – черную эмалированную кружку, полную густого молока. Из-под полозьев на ленту дороги сыпались синие блестящие лезвия следов. Покачиваясь, плыл я спиной вперед на ворохе соломы. Во всю ширину дороги шли люди с автоматами и винтовками: Кузнечик (так его звали все), парнишка лет пятнадцати от силы, может быть, мой ровесник; Велихов, командир отряда; Гамов – бородатый, в очках; за ними сплошные телогрейки, шинели, ушанки – сила.
Они шли, опустив головы, неся руки свои устало. И что-то мешало Кузнечику быть веселым – таким, каким, наверное, он был всегда.
Теперь я мог представить, что произошло в поселке, пока я прятался в школе. Вдоль родной моей улицы поднимались трубы печей над кучами пепла от сожженных домов. Оставались кое-где бревна обугленные, на печах стояли совсем по-домашнему чугуны и кастрюли, но людей в поселке не было, и без них он умер. За бывшей околицей далеким памятником растаяла школа с чернильными клетками окон.
Обо мне говорили. Отдельные слова долетали до меня и оставались в голове навсегда.
– …совсем закоченел.
– …ничего, смотрит, кажется.
– …до лагеря рукой подать.
Спать хотелось все сильней. В мой сон вошел едва уловимый запах зимнего леса, одинокий крик птицы, медленное движение воздуха, несшего миллионы невидимых кристаллов.
Когда я открыл глаза, темнота начинала выходить из-под деревьев у обочины, обрисовывая силуэты, похожие на лежащих в снежных взломах людей. Я вспомнил: нет, я не замерз в школе, спрятавшей меня, а синяя дорога с тяжелыми елями по бокам ведет в партизанский лагерь.
Сани и две наши тачанки вдруг остановились. Начался суд.
Ребров, хмурый и хмельной, всю ночь до утра прогулявший в дальней деревне, вместо того чтобы перехватить со своей группой карательный отряд, стоял перед Велиховым, переминаясь с ноги на ногу.
– Не успел, командир, выполнить задание. Не успел. Трудно было. – Взгляд Реброва обращен был вниз, на новые валенки, взятые им в той же злополучной деревне, где ему было так хорошо.
– Знаю, что не успел, – сказал Велихов, – видел и то, что успели сделать в поселке каратели. И ты, быть может, заметил…
Негромкий выстрел. И опять скрип саней. Снежинки, падавшие на щеки. Плывущие по небу верхушки елей. И тут я понял, что знал этот лес, лица, разговор, знал, чем кончится справедливый суд и как упадет Ребров – боком, неуклюже… Точно видел уже однажды все это и потому мог сказать точно, что произойдет в следующий момент. И в школе, и здесь, на дороге, выбегавшей из леса, как из бесконечной объемной рамы, я чувствовал эту родившуюся во мне способность, которая в иные минуты подавляла, даже пугала. И лег с его седым гребнем можно было остановить на секунду и рассмотреть, как под микроскопом: вот выпуклая снежная шапка слетала с головы дерева – я уже ждал ее падения, – и время опять текло мерно, как замерзающая река.
Я загадал: через несколько минут Кузнечик спросит Велихова о положении на фронте, о том, почему так далеко пустили немцев и будут ли они летом опять наступать. И еще о том, почему до сих пор не взорвали мост. Высветилась вырубка с высокими пнями. Кузнечик вступил на ее край, остановился, оглядывая темные стены стволов, и, успев удивиться чему-то, опять зашагал, выкидывая ноги из-под серой сыпучей муки. За ним шли Валя-радистка и Гамов с трофейным автоматом за плечом. Казалось, они пели – это их глаза несли частицу песни, протяжной и грустной, как ветер. Кузнечик догнал Велихова, и я услышала:
– Николай Николаевич, как могло получиться, что немцев пустили чуть не до Москвы, потом отогнали, а летом опять будут они наступать?
– Остановят их. Пробудилось сердце нашей земли. Ранили они его, брат.
– А где это сердце, Николай Николаевич?
– Оно большое, сердце земли. Нд севере, где озера как небо просторны, а люди высоки и светловолосы, – там сердце земли нашей. И на юге, где ветры бегут от края степи до края моря, – там сердце это бьется в каждой груди человечьей. И много восточнее, до самого Тихого океана, живо это сердце.
– А почему мы к мосту не идем, Николай Николаевич? Все ждем… Ясно ведь, где охрана стоит и пулеметные гнезда. Разве сил у нас мало?
– Ты когда, брат, хлеба досыта ел, помнишь?
– Когда подводу отбили у конвоя.
– Ну вот видишь… – сказал Велихов, как-то странно хмыкнув. – Вот видишь, – снова повторил он, как будто от слов Кузнечика ему стало неловко. – А насчет моста дело не такое уж ясное. Знаешь, сколько времени строили его?.. Два года. Такие мосты уничтожают тогда, когда их нельзя оставить. Для нас же. Посмотри: развалины вокруг, пепел землю присыпал, и люди точно рожь, которую скосить легко – трудно вырастить.
Пауза. Шорох шагов. Огонек самокрутки. Стихающие голоса. Молчание.
Я подумал о лагере. И снова угадал: представил его точно таким, каким увидел через несколько минут. Заметно стемнело. Дорога как бы шла по морскому дну, привела она к площадке с землянками, с большим квадратным сараем. Внутри сарая горел костер, вокруг лежали толстые бревна-скамейки, в углу стояла бочка с водой, над ней висел на гвозде корец, с края второго стекала прозрачная капля – стекала, но, не успев упасть, застыла от холода, отражая красные угли костра, всплески света от искр летучих.
Являются иногда необычные дни в конце января или, может быть, начале февраля, когда кажется, что пришла весна: воздух свеж, легок и влажен, а на полянах вырастают под солнцем первые золотистые сосульки. Но холодны утренние звезды, и песне весенней не слететь еще с губ. Такие дни наступили вскоре. Вместе с Кузнечиком я думал о лесных дорогах, ставших нашим домом. Встав до зари, ожегши рот кашей, я с необыкновенным наслаждением разбирал и собирал выданную мне винтовку, прицеливался в можжевеловый куст, в раннюю тень сосны. Потом бежал к Велихову просить задание – на том основании, что мне уже исполнилось пятнадцать.
Дороги тех лет…
Поздним вечером, когда окна и фонари гаснут, а движущиеся огоньки на дальнем шоссе кажутся глазами светящихся глубоководных рыб, мы листаем книги, в которых говорится 6 жизни и смерти, о любви и храбрости, о боях и танковых атаках, о солдатах и войне. Некоторые страницы этих книг посвящены событиям, почти фантастическим.
– Нет, такое не проходит бесследно, – Гамов готов убеждать меня в невозможном. Впрочем, сегодня можно говорить обо всем. Тайна таких вечеров заключена в мимолетности настроения, в быстро преходящем желании убедиться в достоверности прошлого.
Я встретился с Гамовым снова лет через десять после войны, и мы стали настоящими друзьями. А до этого не виделись с ним с сорок четвертого, когда в Западной Белоруссии меня ранили. После войны он учился, преподавал, пробовал писать сценарии – мне думается, у него так и не хватит времени на то, чтобы состариться. Есть люди, стремящиеся любой ценой дать ответ. Гамов в свои сорок семь прежде всего старается понять вопрос.
– Всегда остаются следы, пусть едва заметные или вовсе невидимые, но остаются. И память возрождается, воскресает в живых, она неуничтожима. Древние индусы верили, что мир созидается вновь через каждые восемь с половиной миллиардов лет. Если хочешь возразить… – Гамов как-то мудро и добро улыбается, – если не согласен, назови хоть одну звезду, планету, песчинку, которая была бы старше этих восьми с половиной миллиардов. Мир не создан никем из людей и никем из богов – ты помнишь? – а был, есть и будет вечно живым огнем, закономерно угасающим и закономерно воспламеняющимся.
– Старый грек. Сочинитель гимнов огню.
– Он прав. Разве прибавишь хоть слово к его словам.
– Память неповторима. Как жизнь и смерть.
– Нет. Невидимое трудно уничтожить. Атомы, частицы – это эталоны прочности. Разве нужно рассказывать о миллиардах электронвольт, которые лишь иногда, довольно редко разбивают их?.. Крупинки вещества противостоят галактическим взрывам. А что такое память? Те же частицы, выстроенные в молекулах, как буквы в строчках. Может быть, есть неделимые атомы памяти, похожие на точки типографского рисунка. Через миллиарды лет – срок, конечно, точно не назовешь – слепая случайность соберет их так, что сложится рисунок, совпадающий с реальностью.
Трудно верить в такое. Но почему бы в самом деле не попытаться взглянуть совсем по-иному на события тех дней? Я же предчувствовал появление партизан в школе – иначе ушел бы в лес или просто замерз. Может быть, это и не так уж невероятно: да, вселенная умирает и вновь рождается. Растворяются в пустотах потоки вещества, чтобы вспыхнуть и засветиться живым огнем, вихрем, из струй которого выпадают капли голубого стекла-звезды. Повторяется жизнь, начинается второй круг ее, но прах и пепел хранят неуничтожимые частицы памяти, – и словно незримая нить пронизывает мир, повторяющий себя.
Впрочем, похожи два мира друг на друга во всем или только в наиболее существенном – вопрос особый. Гамов, насколько я понимаю, считает, что отдельные детали и ситуации повторяются, копируются, как отпечатки с одного негатива.
Вот к чему пришли мы в этот вечер, когда зеленый океан воздуха за окном растворил, казалось, границы пространства, прошлого и настоящего, в одном дуновении соединил запахи жизни, ушедшее тепло солнца и мерцанье звезд.
Странная, конечно, мысль: заставить путешествовать с одного полюса времени на другой пылинки, хранящие отсветы серебряных дождей, семикрылых радуг, отзвуки земных ураганов, голоса людей, всего сущего Один раз в столетие или еще реже пылинки соединяются в мозаику – приходит вторая память, вестник бесконечного прошлого. Возникает Нечто… Предчувствие? Предвидение?
Как она рождается, вторая память? Это может напоминать и варку стекла, и белоснежные россыпи в садах, где в цветках зачинаются плоды, терпкие ягоды черемух, и появление цыпленка из скорлупы – похоже это на первый вдох и рост всего живого, вечный образец, повторяющий суть кузнечного горна и ржаного снопа. Так зернышки хромосом дают форму траве и листьям, а невидимые молекулы – цвет пламени.
…Гамов остается ночевать, потому что метро уже не работает, а живет он в другом конце Москвы. Мы не закрываем окна, в комнату приходят волны летнего воздуха. Так поздно, что квадратные огни в соседних домах давно выстроились, как марки на конвертах, – это окна подъездов. В полутьме я долго вижу огонек его сигареты.
А утром я провожаю Гамова к метро и на минуту задерживаюсь у входа, вглядываясь в лица прохожих – студентов, рабочих, молодых и стариков. Такие простые, знакомые лица, мне кажется, по ним можно читать мысли. И это они, их отцы и братья выстояли под Москвой. Это они задержали группу армий «Центр», дав возможность отмобилизоваться и подойти к Москве трем нашим армиям. Сотни тысяч ополченцев встали на дорогах Подмосковья. Их дивизии не были смяты и уничтожены.
Трудно утверждать, что в минуту крайней опасности, у грани возможного человек становится обладателем каких-то принципиально новых качеств, но что-то такое есть, я уверен.
«Помнишь его?» – спросил как-то Гамов. Он говорил о Велихове, не называя его имени. Такие вопросы возвращают нас к дорогам прошлого, выстланным воспоминаниями. Мог ли я забыть?..
Неповторимое дыхание близкой весны, последние слова солдат, видение смерти удержать в памяти навсегда? Через миллиарды лет открыть непотерянные зерна жизни, священным трепетом наполняющие часы ожидания, минуты тревог?
Все чаще думаю я о действительных причинах случившегося. Гипотезе Гамова трудно что-либо противопоставить: вместо опровержений приходят новые доказательства. Вот уж снова бегут назад годы, дорога памяти ведет в прошлое, где я вижу каждое дерево, вижу свой дом сожженный, слышу знакомую песню.
Мне не забыть той песни – мы пронесли ее к берегу реки, откуда шла прямая дорога на мост. Земля наша дальняя, земля партизанская скрылась за холмом.
Много раз приходили мы к мосту. Стекали сосульки с его нагретых солнцем боков, ветры играли в фермах, звенело и дрожало железо поездов, низвергая вниз водопады звуков, точно эхо горных потоков. Мы бродили вокруг, как голодные волки, но ничего не могли поделать с каменными опорами, прочными, как сама земля, с рельсами, твердыми, как кусок замерзшего хлеба. Это был наш мост, и мы хотели его теперь уничтожить – даже ценой жизни.
Мы вышли из лагеря вечером, когда русские старухи баюкали в деревнях детей. И знали: свободна заснеженная дорога и просторна, пока перед самым мостом ее не перегородят дула немецких пулеметов. А в деревне за насыпью стояла рота немецких автоматчиков, готовая отстаивать наш мост. В одну ночь мы как птицы пронеслись над спящей землей. Но труден был бросок: тягучее время то сжималось в мимолетные сны-мечты о теплых днях с рассыпавшейся на ветвях зарей, то являлось нескончаемыми метами стволов и кустов в бескрайней, казалось, пустыне.
У берега реки, у крутых глинистых берегов мы остановились, поджидая разведчиков. Кузнечик держался рядом с Велиховым.
– Видишь, как красивы и чисты этот лес и полотенце реки, разделившее его пополам? – спросил Велихов.
– Да, они красивы, – ответил Кузнечик.
– А вся земля с просторными полями, серыми домами и большим небом над ней – разве она не прекрасна? – опять спросил Велихов.
– Ничего не знаю прекраснее, – звонко ответил Кузнечик.
Подошли разведчики, Камальдинов доложил Велихову, что путь к мосту свободен, а на станции стоит воинский эшелон с техникой, и они вполголоса продолжили разговор. Я знал, о чем шла речь. Наших мин в деревянных ящиках не хватило бы для состава. Вот почему мы, тридцать человек из отряда, повернули на станцию, а остальные вместе с Велиховым продолжали двигаться к мосту. Вставал малиновый рассвет.
Пятеро наших в немецкой форме бесшумно сняли охрану поезда. Я стал машинистом. Когда-то отец брал меня с собой на паровоз, и пляшущие стрелки, рельсы, бегущие навстречу вместе с ветром, были памятны мне, близки. Легка и крылата была лопата, надежна плоть металла, послушно задышавшая огнем. Дошел до нас гул долгожданного взрыва: мост был искорежен, низвергнут.
– Не медли, машинист. – Камальдинов махнул рукой.
Сдвинулась земля. Застучали колеса. Сложились слова: «Беги, дорога; лейся, река ветра; звени, звени, паровозная песня!» Весело и быстро бежал старый паровоз в последний путь. Я не спрыгнул с подножки, чтобы спастись: снова пришло то самое чувство, и я знал – знал, что происходило на мосту.
Скоро в снежном поле тусклыми искрами замелькали выстрелы. Впереди, у взорванного моста – на насыпи, на рельсах, – лежали Велихов, Кузнечик, Хижняк, Гамов, Ольмин – все, кто остался прикрывать отход основных сил и раненых. В перестрелку успели вмешаться немецкие автоматчики, и теперь у насыпи решалась судьба отряда.
Я спрыгнул. Снег обжег лицо, и насыпь несколько раз перевернула меня, прежде чем опустить в сугроб. Растущий грохот. Состав рассыпался, вагоны катились вниз, в черные разводы реки. Лед, лопнувший после падения моста, взорвался тысячью осколков, подброшенных вверх гигантским фонтаном.
Я поднялся и побежал. Я хотел успеть, но опоздал. Кузнечик еще продолжал глубоко вдыхать воздух, точно хотел им напиться – все медленней, медленней, неслышнее. На лице его застывало удивление, как будто он собирался сказать: «Ух ты!»
Не было ненависти в простом лице Велихова – лишь предельная собранность, внимание. Он приподнялся. Старенькая шапка его сдвинулась на затылок, на виски упали русые волосы, а на лбу странно подрагивала складка (сейчас он, наверное, мог бы показаться мальчиком: ему не было и двадцати шести – учителю из Новгорода, ставшему бойцом, лучшим из всех, кого я знал).
Раскрылось небо. Багряные лучи восхода ударили нам в глаза. Солнце слепило, стрелять было трудно, за насыпью поднимались серые шинели. Предчувствуя, что произойдет, я не мог вмешаться в ход событий. Две пули прилипли к его груди, оставив на телогрейке красные пятна. Но там, впереди, где строчил автомат, не знали еще, что у него есть право на священный выстрел. Может быть, потому он и привстал, чтобы лучше увидеть тех, кто стрелял в Кузнечика. Целое мгновение рука его была тверда, а глаза по-прежнему внимательны.
Он успел ответить. За рельсами умолк автомат. Там снова залегли.
Глаза мои были непослушны, и влажные лучи заслоняли расплывшееся солнце своим нежданным светом. Но лишь только прозвучал священный выстрел, я поднял тяжелую винтовку.
…На скате насыпи, где упали его руки в снег, выросли весной семь подснежников. А в деревнях у дороги темная сила растеклась, и земля три года рожь людскую не родила.